18.
…- Мать твою в Бога, в душу, в святую Деву Марию, в Пресветлую Каннон и добрых богов!..
– Блин, Кудо… дыхание… береги…
– А!..
Глухой гул, земля выскальзывает из под ног, и они падают на колени. Кен прижимает к себе бесчувственного Оми, когда он оборачивается – всё внутри холодеет: зданий лабораторий больше нет, они лежат в руинах, ветер ревёт, как зверь, дождь стоит сплошной стеной, как водопад. «Он сказал, что всё будет в порядке, что он найдёт меня, найдёт…» – шепчет Кен, он не видел Наоэ, но слышал в голове его голос, тихий, спокойный, настойчивый, и ему плевать, что это ненормально, только бы…
Новая порция ругани, Балинез дополз до какой-то тёмной кучи, вскрикнул:
– Командир!
Кен оказывается рядом. Они стаскивают тело Фудзимии с какого-то безымянного мертвеца, лежащего ничком в луже, и начинают тормошить. Он тоже словно мёртвый, но грудь едва заметно поднимается, и сердце бьётся. Кудо, крякнув от натуги, вскидывает тело командира на плечо, и они начинают спускаться вниз, к пристани, по крайней мере, здесь должна быть пристань… Вода встречает их на лестнице, в ноги стукается мертвец, молния на секунду освещает его лицо, и Кудо вскрикивает от неожиданности – вместо глаз на мёртвом лице выжженные дырки. Кен толкает его и орёт:
– Лодка!
Одичалую моторку прибивает волнами к полузатопленному берегу, Кудо подцепляет её своей проволокой с третьего или четвёртого раза, они подволакивают её к себе, сгружают на дно неподвижные тела командира и Оми…
Брэд Кроуфорд.
То, что происходило дальше, я помню урывками: время и пространство, преломленные нерастраченной, впустую выплеснутой энергией, странно менялись, оставляя в мозгах лакуны, заполненные слепящей белизной, чёрными молниями и горячими каплями дождя.
…Я несу Шулдиха на руках, я нашёл его в луже крови, возле стоянки. Он жив, но без сознания, голова бессильно лежит у меня на плече, лицо покрывает кровавая корка, дыхание клокочет в груди. У него несколько неглубоких порезов, он избит, истощён и нахлебался воды, но всё это пустяки: две недели отдыха в хорошем санатории поставят его на ноги, даже не в санатории… Я ёжусь от пронизывающего ветра и думаю – а не отправиться ли нам вдвоём в мой домик в Шотландии? Наги в состоянии прожить месяц самостоятельно, ведь мы свободны теперь, не совсем так, как я мечтал, но всё равно – Эсцет обезглавлены, а Шу теперь принадлежит мне, и только мне. Ему некуда больше идти, не к кому: Рут не до него, а проклятый красноволосый ублюдок больше не стоит между нами… Ледяная волна захлёстывает колени, мне нужна лодка, чёртова лодка, но я не вижу ни одной… Всё будет в порядке, о Боже, я не вижу ничего, не знаю наверняка, но надеюсь, надеюсь, что всё будет в порядке!.. Ветер крепчает, меня шатает на ходу, но я упорно двигаюсь к маленькой пристани, там было несколько моторок, и я уверен, что они всё ещё там, по той простой причине, что перебиты почти все люди, которые оказались волей судьбы на острове Кафунабаси этой ночью. Внезапно я проваливаюсь в воду по пояс, оглядываюсь в кромешной темноте, кругом – бушующие волны. Здесь должна быть пристань, чёрт возьми! А вода всё выше, она уже лижет ботинки Шулдиха, я пытаюсь вернуться назад, к земле, но земли там больше нет, тёмное небо сомкнулось с морем, и ревущий прилив тянет меня за собой. Я чувствую, что вода отрывает мои ноги от того жалкого комочка суши, который здесь ещё оставался, и дикая паника захлёстывает меня: нет, не может быть, я не могу умереть, не могу умереть! Тихий крик, едва слышный за рёвом волн, я барахтаюсь, превозмогая страх, и напрягаю глаза, я всё ещё в очках, но стёкла покрывают трещины и капли воды, и я не вижу лодки, пока она чуть ли не толкается мне в грудь. Шу приподнимается, уплывает из моих рук, я рычу, как зверь, и цепляюсь за него изо всех сил, я не отдам его, не отдам никому… «Это я, это же я, Брэд, отпусти его!». Знакомый тонкий голос, я вскидываю глаза, в лодке стоит Наоэ, мокрый, бледный, поперёк лба – ссадина, это мой Наоэ, мой мальчик. Он вернулся за мной. Я отпускаю Шу, и его неподвижное тело переплывает в лодку. Наоэ дрожит от напряжения и опускается на дно, хрипит: «Ты сам, Брэд!». Спасибо, Боже! Я переваливаюсь в лодку одним движением, у меня словно второе дыхание открылось, мы спасены, мы уберёмся из этого чёртова места…
…Наоэ сидит на корме, наша моторка рычит и ныряет с волны на волну. Я накрыл Шу куском брезента, надеюсь, он не сильно переохладился. После грозы воздух немного потеплел, но всё равно вряд ли выше пятидесяти по Фаренгейту. Я негнущимися пальцами ломаю ампулу с нашатырём, которую нашёл в аптечке под лавкой, сую под нос Шу. Он по-прежнему недвижим. Лодка подпрыгивает, ампула падает у меня из рук, нашатырь выливается на лицо Шулдиха, я в ужасе начинаю плескать в него водой из-за борта. Запах аммиака такой, что мы с Наоэ минуты три чихаем без перерыва, а Шулдих даже дышать чаще не стал. Ну хорошо. Может, он просто спит, такое с ним бывает – глубокий сон после перенапряжения сил. Я закутываю его в брезент, сажусь рядом, меня бьёт дрожь – неужели от холода? Я подожду, Шу. Подожду.
…Приёмный покой больницы встречает меня стерильным белым светом и гомоном, мне странно видеть столько чистых, здоровых людей. Их лица спокойны и деловиты, на коже и одежде – ни следа крови. Они забирают у меня Шулдиха, увозят в какую-то комнату, обступают его толпой. Я вижу сверху – я ведь выше всех японцев – как с Шу стягивают порванную грязную одежду, ощупывают, переворачивают, обмывают… Потом приходят другие, повыше чином, они что-то делают с ним с помощью блестящих приборов, светят в глаза фонариком, оттягивая веки, и переговариваются на своём особом, ужасном для непосвящённого языке. Этого японского я почти не понимаю, но их тон приводит меня в замешательство – удивлённые, сердитые, озабоченные голоса. Они переглядываются между собой, один пожимает плечами… Внезапно тоненько заливается какой-то прибор, они набрасываются на Шу с удвоенной силой, резкие приказы, фигурки в зеленой врачебной форме мечутся вокруг кровати, потом меня выталкивают наружу, усаживают на стул в коридоре. Я сижу в полном оцепенении, тёплый воздух обжигает кожу. Не знаю, сколько времени проходит, пока маленькие смуглые люди в зелёных халатах не выходят ко мне. Один из них что-то говорит, я смотрю на его губы, и не понимаю ни слова. Кома? Остановка дыхания? Критическое состояние? Да что он несёт! Я хватаю смуглого за руку, я хочу прочесть его мысли, он лжёт, лжёт, чёртов косоглазый коновал! Что он понимает, да я сейчас же подгоню сюда вертолёт и переправлю Шу в американский военный госпиталь в Мито, я… Смуглые отшатываются, слово «охрана» достигает моих ушей, как вдруг ещё одна маленькая фигурка оказывается рядом со мной, он говорит тихо и складно, и смуглые успокаиваются, расходятся. Наоэ отпускает меня, и я опять падаю на стул, всё это время он держал меня неподвижным, как держал раньше разбушевавшегося Фарфарелло. Фарфарелло… В голове у меня вновь вспыхивает слепящий белый свет, окружавший Рут и её мёртвое дитя… «Иди домой, Наоэ», – говорю я устало, – «Иди домой!». Но он не слушает меня, он стоит передо мной, маленькая промокшая Немезида, он спрашивает что-то про Фарфарелло, про Рут и девочку Айю, про Роберта Фладда и Такатори, он требует ответа, непослушный назойливый мальчишка, я рявкаю на него и заношу руку, она застывает в воздухе, как приклеенная, а он хватает меня за щёки, его глаза зажмурены, веки подрагивают, он вскрывает меня как раковину, а когда он поднимает ресницы… Боль, презрение и горечь его взгляда обжигают меня, пробиваясь сквозь шок и усталость, он говорит мне медленно, удивлённо:
– Ты предал нас, Брэд!
И мне нечего ответить.
– Ты подставил нас всех, подставил Шварц!..
Я смотрю на него и не могу ни слова сказать.
– Ты использовал меня, обманул, заставил искать внучку Рут, чтобы её… чтобы её потом убил Фладд…
Он говорит чистую правду, и мне нечего возразить.
– Ты… мы для тебя только пешки, да?
Нет, Наоэ, нет! Шулдих – всё для меня, моя любовь, моё сердце… мой белый ферзь…
Он усмехается криво и говорит:
– Врёшь, Брэд. Врёшь себе, как и нам врал. Ты чуть не убил его, ты понимаешь это? Ты чуть не убил нас всех – Рут, девочку, моего Кена… меня…
Нет. Нет, Наоэ, ты не прав, ты не смеешь говорить мне такое, не смеешь, это бред, что ты понимаешь, глупый щенок, что ты понимаешь, ты…
– И Фарфи умер из-за тебя, – продолжает он, – и Шу тоже может…
Я вскакиваю, я пытаюсь избавиться от его горячих маленьких ладошек, но он отдёргивает их сам, брезгливо, как будто прикоснулся к прокажённому, разворачивается и уходит. Вид его узкой, ссутуленной от усталости спины наполняет меня невыносимым, обжигающим чувством – ему нет названия, но оно заставляет меня бросится следом, схватить хрупкое плечо, рвануть к себе… Слишком поздно я вспоминаю, глядя в его сухие, яростные, взрослые глаза, что он телекинетик, что он может швырнуть меня в стену, ломая кости, сегодня он вырвал не одно сердце усилием воли… А он просто даёт мне пощёчину. Лёгкий шлепок, но меня шатает.
– Я верил тебе, Брэд! – говорит он, и высвобождается из моих пальцев, а потом, почти отвернувшись:
– Я ухожу. Не вздумай искать меня. Я больше не Шварц.
Кен Хидака.
Ну и утро было – не лучше ночи. В «Конэко» мы возвращались втроём, Кудо вёл машину, я сидел рядом и клевал носом. Спать хотелось невозможно, но только закрывал глаза – снова видел всю эту мясорубку на острове, людей горящих, разрубленных, раздавленных, расстрелянных… располосованных моими багнаками. И падающие стены, и рыженькую девочку с пробитой головой, о которую я споткнулся… бледное лицо моего малыша стояло перед глазами, когда он говорил у меня в голове, что всё будет в порядке, что он найдёт меня… И меня будто током шибало, я подрывался, раскрывал глаза, как филин, и смотрел вперёд, в кружок света от наших фар, или на Кудо, и, честное слово – так муторно было! Хоть бы он сказал что, хоть бы шуточку какую дурацкую отмочил, но Балинез молчал, как воды в рот набрал, волосы слиплись, свалялись, тёмные очки торчали в них по-дурацки, одно стекло разбито… Он поймал мой взгляд, выдрал их из волос и швырнул на пол, туда, где лежали мои багнаки. Дёрнул ногой, я услышал, как хрустнуло, и отвёл глаза. Мне лицо его не таким каким-то показалось, я тогда, может, и понял впервые, что Балинез старше нас всех – усталый поживший мужик – глаза провалены, скулы торчат, от ухмылки его всегдашней и следа нет… Нас было трое в машине тем утром, Оми остался в госпитале Сасакава, старые швы на плече разошлись, сломаны рёбра, с ногой ещё что-то… Командира врачи тоже хотели оставить, да что там, они вцепились в него руками и ногами – мол, и переохлаждение, и кровопотеря, и ушиб позвоночника, и ещё много всего, они ему пять минут только диагнозы читали, а он им одно: «Вы не имеете права держать меня здесь», и порывался встать из-под капельницы, и опять падал, и вырывал иглу из руки… Кудо пытался его образумить, я тоже что-то там говорил, а он – «я должен найти сестру» – и всё! Я, честно говоря, думал, что у него крыша съехала – он говорил, что видел её, видел, как её уносили оттуда, из того проклятого места, но мне что-то не верилось, слишком дикие у него глаза были, когда он это говорил… Да и не помню я там никакой девчонки, только ляльку с зонтиком, и ту, рыжую с дыркой в голове, ну и сумасшедшую Сакуру, которая в него стреляла… Я оборачивался то и дело, и смотрел на Фудзимию, врачи надавали мне полные карманы лекарств, на случай если ему поплохеет, но нет вроде, он был бледный, как стенка, а сидел ровно, из-под плаща выглядывало белое – сплошные бинты, ни клочка целой кожи… Кудо тоже смотрел на него в зеркальце заднего вида, мы переглянулись озабоченно – понимали, что он угробит себя, если начнёт искать сестру сейчас … Когда мы подъезжали к магазину, было часов семь – для рассвета ещё рано, но небо после грозы очистилось, и посерело на востоке. Подмораживало, Ёджи включил печку, и стёкла в машине запотели. Мы ехали по улице, кое-где в домах уже горел свет – люди там завтракали, собирались на работу, на учёбу, а мы трое плыли мимо них в своей машине, как в подводной лодке наоборот – ночные рыбы, чужие в людском мире… Твари Тьмы, ни дать ни взять…
Тут Ёджи нажал на тормоза, меня бросило вперёд, командир на заднем сидении застонал. Я было рот раскрыл, но Кудо сжал моё колено и мотнул головой – перед «Конэко» стояла незнакомая машина, стояла давно уже, потому что вокруг неё был чистый иней. У меня как мороз по коже прошёлся, вот оно как, значит, эта ночь ещё не кончилась… Я пригнулся вниз, багнаки заскорузли от крови, надевать их было – хоть плачь. Когда я выпрямился, у Кудо в руках уже блеснул нож, проволоку на улице он никогда не использовал – приметно очень, да и кровищи много… Командиру мы ничего не сказали, и вышли из машины, как будто так и надо, Кудо даже посвистывал… Худо было то, что в той, другой машине, окна тоже запотели, и мы не знали – сколько там мишеней, и шли вслепую. Я только надеялся, что они не захотят светиться, и не начнут палить из стволов в жилом квартале…
Дверь чужой машины щёлкнула и приоткрылась, мы с Кудо дёрнулись и стали наизготовку. Шли секунды, но в нас никто не стрелял, и меня стало трясти, как от напряга, и тут из открытой двери полезло что-то чёрное, и пошло прямо на нас. У меня сердце зашлось, когти на багнаках сами собой выскочили, а это чёрное… оно подтянулось совсем близко, в светлый круг от фонаря… Ёджи чёртыхнулся у меня над ухом. Это оказалась просто старая тётка в чёрной одежде, она, прихрамывая, подошла ещё ближе, и я узнал её, узнал в ту же минуту, хоть она здорово постарела, и выглядела паршиво. Это была монашка из Осаки, сестра Рут Строн, я поздоровался с ней. Сначала она посмотрела на меня, как на чужого, потом улыбнулась и назвала по имени. Я даже не удивился, что она здесь, такой был вымотанный – ничему уже не удивлялся. А она спросила у Ёджи, может, его зовут Ран? – и глаза у неё были чудные-чудные, а голос дрожал. Ёджи говорит: «Нет, мадам, но…». «Фудзимия Ран – это я» – послышалось сзади. Это командир выбрался из машины и стоял, опираясь на свою катану в ножнах, и его шатало от слабости из стороны в сторону. Сестра Рут так и впилась в него взглядом, рот у неё приоткрылся, но сказать она ничего не смогла, только поднесла руку к горлу, и заплакала. Мы смотрели на неё, и не понимали ни черта, и вдруг в чужой машине что-то зашевелилось, и будто котёнок мяукнул, и ещё раз, и Фудзимия бросился туда со всех ног, хромая, наклонился, сначала мы ничего не видели, а потом… Они уже стояли обнявшись – командир в своём драном чёрном плаще, и девочка, которую он вытащил из машины. Он гладил её по растрёпанным волосам, темнее, чем у него, и говорил: «Айя… Айя…» – глухо так, будто его душили, а она плакала, тихо, как мышка, и тоже повторяла его имя. А потом он упал на колени, прямо в грязь, видно, обоих ноги не держали, и девочка начала уже смеяться сквозь слёзы, как звоночек, а командир всё гладил её по голове, по плечам, милостивый Будда, у меня так горло стиснуло, когда я на них глядел – ни вздохнуть, ни слова сказать!.. Я оглянулся на Балинеза – а у того губы кривятся и глаза блестят, и повеселел он, и только что не мурлычет, да чего уж там, мне и самому хорошо сделалось, когда я увидел, как командир обнимает сестрёнку, а Ёджи-кун уже подошёл к ним и ну языком молоть: «Фудзимия, это так встречают сестру после разлуки? Да где твои манеры, что ж ты её на холоде держишь, ну-ка, поднимайтесь… Мисс Айя, да? А я – Кудо Ёджи, друг Вашего брата… Кен, помоги, что ты стал столбом… Это Хидака Кен, можете не обращать на него внимания!.. Какая Вы лёгкая, как пёрышко!» – это он поднял мисс Айю на руки, и понёс к двери. Я подпирал плечом командира, бедняга едва на ногах стоял, и трясло его, как больного щенка, зубы так и стучали. Ёджи всё болтал, я искал ключ, а Фудзимия и его сестрёнка не сводили друг с друга глаз. Она улыбалась и плакала, а он… лицо у него было такое, будто его подстрелили, губы дёргались, я думал – это от слабости, или от боли там, а потом понял – он пытается улыбнуться ей в ответ, и ничего у него не выходит… Что ж, – думаю, – этому мисс Айя тебя выучит заново! Открыл дверь и говорю: «Добро пожаловать в цветочный магазин «Конэко», мисс Фудзимия!».
Так что утро у нас закончилось сплошным хэппи-эндом, как в кино. Мы с Кудо устраивали для мисс Айи свободную комнату, мебель таскали и всё такое, она пока лежала на постели командира, а он стоял в углу и смотрел на неё, как на лик Каннон. Он всё порывался нам помочь, мы его силком отправили отдыхать. Монашка вымыла малышку и переодела, а сама готовила что-то на кухне, я бегал по коридору туда-сюда с бельем, циновками, и слышал, как мисс Айя щебетала: «…и я умею теперь читать мысли, Ран, и столько других удивительных вещей, вот смотри!..», а он как рявкнет: «Нет! Прекрати!» – я прямо споткнулся, когда это услышал. Но мисс Айя только засмеялась и говорит: «Ран, ну не упрямься! Это же здорово!» Я не знаю, что он ей сказал, потому что увидел, как по лестнице поднималась сестра Рут с подносом, и отошёл от двери. Но на душе уже было неспокойно, я потом нарочно у той двери болтался, я… чёрт, я уже не верил этим киношным хэппи-эндам! И дождался. Через полчаса прохожу мимо – смотрю, сестра Рут, как ворона, в своей чёрной монашеской одёжке, сидит на краешке постели мисс Айи, и вроде как опять плачет, лицо мокрое, глаза блестят, и говорит: «Вот так всё и было… внученька…», и закрывает лицо руками, плечи дрожат от плача. Не знаю – что там такое было, но мисс Айя, добрая душа, потянулась к ней, обняла, и тоже ревёт, а монашка отрывается от неё и говорит: «Ты простишь меня?.. И ты, Ран?» – и смотрит на командира, он стоял в тёмном углу, сам как тень, я его и не заметил поначалу. Мисс Айя только головой кивает, а командир своим голосом железным: «Вы оставили… нашу мать. Вы чужая нам! Уходите!». Монашка сбледнела, но поднялась и пошла к двери. На пороге попрощалась с мисс Айей, мимо меня – как мимо пустого места прошла, глаза раскрыты, глаза её… я всё думал – что с ними такое? – а потом понял – они же точь-в-точь такого цвета были, как у командира! Вон оно как… А сестрёнка его только сейчас опомнилась, до этого просто воздух ртом хватала, как рыбка, и спрашивает: «Ран, зачем ты так, не надо, она же у нас одна осталась… и она сожалеет, ужасно сожалеет о… я знаю, я прочитала это…». А командир повторил, как отрезал: «Она нам чужая, Айя!». Никто бы с ним спорить не стал, после такого-то рыка, но мисс Айя, видно, помнила его другим, она пыталась и так с ним, и этак, а он как не слышал её. Она опять слезами залилась и ему: «Ран, да что с тобой?», а он: «Всё в порядке!» – и силится улыбнуться. Она смотрит на него и головой качает, и плачет опять. Он подхромал к ней, сел на постель, обнял, она успокоилась чуток и попросила, а у самой от усталости голос дрожал: «Послушай, не мог бы ты позвонить Шу?..». Командир молчал, я думал, он уже не скажет ничего, потом услышал, глухо так, будто его за горло держат: «Не говори больше… о нём». Она засмеялась, и, сонно-сонно: «Вот глупенький, да знаю я всё!..». Командир подорвался с кровати, как ужаленный, ну и я смылся, мне было над чем подумать, я же слышал всё, что рыжий говорил, и в больнице, и в машине, видел, как командир смотрел на него – как обжигался… Припомнил все его отлучки, ночёвки в городе, и как Отморозок наш повеселел, оттаял за последние месяцы, и… мне вроде показалось, что я понял всё – про командира и про рыжего. И не по себе мне стало, ей-Будда не по себе! Ненадёжным делом оказалась наша победа, вроде и Тёмных Тварей завалили немерянно, и сами спаслись, и сестрёнку командирову вызволили, а… не знаю, как объяснить, толку в ней, победе этой, не было…
Я всё думал об этом и на часы посматривал, сна ни в одном глазу. На-чан обещал, что сам меня найдёт, чёрт, я и ждал, умом я понимал, что ничего с ним не случится, с его-то способностями, но мало ли что… Короче, плюнул я на всё – девять часов утра, нормально, думаю, можно уже заявиться в тот особняк, где мой малыш жил со своими чёртовыми братцами, хоть камешки ему в окно покидаю, хоть как. Он, конечно, рассердится – не любит, когда я с ним, как с девчонкой, но в этот раз… И тут опять начинаю его вроде как слышать, сначала подумал – у меня глюки, тихо-тихо, будто шёпотом: «Кен… дверь…». Я кубарем с лестницы, дверь открываю – а там и правда На-чан, лоб разбит, бледный, шатается, говорит: «Кен, я…» и падает прямо на меня, я едва подхватить его успел, он холодный, мокрый был, как ледышка… Думал, с ума сойду, потащил его наверх, раздел, растёр, чай вскипятил, к Кудо за коньяком сбегал, пока отпоил его, пока согрел… Думал, с ума сойду… Он трясся сначала только, зубы стучали, и всё за меня цеплялся, потом порозовел уже от чая с коньяком, я вижу – всё с ним вроде в порядке, ни одной раны на теле, и согрелся, дрожать перестал. Я тоже тогда успокоился, влез к нему в постель, обнял, он прижался ко мне тоже и шепчет: «Кен…» «Что?» – говорю. «Я хотел сказать…». Да знал я уже, что он хотел сказать. «Ты ко мне насовсем?» – спрашиваю. Он только головой кивнул, глаза несчастные, не знаю я, что у них там с братцами случилось, но, видно, не мог он больше с ними. Вот и ладно. Поцеловал его молча, а что было говорить, он у меня такой – захочет – сам потом расскажет. Полежали, смотрю – он уже спит, да и у меня глаза слипаются, меня только и отпустило теперь по-настоящему… Но тут дверь раскрылась настежь, на пороге стоял Фудзимия, с таким лицом – не подходи – убьёт. Посмотрел на нас с малышом и сказал, как врезал: «Выйди. Надо поговорить».
* * *
Ёджи Кудо ввалился в «Конэко», нагруженный пакетами и коробками с едой и всем, что, по его мнению, могло понадобиться молодой девушке на первое время. Спать хотелось зверски, он успел выкурить за утро полпачки сигарет и выпил двойной эспрессо в супермаркете: дрянь, конечно, но до дома добраться хватило. Громкие голоса на втором этаже заставили его навострить уши. Он свалил покупки на стол и бесшумно, как призрак, поднялся по лестнице. Голоса доносились из пустой комнаты, приготовленной для мисс Айи. Он сначала даже не понял – кто ругается с Фудзимией, и уж совсем обалдел, когда понял – по поводу чего. Кого. Он прокрался к комнате Кена и осторожно заглянул в приоткрытую дверь. На кровати футболиста спал, закутанный в одеяло, худенький черноволосый мальчик. Именно мальчик, не девочка, потому что в этот момент он вздрогнул во сне и завозился, выпутываясь из одеяла, открывая грудь, гладкую, плоскую, золотистую, с тёмными кружочками сосков. Ёджи отпрянул, покраснев как помидор, и едва удержался от свиста. Ну, футболист!.. Прислушался, сокрушённо покачал головой…Эх, футболист… Всегда покладистый, спокойный, добродушный, Сибиряк почти орал на Фудзимию. Ответы командира, тихие и холодные, тонули в возмущённом голосе Кенкена.
– …Он Тёмная Тварь!
– Да мне плевать! И он ушёл от них, я же тебе сказал!
– Убери его отсюда!
– А не пойти ли тебе, Фудзимия? Я его люблю, и он останется здесь, пока не оклемается, а потом мы уйдём вместе, понял? И хрен ты меня удержишь! И хрен меня удержат Критикер с Персией! Это моя жизнь, и я собираюсь прожить её сам, не по приказу, понял, командир?
– Тогда убирайтесь оба! – почти рычание, шаги, Балинез проскальзывает в комнату Кена, Фудзимия проносится мимо, как буря – если бури могут задыхаться, хромать и вонять больницей и антисептиками. Кудо неодобрительно цокает языком, оглядывается на раскрасневшегося во сне мальчишку в кеновой постели. Оборачивается – на пороге стоит Кен, лицо обиженное и сердитое, хватает Ёджи за руку, он ещё не остыл от ссоры с командиром, шепчет зло:
– Ты что тут делаешь? Тоже ругаться пришёл? Ну давай, начинай! Что я пидор, предатель и всё такое!
– Ну пидор, ну и ладно, Кенкен. Друзьям нужно прощать недостатки, – мирно отвечает Балинез. Кен смотрит на него во все глаза, детская обида и злость медленно сходят с лица, он несмело улыбается, Ёджи – тоже, треплет его по взлохмаченным чёрным волосам, потом, оглянувшись на спящего мальчика, лукаво:
– А он у тебя хорошенький… как девчонка!
– Да пошёл ты! – ворчит Кен шёпотом и краснеет.
– Сам пошёл, – говорит Балинез, потом, помолчав, – Идти-то вам… есть куда?
Кен кивает:
– Поживём пока у матушки… то есть, она всё равно сейчас у Отоми, так что…
– Ну, тогда я за вас спокоен!
Балинез просовывает голову в щель, выглядывает в коридор, потом выходит из комнаты, достаёт сигареты, спички. Кен выскальзывает следом, осторожно, чтобы не скрипнула, прикрывает дверь. Спрашивает:
– А ты… ты не хочешь уйти, Ёджи-кун?
Ёджи остро взглядывает на него, потом качает головой. Закуривает, и, помолчав:
– Понимаешь, футболист… Мало ли, чего я хочу… Я… Ты же видишь, что делается с командиром?
Кен мрачнеет, открывает было рот, но Ёджи жестом заставляет его замолчать.
– Я сам знаю, что он слетел с катушек и всё такое… Я вот тоже таким был… Помнишь? Пока он мне мозги не вправил.
Затягивается. Потом, почти смущённо, скороговоркой:
– И теперь… ну за мной вроде как должок…
Кен потрясённо молчит. Ёджи скалится, хлопает его по плечу и говорит:
– Ты правильно поступаешь, Кенкен, что сваливаешь из этого бизнеса, пока никто не спохватился. Так что забирай своего… чибика, и сматывайтесь, а я тут присмотрю за Фудзимией и его лапушкой-сестрёнкой…
Кен криво улыбается в ответ:
– Поосторожнее с мисс Айей, Кудо, а то он тебе яйца отрежет своей катаной!
– Ради такой красотки можно рискнуть! – улыбается Балинез.
…Вечером Кен и Наоэ уехали из «Конэко».
Оми Цукиёно.
Он бы не поехал с теми людьми ни за что, но они сказали, что везут его на похороны отца, а Оми был слишком слаб после повторной операции и почти не соображал – на что согласился. Его накачали успокоительными и укутали в пледы и шарфы с подозрительной сноровкой, ловко усадили в инвалидное кресло, и только увидев на кладбище, над кенотафами отца, брата и дяди, старика, тоже немощного, в кресле на колёсиках, тоже укутанного до подбородка, Оми понял происхождение этой сноровки и этой ловкости. Чуть позже, когда церемония закончилась, и старика обступила толпа журналистов, до него дошло – зачем на самом деле его сюда привезли. Пресс-конференция, которую почтенный Такатори Хидэо почтил своим присутствием, была посвящена не только трагедии на принадлежавшем семье заводе, где во время землетрясения погибли оба его сына и старший внук, нет, но и радостному событию, призванному хоть как-то смягчить горечь утраты – нашёлся младший внук господина Такатори Хидэо, Мамору, похищенный неизвестными три года назад и потерявший память от перенесенных лишений. Смерть отца, брата и дяди лишь усугубила нервное расстройство молодого господина Мамору, и интервью журналистам он дать не смог, он выглядел – и был – слишком сонным и слабым, львиная доза транквилизатора сковала ему язык, а плед и шарфы прикрыли закатанные в гипс руку и ногу.
Когда он очнулся в следующий раз, он был уже Такатори Мамору, не человеком, не личностью, а скорее, символом обозначающим единственного наследника высокопоставленной семьи… Закованный в гипс, заточённый в одной из комнат поместья, переоборудованной в медицинскую палату, на попечении двух медсестёр и семейного врача, которые следили за каждым его словом, за каждым шагом, и пичкали снотворным в ответ на каждое проявление «достойных сожаления строптивости и невоспитанности». Строптивостью и невоспитанностью были: попытка встать с кровати, требование принести ноутбук, желание позвонить в «Конэко», просьба повидаться с дедом. Ему ещё рано ходить. Компьютер может отрицательно повлиять на выздоровление. Его «уличные дружки» осведомлены о том, что он перебрался в поместье семьи. Дед не хочет его видеть. Это передал ему секретарь Хидэо Такатори, господин Сейширо. Оми смотрел на его холодное, неодобрительное лицо а потом попросил нагнуться, если господин Сейширо, конечно, не хочет разглашения конфиденциальной информации. Шёпотом он рассказал секретарю, что знает всё о его махинациях со счетами Хидэо Такатори, но готов забыть об этом, если господин секретарь уволит медсестёр и врача и доставит ему ноутбук. Господин Сейширо выпрямился как ужаленный. Бледный, исхудавший мальчик на кровати смотрел на него снизу вверх и улыбался ласковой, просительной улыбкой Оми Цукиёно. Сейширо оскалил зубы в ответ, про себя он решил, что даст маленькому ублюдку всё, что тот требует, чтобы усыпить его бдительность, и прибрать к рукам. Неопытным мальчишкой ещё легче вертеть, чем больным полубезумным стариком. Оми благодарит его дрожащим от слабости голосом и вновь обаятельно улыбнется. Его синие глаза холодны как лёд. Господин секретарь видит перед собой свою смерть, но пока что не знает об этом.
Мэнкс навестила его недели через две после событий на острове Кафунабаси, он уже вовсю ходил на костылях и начал потихоньку разрабатывать левую руку. Выглядела она ещё хуже, чем Оми: тщательно наложенный макияж не скрывал опухших от слёз глаз, лицо осунулось, вокруг рта появились морщины, чёрные с сединой корни поглядывали в каштановой стрижке, уже не столь безупречно уложенной, лак облез на изгрызенных ногтях. Оми был настолько удивлён её видом, что не сразу понял, за чем она пришла, а когда понял… когда увидел лихорадочный, фанатичный блеск её глаз… видит Бог, он постарался говорить как можно мягче. Нет, уважаемая Мэнкс ошибается, он не собирается быть новым Персией. «Зарвавшаяся команда зачистки» – его друзья, и он не намерен собирать новую команду для их ликвидации, ему всё равно, с кем они связались, это их дело, он распускает Вайсс… Но Тёмные Твари… Он устало потёр лоб и взглянул на Мэнкс, как на ребёнка. Спросил, всерьёз ли она считает это правильным – создавать команду убийц для убийства других убийц? Она говорила, а у него перед глазами мелькали кровавые картины, их было много, так много, слишком много, они не давали ему спать по ночам, они кричали и вопили на дне его души – каждая его жертва… Кровь порождает кровь, Мэнкс, сказал он ей тихо, но она не услышала его, слишком распалённая собственными словами и горем. Он смотрел в её лицо, жалкое, изменившееся, утратившее прежнее недосягаемое совершенство. Это лицо заставляло его сердце сжиматься когда-то от страха и тревоги, его, беспомощного недочеловека, с жизнью длинной в несколько месяцев… Он уговаривал себя, что должен её пожалеть, что смерть Персии – удар для Мэнкс, она любила Такатори Шуичи, он давал ей ощущение собственной исключительности, ценности, крутизны, а теперь она просто стареющая женщина, без цели, без любимого… Он терпел, пока она не стала заклинать его продолжить дело отца. Которого, Мэнкс? – спросил он иронично и, вызвав слугу, приказал её проводить.
– Кудо?..
– Блин! Малёк! Ты откуда?
– Тихо, не ори так! Я… из поместья.
– Бли-и-ин! Так это всё правда? Я в больницу пришёл, а мне ска…
– Правда.
– Вот чёрт! Поздравляю и всё такое, и… ты рад, должно быть?
…
– Понятно. Послушай, ты всегда можешь вернуться, «Конэко»…
– «Конэко» принадлежит семейству Такатори, Балинез. Я не вернусь.
– Понятно… Так ты у нас теперь Такатори Мамору, я газету показал командиру, так он…
– Слушай, Балинез… Не будем об этом, а? Лучше скажи – что у вас там творится?..
– Блин, не спрашивай!.. С командиром такое…
* * *
– Привет, Брэд! Я пришёл к Шу! – сказал Наоэ предупреждающе, завидев высокую фигуру американца у стеклянной стены палаты, где под капельницей лежал Шулдих, бледный, неподвижный, с аккуратной нашлёпкой пластыря на носу. Американец вздрогнул, обернулся, и Наоэ едва не вскрикнул. Брэд словно постарел на двадцать лет – потухший взгляд, изжелта-бледная кожа, седые виски. Он был небрит, галстук сбился на бок и висел тряпкой, воротничок рубашки посерел.
– Брэд, что… – испуганно начал Наоэ, но американец отозвался хрипло:
– Я в порядке!
Наоэ не решился спорить и спросил:
– А как Шу? Что с ним?
– Он в порядке, – так же монотонно ответил Кроуфорд, – у него… они говорят, что у него воспаление лёгких… но это же ерунда, Наоэ… они начали вводить антибиотики, и он справится, очень скоро, и мы…
Наоэ почти не слушал его, он смотрел через стеклянную стену, как в палату к Шулдиху зашли врач и медсестра, девушка в белом халате ловко, привычно приподняла телепата и усадила его на кровати, при этом Шу даже глаз не открыл, даже не двинулся, пока врач слушал его лёгкие, хмурясь и неодобрительно качая головой. Когда доктор закончил, медсестра отпустила плечи Шулдиха, и он замер в неловкой позе, полусидя, бледный и застывший, как восковая фигура, а потом стал опускаться на постель, невыносимо медленно, шли минуты, а он всё висел над матрацем, неестественно выпрямив спину, с расслабленным, спящим лицом. Наоэ затрясло, он видел такое, видел не раз, ещё в Розенкранц, в госпитале, Рут рассказывала ему, что…
– …они выровняли ему нос, там даже операции не требовалось, я хотел заплатить за пластику, но они сказали – не надо, так что совсем скоро Шу будет здоров, и…
Наоэ с ужасом смотрел на голову Шулдиха, неподвижно зависшую в десяти сантиметрах от подушки.
– …порез на боку уже затянулся, всего двенадцать швов, и воспаления не было… – продолжал бормотать американец, глядя на Шулдиха запавшими глазами. Наоэ схватил его за руку и дёрнул. Кроуфорд заморгал и уставился на него.
– Брэд, у него кататония, – проговорил Наоэ, – ты посмотри, ты что, не понял?
Что-то осмысленное – страх, шок, – мелькнуло в сером взгляде Оракула, и пропало, а потом он рассмеялся хриплым коротким смехом и потрепал Наоэ по голове:
– Нет, мальчик, что ты такое говоришь! Он просто спит. Просто спит, понимаешь? – уже громче, повелительно, тоном прежнего Брэда. Наоэ покачал головой, с болью глядя на него и, достав мобильник, набрал номер Рут Строн.
Брэд Кроуфорд.
– Что с ним было, Брэд?
…Знакомый требовательный голос вырвал меня из сна, я пошевелился, оглядываясь, распрямляя занемевшие мускулы – я уснул в палате Шулдиха, на стуле, здесь была кушетка, но…
– Что ты с ним сделал? – Рут трясёт меня за плечо, фиолетовый взгляд строг и настойчив, как всегда.
– Ничего, – отвечаю я, горло словно наждаком натёрли, – сколько времени?
– Без пятнадцати пять, Брэд, – тихий голосок. Наги. Мой мальчик сидит в углу, озабоченный и грустный.
– Я спал… – я тру лицо, пытаясь сосредоточиться, ладони натыкаются на колючую щетину, вот чёрт, сколько же я не брился?..
– Не знаю, – роняет Рут, – Посчитай сам, сегодня тридцатое декабря.
– Тридца… – что за дерьмо! Я смотрю на запястье, так и есть, если мой «Ролекс» не врёт, – Что ты здесь делаешь, Рут, зачем ты пришла? – какого чёрта она не оставит меня в покое, не оставит в покое нас?
– Наоэ позвонил и сказал, что у Шулдиха кататония, – говорит Рут.
– Что он понимает! – ворчу я. – У Шу воспаление лёгких, только и всего, высокая температура, врач сказал, что она может протекать с отдельными симптомами кататонии!
Рут подходит ко мне совсем близко, я вижу, что её левый глаз красный от лопнувших сосудов.
– У него такая глубокая кататония, что я не могу к нему пробиться, – говорит она хрипло, а потом с размаху бьёт меня по щеке и кричит:
– Брэд, да очнись же, чёрт побери, и скажи, что ты с ним сделал, я тебе ни слова не скажу, я просто хочу его вытащить! – её трясёт, меня тоже начинает трясти, этого не может быть, этого просто не может быть, Шу вышел из кататонии семь лет назад, я вывел его, я, и это было так легко, так сладко – как налитое спелое яблоко, упавшее с ветки в ладонь, стоило только коснуться его разума, и он открыл глаза, я бросаюсь к нему, сжимаю вялые холодные пальцы, пытаюсь сосредоточиться, пробиться к нему, сколько раз я уже пробовал пойти за ним, туда, где он сейчас, туда, где проблески, шорох, экранный «снег» и серая муть, не туман – бетон, я вязну в нём, режусь об острую застывшую кромку, чёрно-белые полоски мелькают перед глазами, я не могу дышать, не могу видеть, не могу… Я открываю глаза, я стою на коленях у его кровати, я как пьяный, голова болит и кружится, красные капли на белой простыне, тёплое стекает из ноздри, я подношу руку к лицу – кровь... Я ничего не делал ему, Рут, ничего, я его и пальцем не трогал, клянусь, я же люблю его…
– Твоя внучка, Рут… Мисс Фудзимия… – начинает Наоэ нерешительно и замолкает. Я вскидываюсь, услышав это. Я не подпущу к Шу никого, никого из них, слышишь, Рут?!.
– Слышу. Заткнись, Брэд! – роняет она устало, – что, Наоэ?
– Шулдих ходил к ней… долго. Она на него настроена, и она же вышла, да? – Наоэ растерянно пожимает плечами, – ну я и подумал…
Рут замирает на секунду, потом кивает, её лицо освещает улыбка:
– Разумно. Вполне разумно. Поехали.
Они выходят из палаты, не говоря мне ни слова.
* * *
Старуха в чёрном снова пришла в «Конэко» через неделю. Ран не пустил бы её в дом, ни за что, не позволил бы волновать Айю, но он был слишком слаб, чтобы бегать по лестнице туда-сюда, и дверь старой вороне открыл Кудо. Ран слышит шаги по коридору, низкий голос Балинеза, дверь в комнату Айи тоже открывается, она радостно вскрикивает… Стены в этом доме как бумага… Ран поднимается, медленно, словно старик, встаёт, пошатываясь. Боль и зуд в подживающих ранах сводят его с ума, он не спит по ночам, думая… Стараясь не думать ни о чём, а все дни он проводит с Айей. Он пытается, пытается привыкнуть к этой красивой чужой девушке, которая смотрит на него глазами сестры, смеётся и плачет, как она, и зовет его братиком… и может читать его мысли, и обижается, когда он ставит защиту… и уговаривает его научиться, как уговаривал… Ран шипит сквозь зубы, его шатнуло, и он врезался в косяк, длинный глубокий порез на боку, над сердцем, там, где Злая Катана пробила кевлар, отзывается пронзительной болью. Айя просто не понимает, не может понять… Она не поверила ему, когда он рассказал ей правду о Шулдихе, она неустанно твердит, что это ошибка, недоразумение, и просит позвать его… Ран распахивает дверь в комнату сестры и замирает под взглядом двух пар фиалковых глаз. Айя смотрит на него с испугом и силится улыбнуться, взгляд Рут Строн – как у побитой собаки, она шепчет: «Здравствуй…», и опускает голову, чтобы скрыть слёзы.
– Ран, – начинает Айя, её голос слегка дрожит, – послушай, ты не мог бы позволить мне поехать с госпожой Строн, в больницу, ей нужна моя помощь, понимаешь, Шу… плохо… он не… не приходит в себя и… и она думает, что я… что раз он работал со мной последнее время, то я…
Имя Шулдиха впивается в мозг Рана как игла, его лицо так меняется, что Айя замолкает. Эта неделя далась ей нелегко, она уже успела узнать это выражение ледяного бешенного гнева на лице Рана, когда спорить бесполезно и страшно, и кажется, что рядом с тобой – чужой человек, а не брат. Он не говорит ей ничего, что с ним было за этих два года, и она боится трогать его щиты, а Ёджи-сан только щёлкает её по носу, улыбается и говорит, что всё будет о'кей, а читать Ёджи Кудо она… Ну это же нечестно и немного стыдно, он так на неё смотрит, что… Айя краснеет, её мысли разбегаются, она просит беспомощно:
– Ран, пожалуйста!..
– Нет, – отрезает Ран.
– П-послушай, это ненадолго, я только…
– Я сказал – нет.
– Но… он же болен!..
– Ты не пойдёшь никуда.
– Ран!
Молчание.
– Ран, да что с тобой, почему ты так…
– Ты не пойдёшь туда.
– Ран, ты не можешь… не можешь приказывать мне! – со слабым возмущением.
– Ты туда не пойдёшь!
– Пойду! Я… нужна Шу! – запальчиво.
– Хорошо. Если хочешь – иди! – шипит Ран, его красивое лицо искажает уродливая гримаса, – иди же, ну! Вставай – и пошла!
Айя пытается встать, но слабые атрофированные мышцы не работают, она краснеет от напряжения, пытаясь сдвинуться с места, раз за разом, и, обессиленная, падает на подушки, но это не конец, Ёджи, застывший в дверях, видит по её глазам, что это просто передышка, а потом всё начнётся по новой – микроскопические толчки, алое от усилий лицо, зажмуренные глаза. Айя Фудзимия так же упряма, как и брат, стоящий над ней ангелом гнева, смертельно-бледный от потери крови и злости, едва держащийся на ногах. И Ёджи не выдерживает, он влетает в комнату, где воздух потрескивает, как перед грозой, ему словно муравьёв за шиворот сыпнули, словно рядом оказалась шаровая молния. Он уже слышит ужасающее тихое гудение, и выкрикивает:
– Будда Амида, ну ты и гад, Фудзимия! Одевайся, лапа, я тебя отвезу! – это уже Айе. Ран, казалось, потерял дар речи, но быстро справился с собой и рычит:
– Ты что делаешь, Кудо?
– Хоть что-то хорошее для малышки, – огрызается Ёджи, окидывает взглядом детскую пижамку Айи, оборачивается к монахине, – Сестра, оденьте её, пожалуйста!
Сестра Рут молча проскальзывает к кровати.
Ёджи вытолкнул Рана в коридор, тот, ошеломлённый, не сопротивлялся, но потом ринулся в атаку:
– Не вмешивайся, Кудо! Она туда не пойдет!
– Пойдёт, если захочет!
– Нет! – отрезал Абиссинец, сверля Ёджи глазами. Тот только криво улыбнулся, а потом, почти с омерзением:
– Фудзимия, ты только послушай себя! Да ты от злости чокнулся!
– Она не поедет туда! – зло и упрямо.
– Она – не твоя кукла! Она – живой человек и сама выберет…
– Если она выберет…его – она мне не сестра! – в бешенстве перебивает его Ран. Они орут так, что эхо гуляет по всему дому. Дверь открывается, и выходит монахиня, смотрит на них, глаза полны боли и укоризны:
– Она готова.
Ёджи отталкивает Рана, который пробует заступить ему дорогу, и входит в комнату. Айя сидит на кровати одетая и дрожит крупной дрожью, лицо мокрое от слёз. Ёджи молча подходит к ней и поднимает на руки, она лёгонькая и тёплая, как птичка, сердце колотится под его ладонью. Сильная горячая волна, не имеющая ничего общего с возбуждением, прокатывается по его телу, горло перехватывает, он смотрит в несчастные фиалковые глаза, мокрые, жмурящиеся, но непреклонные, и спрашивает шёпотом:
– Ты всё слышала?
Она молча кивает.
– Ты уверена, лапа?
Девочка кивает снова, закусывает губу, она так слаба, что с трудом держит голову, и в конце концов пристраивается на плече Ёджи, он шеей чувствует её мокрые ресницы, горячие слёзы, мягкий носик, и у него опять сжимается горло. Он осторожно выходит из комнаты, в коридоре стоит Ран, бледный, как смерть, белее собственных бинтов, и говорит каркающим голосом:
– Айя, если ты пойдёшь к… к нему… ты мне не…
– Ран, пожалуйста, не надо, не надо… – слабо рыдает девочка.
– Фудзимия, ещё одно слово!.. – рычит Ёджи вне себя. Ран бледнеет ещё больше, если это возможно, смотрит на них горящими фиолетовыми глазами:
– Я приказываю тебе, Кудо, слышишь?!?
– Да пошёл ты!.. – отвечает Ёджи и начинает спускаться по лестнице.
Ран бессильно оседает на пол, оставляя на стене кровавую кляксу.
Когда через несколько часов Кудо внёс Айю в дом, Ран сидел в магазине и читал книгу о декоративных растениях, он даже головы не повернул, когда Балинез с девочкой на руках прошёл мимо. Спускаясь потом по лестнице, Ёджи не мог забыть, как застыла, одеревенела Айя, не сводя глаз с ледяного профиля брата, и ему хотелось трясти чёртова Отморозка и надавать ему оплеух.
– Ну ты собой доволен, да? – сказал он в красноволосый затылок.
Молчание.
– Она проплакала всю дорогу, между прочим.
Молчание.
– Отвечай, мать твою трижды, когда с тобой разговаривают! – приглушённо рявкнул Балинез. Ран бросился на него без предупреждения, но Ёджи знал, что нарывается на драку и был начеку, блокировав его слабый удар. Они топтались на маленьком, свободном от цветов пятачке, и старались достать друг друга, Рана шатало, Ёджи пыхтел от злости, размахнуться как следует не получалось, они сцепились в клинче, и Балинез ударил Рана лбом в лицо, Абиссинец упал, свалив столик с розмарином, сильно и остро запахло смолой, зеленью, Ран возился на полу, пытаясь подняться, Ёджи стоял над ним, тяжело дыша и сжав кулаки. Абиссинец из последних сил рванул его под колени, опрокидывая навзничь, на них посыпался карликовый паслен и пакетики с удобрениями… Ёджи без труда вырвался из слабого захвата Фудзимии, подмял под себя, Ран уже не сопротивлялся, он едва дышал от боли и слабости. Ёджи выругался под нос, вздёрнул его с пола, усадил, прислонив к опрокинутой стойке, сел рядом, достал сигареты, прикурил, спросил хрипло:
– Ты как?
– Нормально… – прохрипел Ран. Кудо кивнул и протянул ему сигарету. Ран помотал головой и сказал глухо:
– Мне бы тебе ноги переломать… тогда бы ты не потащил её… туда.
– Да, надо бы, – ухмыльнулся Ёджи, – Ты размяк, Абиссинец.
Ран дёрнул ртом. Они сидели, вдыхая запах раздавленного розмарина, Кудо затянулся, сказал, выпустив дым:
– У неё не вышло ничего.
Молчание.
– Но она сказала, что завтра придёт опять.
Молчание.
– Вот так-то, командир. Она упрямая, вроде тебя.
На губах у Рана появилось подобие улыбки... а Кудо спросил:
– Не хочешь меня спросить – как он?
Ран закаменел и ответил глухо:
– Нет.
Кудо пожал плечами и спросил, как ни в чём не бывало:
– Не считая того, что он болтливая зараза… что он тебе сделал, если не секрет?
– Он сдал Айю… тем гадам, на острове, – сказал Ран едва слышно, – Он служил… Такатори и это он… приказал Сакуре убить меня… Он Тёмная Тварь, Кудо…
«Он спал со мной, он заставил меня поверить, что… что любит… он украл мою душу… и предал…»
– А, – сказал Балинез после паузы, – Ну тогда можешь расслабиться, врачи в больнице говорили, что он, скорее всего, загнётся.
Рана словно ударили поддых. Он замер, он почти не слышал, как Ёджи встал с пола и пошёл на кухню, бормоча под нос, что голоден, что этот бардак уберёт завтра. Шулдих – Тёмная Тварь. Он заслуживает смерти. Он предал Айю, предал… то что у них было. Он Тёмная Тварь. Ран повторял это себе, не замечая, что раскачивается, как маятник, что стиснул кулаки до кровавых пятен на повязках. Он не смог сам убить Тёмную Тварь и теперь должен радоваться, должен… должен…
Но он не чувствовал радости. Не чувствовал, хоть убей. И ненавидел себя за это.
Брэд Кроуфорд.
Рут притащила девчонку в тот же вечер, и не одну, с ней был долговязый парень в длинном плаще, он усадил Айю на краешек кровати Шу и подмигнул Наоэ. Меня он демонстративно проигнорировал. Девчонка называла его Ёджи-сан.
Они стали приходить каждый день, Ёджи-сан и Айя-чан, и меня тошнило от их присутствия, от их глупых мультяшных имён, от того, как привычно Айя Фудзимия брала Шу за руку. Она была способной, она прошла гораздо дальше, чем я, я слышал, как они с Рут совещались вполголоса, когда она открывала глаза после… очередного сеанса: «…третий слой… ядро… озеро… тень…». Она была упорной, эта Айя Фудзимия, сама полумёртвая после длительной кататонии, она не жалела себя, пытаясь помочь Шулдиху, и я чувствовал нечто вроде угрызений совести, глядя на её усилия…
Со временем опять стали происходить странные вещи, дни были похожи, как две капли воды, они слились в монотонный круг – процедуры, дробное зондовое кормление, обмывание, массаж, капельницы, Ёджи-сан приносил на руках Айю-чан, приходила Рут, иногда – Наги, потом они уходили, и я оставался наедине с Шу, только он и я, как я всегда мечтал. Меня уже перестали отправлять домой, я дал им денег, медсёстры оказывали мне маленькие услуги – приносили еду из больничного кафе, одноразовые станки для бритья, одежду, газеты, отдавали бельё в прачечную. Иногда мне казалось, что я живу в больнице уже несколько месяцев, хотя я вспоминал, что только вчера – или это было несколько дней назад? – одна из медсестёр принесла мне бокал яблочного сидра и поздравила с Новым Годом…
Потом я стал замечать, что Шу выпадает из монотонного, спокойного круговорота больничной жизни, он… таял, плоть его словно стекала с костяка и растворялась в стерильном воздухе. Он больше не хрипел и не кашлял, его дыхания почти не было слышно. Ночами я просыпался, подходил к нему и прикладывал ладонь к выпирающим, как прутья, рёбрам, к прохладному лицу, чтобы почувствовать слабые движения и толчки, говорящие о том, что он ещё жив, не ускользнул от меня в Никуда, населённое ангелами и тенями. Утром я сначала расспрашивал врачей, потом перестал – они не говорили мне ничего, только разводили руками. Они не понимали, что происходит, они обследовали его с головы до ног и не нашли ни одной болезни, он был здоров, он просто умирал, а чёртова девчонка всё не могла вывести его. Я не говорю, что она не старалась, сколько раз она падала носом в простыни, в глубоком обмороке, всё чаще и чаще, последний раз… Это был последний раз, потому что Рут позвала врача, и они кололи ей что-то, чтобы она пришла в себя, потом она ревела в объятиях Рут и говорила сквозь слёзы: «Слишком далеко, Рут… что мне делать, и он не хочет, не хочет, он…», а Рут гладила её по голове и шептала: «Всё хорошо, родная, всё хорошо, оставь, дальше я им займусь, всё будет хорошо…». Она не ушла в тот день вместе с дёвчонкой и Ёджи-куном, она осталась и сказала мне что-то, показавшееся пустым набором звуков:
– Безнадёжно.
Я смотрел на Шу, неподвижного, почти прозрачного, его кожа сливалась с белыми простынями, человек-невидимка, он посмеялся бы…
– Что ты сказала?
– Брэд, очнись! – они так часто говорят мне это, и она, и Наги…
– Брэд, это безнадёжно. Он надорвался на острове, и потом… Я не знаю, что случилось, но он ушёл слишком далеко и не хочет… не хочет возвращаться…
– Ушёл далеко?.. – повторил я тупо.
– Да, Брэд. Это азы… Но ты никогда не интересовался… чем-то помимо своих пророчеств, своих желаний, не так ли? Ты хоть понимал, кого… с кем спал, кого заставлял убивать? Он был моим лучшим учеником, феноменальным орфеем, он был лучше чем я, он делал это, как дышал, Брэд, у него не было ни одой неудачи! Он выводил людей из такой глубокой кататонии, что… Как ты думаешь, насколько далеко может зайти орфей такой силы? – она сухо рассмеялась, – ты говоришь, что любишь его, Брэд, а что ты о нём знаешь, кроме того, что он читает мысли и… хорош в постели?
Что-то корчится во мне, отзываясь болью на её слова, пробивается сквозь толщу безвременья, я смотрю на Рут и вижу её насквозь. Она хочет причинить мне боль, уязвить, чтобы забыться самой, она хочет найти виноватого, потому что… потому что так ей легче, она уже похоронила Шулдиха, я понимаю это по её глазам, остекленевшим от слёз, обвиняющим, о, она такая, наша Рут – она будет искренне горевать о нём, но для неё он уже мёртв. Она качает головой и говорит:
– Я надеялась, что эмоциональных связей Айи и моих… твоих даже… будет достаточно, чтобы вернуть его, но…
– Что ты хочешь сказать?- спрашиваю я.
– Он… уходит от жизни, сам, и я… я не могу позволить своей внучке… умирать вместе с ним. Это убьёт её. Он… О Господи, Брэд, я не понимаю, что случилось, что могло заставить его… убежать в смерть… Не могу представить!..
Она снова качает головой, слёзы уже ползут по щекам, и она не вытирает их, словно они – некая жертва, последнее, что она отдаёт Шу, перед тем, как проститься навсегда. Она говорит что-то ещё, что-то, что пролетает мимо ушей, и просит позвонить ей, когда… «Если» – поправляется она, глядя мне в лицо.
Тихо щёлкает дверь. Я почти не замечаю, как Рут уходит, и я остаюсь в палате один. Я сажусь рядом с Шу, глажу его сухие, потускневшие рыжие волосы… вспоминаю другую больницу, другой день, семь лет назад, другую кататонию, и его тогдашнюю бедную рыжую шёрстку, едва успевавшую отрастать после ежемесячных гигиенических стрижек под ноль. Только я знал, что его волосы станут виться, если дать им вырасти... Меня снова скручивает от глубокой, невыносимой боли, почти физической, тогда моих эмоциональных связей оказалось достаточно, чтобы вызвать его к жизни, приманить, согреть, что сейчас со мной не так, что не так с Шу?
Я знаю ответ. Я подхожу к окну, отгибаю жалюзи и вглядываюсь в облачную темень, вижу своё отражение в стекле – смутный абрис лица, блеск очков, взлохмаченные волосы, седые, как лунь… Я смаргиваю, не может быть, у меня поседели виски после острова, это правда, но… неужели предвидение вернулось? Сердце прыгает от сумасшедшей радости и надежды, я отворачиваюсь от тёмного стекла и смотрю на Шу. Мерно щёлкает кардиомонитор, зелёный огонёк на маленьком дисплее мигает в такт сердцу, мне совсем немного надо для транса. Я погружаюсь в него, как в тёплую воду, мне нужен один единственный ответ, намёк, подсказка, образ… Господи, пожалуйста, Господи! Пожалуйста, Пресвятая Дева Мария!..
…Это не видение, это голос, тихий монотонный голос у меня в голове, он сказал: «Ты знаешь, что надо делать, Брэд!» И я пришёл в себя, как от удара. Я знал, что должен сделать. Но это знание не имело ничего общего с предвидением.
* * *
Брэд едва сумел найти этот магазин: чёртова дыра в Старом Токио, стандартные панельные пятиэтажки, нижняя граница среднего класса. Стальные белые жалюзи закрывают витрину, полосатая маркиза спущена. Сбоку – маленькая дверь, нечто вроде чёрного хода. «Крысиная нора» – подумал он, криво усмехнувшись и позвонил. Ему долго не открывали, и он уже собирался уйти, когда изнутри, из дома, послышались быстрые неровные шаги, дверь распахнулась, на пороге стоял красноволосый ублюдок, Фудзимия Ран. Надо сказать, реакция у него была что надо, через полсекунды он уже был в боевой стойке с подвернувшимся зонтиком наперевес. Брэд смотрел на него молча, потом вынул руки из карманов плаща, показал пустые ладони, медленно, очень медленно, хотя он мог убить Фудзимию голыми руками, и это некоторым образом… утешало.
– Что тебе надо? – выплюнул Фудзимия.
– Я… пришёл поговорить… – выдавил из себя Брэд. Красноволосый ублюдок дёрнул ртом и отрезал:
– Нам не о чем говорить.
Брэд слабо улыбнулся, глядя в его бешенные глаза. Боже, как… предсказуемо… Он улыбнулся шире, и в непреклонном фиолетовом взгляде Фудзимии проклюнулось нечто вроде удивления, когда он увидел эту сумасшедшую, бледную улыбку на лице своего врага.
– Может, впустишь меня, – попросил американец настойчиво.
– Убирайся! – выкрикнул Ран.
– Я не уйду, – откликнулся Кроуфорд, впившись в него запавшими серыми глазами.
– Тогда говори и проваливай! – настороженно сказал Ран. Американец кивнул и бухнул в лоб:
– Попробуй вывес… разбудить Шулдиха…
Ран недоверчиво смотрел на него, потом коротко, страшно хохотнул и попытался захлопнуть дверь. Американец оказался проворнее, он вставил в щель ботинок и почти швырнул Рана в дом, врываясь следом, его молящий голос странно противоречил злым резким движениям.
– Я прошу…
Он молниеносным ударом отвёл вверх остриё зонтика, не обращая внимания на глубокую кровоточащую царапину на ладони.
– Фудзимия, ради Бога, ради… ради…
Он запнулся, подыскивая слова, губы тряслись, Ран уже почти ударил его, рука опустилась в последний момент: американец стоял перед ним – огромный, исхудавший, тени под глазами почти до щёк, одежда болталась как на вешалке, во взгляде – злость и мольба, кулаки сжаты. Он сдерживал себя запредельным усилием воли, Ран видел, как его ломает от ненависти и унижения, он не умел просить, он слов таких не знал, его гордость корчилась, как бумага в огне, когда он хрипел, не уворачиваясь от ударов, зажав Рана в жёсткий, до треска в рёбрах, клинч:
– Попробуй, я прошу, у тебя может получиться… Она сказала… Рут сказала – эмоциональные связи, а ты последний, с кем он… спал… это может быть… зацепкой, ты просто попытайся, я скажу – как, я потом увезу его, сразу же, я тебе заплачу, ну сколько ты хочешь, любые деньги, ты пол-Токио купишь, ты…
– Убирайся! – выдохнул Ран, его мутило от ненависти и тоски, от боли в едва заживших рёбрах, он собрался с силами и оттолкнул американца, подножка, удар – и Кроуфорд корчится у стены, зажимая разбитый рот, и твердит монотонно, сбивчиво:
– Будь ты проклят. Будь ты проклят, бездушный… бездушное животное, косоглазый ублюдок! Мне надо было тебя убить тогда, на заводе, я же видел ваше будущее, но я подумать не мог, что всё зайдёт так далеко, что он влюбится в тебя и начнёт морочить мне голову, чёрт побери, а потом было уже поздно, он никогда бы мне не простил, Боже мой… Ни тебя! Ни твоей проклятой сестры!
– У… ходи… – прохрипел Ран, это было похоже на кошмарный сон, что он говорит, этот сумасшедший, он что, хочет сказать… Американец схватил его за руку, и Рану стало дурно от грубой, неуклюжей попытки прочесть его, он без труда вытолкнул Кроуфорда из своих мыслей, тот засмеялся горьким злым смехом и сказал:
– Ты думаешь – это мой дар? Чтение жалких мыслишек жалких людей? Не-е-ет… – он покачал головой, всё ещё смеясь, – я – Оракул, Фудзимия, провидец, я вижу будущее, я предвижу его и… и могу изменить, если захочу. Что ты так смотришь? Ты думаешь, я сошёл с ума? Да я водил вас всех, как кукол на ниточках – тебя, Фладда, Такатори, моего Наги… моего Шулдиха… глупую сучку, которая в тебя стреляла, это я дал ей пистолет, я! «Будь ты проклят, убийца, гори в аду!» – проговорил он, кривляясь и схватил оцепеневшего Рана за грудки, он держал его железными пальцами, и его голос срывался на шёпот:
– Ты думаешь – он предатель? Он не предавал тебя, он предал меня, но мне плевать, понял, а знаешь, почему, ты, ублюдок? Потому что я люблю его, тебе и не снилось – как я его люблю, что я делал ради… – и он рассказал, рассказал всё – каждое своё видение, каждый свой ход, шаг за шагом, под конец он уже захлёбывался воздухом пополам с ненавистью, вот его пальцы сжались в последний раз, и он от пустил Рана, отшвырнул его от себя, отвернулся. Широкие плечи под дорогим пиджаком напряглись, он пытался взять себя в руки, когда обернулся снова, его лицо было неподвижно, только веко судорожно подёргивалось. Он пытался сказать ещё что-то, но не смог, он сверлил Рана ненавидящим, горьким взглядом, больше всего на свете ему хотелось добить этого проклятого полукровку, который, пошатываясь, стоял перед ним, поводя мутными фиолетовыми глазами… Выродок, кровь Рут!.. Брэд не знал – поверил ли Фудзимия, понял ли его, он не помнил, на каком языке с ним говорил, на японском или английском, но знал – ещё минута этого невыносимого молчания, и он не выдержит и убьёт его, своё проклятие, соперника, свою единственную надежду, единственную надежду Шулдиха…
… Когда за американцем захлопнулась дверь, Ран сполз вниз по стенке, опустил голову в колени и сидел так, пока в комнате не стемнело. Это был полуобморок-полусон, кровопотеря ещё давала знать о себе, он отключался от настоящего – от ненужной, нерадостной победы, от сестры, такой чужой, такой далёкой, и уходил в прошлое, и там была плохо освещённая комнатка, в которой пахло всеми пряностями на свете, и тишина, и свиток «Повести о Гэндзи», и тёплое тело, прижимавшееся к нему под горой пледов… Руки, спокойно обнимавшие, вдруг стискиваются, возмущённый голос: «Нет, ну какого черта он бросил девчонку в доме с призраками, вот гад, нет, ну ты прикинь!». Ран тихонько улыбается, и кладёт ладонь поверх рук Шу, сцепленных у него на животе. Телепат торчит у него в мыслях, он говорит – первый слой, не жадничай, Фудзимия, я не умею читать иероглифы, но мне интересно про принца, это как книжка с комментариями, твоими комментариями, между прочим!.. Когда заканчивалась глава, Шу, донельзя возмущённый поведением Гэндзи, фыркал, и тянулся за плиткой шоколада. Шоколад не переводился в комнате над лавкой пряностей, настоящий швейцарский, Ран покупал его в дорогом кондитерском магазине и незаметно раскладывал на шкафчиках и полках. Ему было немного стыдно дарить его Шу в открытую, и телепат принимал его условия, он улыбался, сдирая шуршащую обёртку, и делал из фольги розы и журавликов… Иногда Рану тоже доставался кусочек, и всегда – поцелуй с терпко-сладким привкусом, Шу вообще часто целовал его, и трогал, не только в постели, нет, а просто… держал за руку, когда они говорили, шутливо толкал плечом, тормошил, ерошил волосы… Он, кажется, гордился внешностью Рана, ему было приятно дотрагиваться до него. Он не обращал внимание, что Фудзимия поначалу вздрагивал от его прикосновений вне постели, и продолжал оплетать его сетью маленьких тёплых жестов, нестрашных, неопасных… Приучал к себе, отогревал, он так старался, и так терпеливо ждал, и просил в ответ так мало – только быть рядом, только верить!.. Ран закрывает лицо руками, его трясёт от страшных сухих рыданий… Его победа, его постылая победа предстаёт перед ним во всём своём убожестве: месть, запоздалая, едва замеченная, потерянный друг, сестра, которая боится его, того, кем он стал – убийца, без души и сердца, мёртвый внутри… Злая Катана и то теплее и человечнее… Как она плакала, истекая дождём, когда падала вниз, на взлохмаченную мокрую рыжую голову, как смотрели голубые глаза Шулдиха, молящие, измученные, растерянные… Он не лгал, не играл, игру вёл другой человек, истинный нелюдь, холодный, расчетливый, безжалостный, столкнувший их, как пешки на шахматной доске, чёрная и белая, Тварь Тьмы и Охотник Света, Добро и Зло, вечное противостояние, и так легко ходить по белым и чёрным клеткам, не шагу в сторону, по колено в крови, и верить только в предательство, не в любовь, и думать, что это и есть жизнь…
…Ран шёл, не разбирая дороги, люди оглядывались вслед высокому парню в распахнутом плаще, мокрый снег и ветер секли его застывшее лицо, он не помнил, как вышел из «Конэко», не знал, куда идёт, и опомнился лишь в китайском квартале, перед знакомым двухэтажным домишкой, где была его настоящая жизнь, скрипящая лестница, сумерки, поцелуи на каждой ступеньке… Шу так быстро замерзает, если его не согреть… тёплая печка, любовь и шоколад, пахнет корицей, сыростью, старым деревом, их собственным запахом – пот, мускус, ваниль, руки и губы не могут насыться, глаза – наглядеться, слов так мало, и так много запретных тем, недомолвок, опасений, но глаза Шу, в которых улыбка, надежда и ожидание, говорят: «Попробуй, либе, это классно!..»
… Ран проводит ладонью по облупившейся двери, стирая влагу и ржавчину, пальцы натыкаются на замок – новенький, массивный, испачканный машинным маслом, сердце и горло сжимает безжалостная рука, неловкими, прихрамывающими шагами он спускается вниз, заворачивает за угол, и останавливается, как вкопанный. Перед входом в лавку стоит серебристо-голубой «Порш» Шулдиха, мокрый снег залепил ветровое стекло. Госпожа Лю, одетая, как кочан капусты, в несколько пёстрых стёганных халатов, деловито семенит и подпрыгивает вокруг машины, надевая серый брезентовый чехол на блестящий «голубой электрик». Нет! – хочет крикнуть Ран, но губы не могут произнести ни звука. Он подходит ближе, и она оборачивается, яркие чёрные глаза вспыхивают и сужаются, она проворно, как девчонка, бросается в лавку и через минуту появляется с картонной коробкой, из-под сползшей крышки выглядывает краешек старого свитка и смятый журавлик из серебряной фольги, госпожа Лю поднимается на цыпочки и с размаху впечатывает коробку в грудь Рану, заставляя пошатнуться, в голосе гнев и слёзы:
– Будьте вы прокляты, бессердечные варвары, уходи, уходи отсюда, ты достойный ученик Сандо, одна кровь! Ты убил его своей ненавистью, убил моего Белого Внучка!
Ран не спрашивает – откуда она знает, она знает всё на свете, мудрая тысячелетняя лисица. Медленно, неловко он опускается на колени в мокрый снег и говорит, опустив голову, трудно, едва справляясь с голосом:
– Мне… нет прощении… Я… если я могу… помочь ему… научите меня… Прошу Вас!..
* * *
Ран приходит в больницу следующим утром, открывает дверь палаты и застывает на пороге, взгляд прикован к неподвижному телу на кровати – опутанному трубками, истощённому, кулаки сжимаются в карманах куртки, горло перехватывает, кровь шумит в ушах, ему кажется, что он опоздал, что всё напрасно, Шу слишком похож на… Он не сознаёт, что подался назад, что качает головой в безмолвном отрицании, он вспоминает, что забыл вдохнуть, только когда всё начинает плыть перед глазами, и Айя испуганно вскрикивает:
– Ран! С тобой всё в порядке?..
«Да» – безмолвно отвечают его губы, взгляд мечется по палате, они все здесь – Рут, Айя, мальчишка Сибиряка, Наоэ… Гайдзин Кроуфорд… Четыре пары глаз смотрят на него – тревога, робкая радость, надежда, настороженность… усталая ненависть… Они понимают, что он сделал, он читает их так ясно, их взгляды, их мысли, эмоции, первый слой, то, что они позволяют ему читать, вечер и ночь, проведенные в лавке пряностей госпожи Лю, сделали его таким же, сделали псиоником, ему теперь тоже не нужны слова – и глаза Рут опять становятся влажными, Айя обиженно моргает, мальчишка Сибиряка заливается пунцовым румянцем… Американец зло усмехается краем рта и встаёт, уступая своё место у постели Шу. Ран садится на стул, берёт руку Шулдиха, она такая худая и холодная, что он машинально начинает растирать костлявые застывшие пальцы. Рут торопливо говорит ему:
– Попробуй найти озеро… Озеро в горах и дикий вереск…
Кроуфорд быстрыми шагами выходит из палаты.
…Она сказала – правил нет. Просто ищи его, говори с ним, если найдёшь. Где искать?- спросил Ран. Ох, да почём я знаю! – фыркнула госпожа Лю... Озеро в горах, и дикий вереск, – сказала монашка… А Ран угодил в овраг, заросший шиповником, лебедой и полынью. Жаркий июльский полдень, ни ветерка, воздух дрожит и плавится от зноя, трещат кузнечики, солнце, белое и словно истаявшее, жарит с выцветшего мутного неба, острый запах пыли, зелени, земли, Ран барахтается, отдирая от свитера длинную ветку шиповника, он не представляет, куда идти – здесь нет и намёка на тропинку или просеку, везде – дурные, выродившиеся заросли диких роз, голые колючие стебли толщиной с хорошую ветку поросли чахлыми листьями, редкие цветки обгрызены жучками и пахнут горько-сладкой отравой. Ран оглядывается, вытирает пот со лба – шиповник обступил его стеной, полынь и крапива вымахали до пояса, очень хочется пить. Он стягивает шерстяной свитер, вынимает из ножен катану и начинает рубить колючие ветки, они скрипят и упруго выскальзывают из-под ударов, тогда он хватает их свободной рукой, не обращая внимание на шипы и кровь, он должен дойти до озера, должен…
…Он приходит в себя на полу, мальчишка Сибиряка, Наоэ, стоит перед ним на коленях и осторожно дотрагивается до его лица, Ран перехватывает его пальцы, в них зажат платок с кровавыми пятнами, мальчик говорит:
– Это ерунда, такое часто бывает… когда перенапряг.
И Ран впервые видит его улыбку – такую ясную, такую светлую, и начинает понимать, почему Кен так сильно любит этого худенького юношу. Фудзимия коротко кивает, забирает платок и вытирает нос. Потом поднимается, сжимает ладонь Шу, уже привычно, и сосредотачивается, монахиня, Рут, шепчет:
– Хватит. Достаточно для первого раза…
Ран не обращает внимания на её слова – что она понимает, там…
…Шиповник…
Его руки покрыты длинными кровоточащими царапинами.
…Сколько дней он ходит здесь кругами, держась на чистом упрямстве? Одичалый подлесок всё гуще, редкие чахлые деревья, задушенные буйным плющом, крапива и чистотел… Он привык к этому лесу, видит его во сне, хотя ни разу не видел наяву, он звал Шу, он пробовал, но его голос умер в диких зарослях, в неумолчном стрекотании кузнечиков и жужжании пчёл. Онажды что-то белое мелькнуло в сплетении теней и веток, там стоял Шулдих и молча смотрел на него, склонив голову к плечу, без улыбки, глаза спокойные… Ран бросился к нему, но в малахитовой лиственной тьме уже не было никого – только цветущая ветка шиповника, бледные лепестки осыпались вниз, стоило Рану протянуть руку…
…Старые царапины подживали, появлялись новые, однажды его укусил шмель…
…Он нашёл-таки просеку, просвет, щель в колючих зарослях, солнце немилосердно палило с неба, а на земле лежал серый камень, опутанный ползучей травой. Ран развёл зелёные стебли – это было надгробие, старое, потрескавшееся, серо-золотая змея лентой утекла меж пальцев, пробежал проворный паучок. Ран гладил сомкнутые веки, каменные завитки над высоким лбом, улыбающиеся губы, согретые солнцем, приник лицом к тёплой шершавой щеке с пятном лишайника и шептал: «пожалуйста, пожалуйста, вернись, пожалуйста…», он кричал бы, если бы знал, что это поможет…
…Шулдих лежал так же неподвижно, белый на белых простынях, а его лицо, когда Ран прикасался к нему украдкой от Кроуфорда, было прохладнее серого камня…
…Первыми исчезли кузнечики и пчёлы, он сначала не понял – что изменилось – дикий лес, разбитое надгробие, солнце и жара, от которой кружилась голова и закладывало уши. Он сглотнул, и тут до него дошло – стояла полная, абсолютная тишина, ни шороха, ни звука, мёртвая тишина. Он закинул голову в бледное выцветшее небо и закричал, и его крик вернулся к нему оглушительным диким эхом…
…в этот раз он очнулся только после того, как Рут раздавила у него под носом ампулу с нашатырём, и дико поводил глазами, глядя на её шевелящиеся губы, испуганное лицо, тишина шла за ним, ни мысли, ни слова… Он долго сидел на краешке постели Шулдиха, пока не запищал кардиомонитор, тогда в палату ворвался Кроуфорд и бросился к Шу. Истошный звон прибора сменился ритмичным пощёлкиванием, приступ аритмии, теперь они случались всё чаще, Шулдиху не становилось лучше, и все это знали. Кроуфорд наградил Рана очередным ненавидящим взглядом, когда он выходил из палаты…
…высохшие листья, пожухлая трава, толстые колючие ветки шиповника ломались с сухим треском от малейшего прикосновения, пожелтела крапива... Дурная, буйная сила ушла из этих зарослей, и тем страшнее было теперешнее угасание. Это была не осень с бодрящей прохладой и жарким великолепием красок, на пороге зимнего сна, лес не засыпал, лес умирал. Бледные цветы на кустах шиповника не становились алыми плодами, они осыпались, исчезли, стали прахом. Плющ иссох и повис растрепанными верёвками, солнце тускло светило с раскалённого неба, земля потрескалась, каждый шаг поднимал облачко желтоватой пыли. Это была засуха, пустыня, смерть, и однажды, выйдя к надгробию, Ран нашёл только кучку мелкой серой щебёнки под сеткой сухих жёлтых стеблей… В тот же день он вышел к озеру, кусты и редкие деревья, жалкие, усохшие, теперь были видны на просвет, и он легко проламывал сухостой, кашляя от пыли и трухи. Глаза слезились, когда он протёр их очередной раз – он не поверил тому, что увидел. Перед ним, насколько хватало взгляда, простиралось пустынная, окружённая пологими холмами впадина, спёкшийся ил, покрытый трещинами, напоминал старое разбитое зеркало, пожелтевшее и тщательно склеенное, неспособное ничего отразить – ни лица, ни неба…
… Когда он рассказал это Рут – он уже привык называть её так и всё ей рассказывать – она отвернулась, пытаясь сдержать слёзы, и не ответила ничего, прикрыв мысли непроницаемым щитом.
Утром на следующий день Айя сказала ему за завтраком, что Рут собирается лететь в Швейцарию, звала с собой и её, но она не хочет оставлять Рана и… Ран потрепал её по волосам, улыбнувшись, и ответил, что напрасно она отказалась, слетала бы, посмотрела, а он пока побудет с Шулдихом. Айя нерешительно кивнула, встревожено глядя на него… Они теперь стали гораздо ближе, роднее, чем раньше, свободно обмениваясь мыслями. Ран допил чай, у которого был привкус сухих листьев и пошёл звонить Рут – чтобы она забронировала ещё один билет до Женевы и присмотрела за Айей… после всего.
Брэд Кроуфорд.
Фудзимия таскался к Шу, как тропическая малярия, каждый день. Ни слова не говоря, садился рядом, брал за руку, упорно, неотступно… Терял сознание не раз и не два, и я смотрел на него почти злорадно – должно же его чёртово ослиное упрямство принести хоть какую-то пользу? Я выходил из палаты, когда он приходил – не мог его видеть, не мог видеть его длинные смуглые пальцы, сжимающие безвольную ладонь моего Лотара. И ещё… я по-прежнему не мог видеть будущее. Я пытался успокаивать себя, знал, что это может быть небыстрым, Лотар работал с девчонкой, с Айей, больше года, но она, чёрт побери, была в куда лучшей форме, её сердце исправно качало кровь по венам, лёгкие дышали, она не таяла на глазах, а Шулдиха уже перестали кормить через зонд, они сказали – это бессмысленно, слизистая желудка… в этом месте я перестал их понимать. Стал ловить себя на том, что теперь не понимаю многих вещей, связанных с Шулдихом, они просто не доходили до моего сознания. Рут и проклятый Фудзимия обсуждали вполголоса его… внутреннее состояние, но я и тут не понимал ни черта, не хотел понимать, не мог даже думать об этом… Я уткнулся в «Уолл-стрит-Джорнэл», сидел в холле и читал биржевую сводку, номер был свежим, Мияко-сан, одна из медсестёр, принесла мне газету сегодня утром. Я сидел в холле, а Фудзимия, соответственно… был у Шу, я всегда уходил из палаты, когда приходил он, и читал здесь, в удобном кресле для посетителей, вернее, пытался читать, все мои мысли были в палате, дальше по коридору.
– Добрый день, Брэд! – раздалось тихое приветствие, и Наоэ присел рядом.
– Здравствуй.
– Как Шу?
– По-прежнему.
– А…
– Он сейчас там.
– Понятно…
Мы помолчали. Мимо процокала на высоких каблуках ярко накрашенная дамочка, её тёмные очки матово блеснули в свете ламп.
– А как твои дела? – спросил я.
– Нормально, – бледно улыбнулся Наоэ, – я хожу в школу. Каникулы же закончились. Задают много… Экзамены за среднюю школу, сам понимаешь. А потом думаю поступить в высшую школу при Университете, Кен говорит…
Мне не интересно было, что говорит Кен, я зашуршал газетой, показывая, что разговор окончен, Наоэ неплохо было бы пойти и взглянуть на Шу, может, это заставит Фудзимию убраться сегодня пораньше…
…Ран дошёл теперь до озера за десять минут – по протоптанной в пыльном сухостое тропинке. Оглянулся. Вечный иссушающий полдень, тусклое знойное марево, ни ветерка, ни звука, мелкая пыль тихо плывёт над растрескавшимся илом. Он кивнул и опустился в серо-жёлтую траву, ломая сухие стебли, пристроил голову на руке, сказал негромко:
– Я останусь, Шу.
И закрыл глаза. Ватная тишина облепила его со всех сторон, он упал в неё, как в пропасть, летел вниз, а дна всё не было, не было ничего, нигде, это называлось «смерть», и он не собирался отпускать в нее Шу одного… Потом что-то изменилось, подвинулось за закрытыми веками, что-то стукнуло в плечо, в лоб, и ещё раз – в руку, он поморщился, открыл глаза – Шулдих сидел на берегу в двух шагах от него, бледный и полупрозрачный, призрак в призрачном мире, губы прошептали беззвучно: «Уходи». Потом он подобрал ещё один камешек и бросил в Рана.
– Не уйду, – сказал Ран и улыбнулся.
«Уходи!» – горсть камешков.
– Нет.
«УХОДИ!!!»
… Ветер взвизгнул и взметнул тучи пыли, песок и сухие листья больно ударили Рана в лицо, хлестнули по глазам, выбивая слёзы. Он закрыл лицо руками и прижался к земле, а ветер визжал: «Уходи!.. Убирайся!.. Прочь!..». Он превратился в ураган, этот ветер, он пытался столкнуть, смести Рана с земли, но Фудзимия упорно, ломая ногти, цеплялся за трещины и стебли. Ветер ревел, набирая силу, он очень быстро сдул всю пыль и сушь. Похолодало, стало темнеть, скрип и шорох пригибающихся деревьев, рёв урагана, Рана перевернуло на спину, и он лежал, задыхаясь и дрожа, а над ним было небо – пронзительно-синее, тревожное, яркое, чёрные грозовые тучи клубились на нем, как стая драконов, сталкиваясь, блистая молниями, оглушительный грохот…
…Оглушительный грохот, испуганный женский вскрик… Выстрелы! Мы, не сговариваясь, бросились вперёд, я опередил Наоэ, длинный коридор, медсестра, осевшая у стены, опрокинутый металлическая тележка... Я перепрыгиваю через неё на бегу, заворачиваю за угол, дверь в палату Шу распахнута, та накрашенная дамочка из холла стоит ко мне спиной, ноги расставлены, пустая обойма падает на пол рядом с тёмными очками, щелчок, она вставляет новую и кричит сорванным голосом:
– Сдохни, Фудзимия, сдохни, Тёмная Тварь! Сдохните оба!
Опрокинутая капельница, вспоротое пулями бельё на пустой кровати, за ней, в углу, движение, я вижу тёмную куртку Фудзимии, он шевелится, стараясь прикрыть, прикрыть… Проклятая баба смеётся и подходит ближе, становится коленом на кровать, целится в них в упор, а я не успею добраться до неё, я не успеваю ничего… Выстрелы! И тут воздушная волна почти сбивает меня с ног, потаскуху подбрасывает верх, пули носятся по палате, как стальные пчёлы, щёлкают по стенам, потолку, летит штукатурка, вопль боли и стон, всё заволакивает белой пылью… Я пытаюсь ползти внутрь, сражаясь с вязким, как клей воздухом, я не вижу ничего, ничего, Наоэ тяжело дышит у меня за спиной…
Когда белая пыль оседает и наступает тишина, когда воздух вновь становится пустым и лёгким, я боюсь открыть глаза, пока тихий хрип не заставляет меня подскочить. Баба с пистолетом корчится на полу, её чёрное платье присыпано штукатуркой, рот красный – кровь или помада? Красная лужа расползается под ней. Кровь. Я добираюсь до неё, вглядываюсь в лицо, я не знаю, кто это, я не хочу это знать, она ловит мой взгляд и хрипит:
– Охот… ники… Света… пре… секите жизнь… Тёмных…Тварей!..
Я беру её за плечо и подбородок и резко дёргаю, ломая шею, пресекая её собственную жизнь. Наоэ у меня за спиной вскрикивает. Вот так. Я опускаю её на пол и поднимаюсь. Мне достаточно одного взгляда на них, Фудзимия лежит на Шу неподвижно, прикрыв его своим телом, как щитом, его всё же зацепило, на спине – длинная прореха в кожаной куртке, на рукаве – красная клякса. Он шепчет что-то неразборчивое, потом приподнимается, я вижу его лицо, бледное, застывшее, голова Лотара прижата к его плечу, он безостановочно гладит рыжие волосы, пальцы подрагивают, глаза закрыты… А потом… худая бледная рука ползёт по чёрной куртке, игла в вене оторвана от капельницы, из неё сочится кровь, капля за каплей. Фудзимия издаёт жуткий глухой звук, словно в него попала ещё одна пуля, прямо сейчас, а Лотар, мой Лотар, слабо шевелится и прячет лицо на шее красноволосого щенка. Я вижу, как трясутся руки Фудзимии, губы говорят что-то, я не понимаю – что, но Шу едва слышно фыркает. Тогда Фудзимия отрывает его от себя, водит пальцами по ожившему лицу, по улыбающимся губам, по скулам, векам… Он трогает Шу, как слепой, касается опущенных ресниц. Шу открывает глаза и смотрит на него…
Я поворачиваюсь и ухожу из разгромленной палаты.
Конец февраля 2001 года
Он всё ещё был очень слабым, он здорово надорвался тогда на острове. Рут говорила, что это пройдёт, нужно время, а пока ему надо много спать, хорошо питаться, и никаких волнений, никакого возбуждения – Рут сердито посмотрела на Фудзимию, тот ответил ей обычным ледяным взглядом, но потом кивнул. Они уже неделю жили в «Конэко», Шулдиху почти нравилось – ничего шикарного, очень спокойно, самые громкие звуки, которые он слышал – лай собак да шум проехавшего автомобиля, собственно цветочный магазин был временно закрыт. По вечерам Ран и Ёджи занимались цветами – теми, что ещё оставались в салоне. Иногда Шулдих слышал звонкий голос Айи, её смех, которому вторил басовитый смешок Балинеза. Сам он в салон не спускался. Он и не думал прощать Фудзимию. Когда он поправится – только его и видели! Мир огромен, и теперь, когда в нём не было Роберта Фладда, а Брэд, чёртов манипулятор, бросил его в больнице, как последняя сволочь… «Как только я встану, я уеду к Рут!» – заявлял он Фудзимии, когда тот выводил его из ванной перед сном и укладывал в постель. «Конечно, уедешь» – соглашался Ран и ложился рядом, – «Спокойной ночи». «Я тебя ненавижу», – говорил ему Шу мысленно и чувствовал, что Ран каменел, вздрагивал от этих мыслей. Ненавидеть Фудзимию было трудно, но он справлялся. Наги рассказал ему всё про Брэда и его расчеты, и как сам невольно помогал Оракулу делать их пешками в играх предвидения и честолюбия. Смешно, но Шулдих почти не злился на Кроуфорда, по крайней мере, у Оракула хватило мозгов убраться от разборок подальше. Что ж, зато Фудзимии доставалось за двоих, к тому же Лотару теперь и рта не надо было открывать. «Я тебя ненавижу, Фудзимия, – злорадно думал он, когда Ран ставил ему на колени поднос с тэмпура и рисовыми колобками, – ты чёртов недоверчивый ублюдок с каменным сердцем, ты был готов верить кому угодно, а не мне, ты чуть меня не убил… Я ненавижу эту рисовую гадость, я хочу обычный хлеб, тебе что, трудно купить мне хлеб, раз уж ты притащил меня в этот сарай? Я и так чуть не сдох из-за тебя!.. И не смей от меня закрываться!» «Не хочу слышать ругань, только и всего. Будешь чай или молоко?» – невозмутимо отвечал Ран вслух. «Кофе!» – визжал Шулдих, «Тебе нельзя» – говорил Фудзимия спокойно. Он и не думал просить прощения! То есть, он попросил прощения, но всего один раз, в больнице, когда лежал на Лотаре, прикрывая от чокнутой дуры с пистолетом. И он думал – это всё? Этого достаточно? Достаточно забрать из больницы, уложить в свою постель, кормить, как на убой? ...Ложиться каждую ночь вместе, но не прикасаться, потому что это, видите ли, запретила Рут, но всё равно, каждое утро они просыпались, обнявшись так тесно, что почти больно было расцеплять руки, отрываться от тёплого тела рядом. Шулдих ненавидел всё это и ненавидел слабость, которая не позволяла ему отказаться от Фудзимии и немедленно уехать куда глаза глядят. Заходила Айя, они говорили, и мысленно, и вслух, в основном о её планах – медицинском колледже, стажировке у Рут… Морковка старательно обходила молчанием то, что происходило между Лотаром и братом, она просто ждала, пока они помирятся, но ждала напрасно – разве нет? Заходил Кудо, с ним оказалось неожиданно легко общаться, они были похожи во многом, во всяком случае, манера флиртовать с жизнью у них была общая. Балинез открывал окно, закуривал, и они славно проводили время, расписывая друг другу свои подвиги – и военные истории, и амурные, кто круче соврёт, и хохотали так, что заглядывал Ран, и смотрел на них со своей почти-улыбкой… Он даже не ревновал!
…Этим утром Лотар сам спускался с лестницы, довольно твёрдо, при этом намертво цепляясь за перила. От слабости кружилась голова, но он решил, что хватит с него валяний в постели. Просто так валяться в постели становилось неинтересно. Фудзимия с утра уехал в супермаркет, Кудо повёз Морковку в больницу на процедуры, помешать Шулдиху никто не мог. Он уже миновал последние ступеньки, когда открылась дверь чёрного хода. Шулдих рефлекторно нырнул в подсобку, и замер, привалившись к стене, часто дыша от напряжения. Здесь было жарко и влажно, пахло землёй и резко, остро – зелёной травой. А у Лотара с собой даже пистолета не было, умереть вот так, возле ящиков с рассадой, не предупредив никого о ловушке… Он осторожно просканировал вошедших, и от облегчения его прошибло потом. Один был Фудзимия, а второй… Раздался шорох, глухие удары – это Ран сердито грохнул на стол пакеты с покупками.
– …Я уже сообщил Критикер о своём уходе, – голос его, холодный и спокойный, ничем не выдавал раздражение, – я уеду из «Конэко», как только моя… мои близкие придут в норму.
– Фудзимия. Преступников, которые должны понести наказание, не стало меньше. Критикер нуждается в тебе и твоей команде! Неужели ты оставишь дело Охотников Света?
– Сирасаки, я больше не буду убивать. Ни во имя добра, ни во имя света.
– Опомнись! – в голосе лидера Критикер зазвучала угроза, – не заставляй меня спрашивать, на чьей ты стороне, Фудзимия!
– Я на стороне тех, кого люблю, – спокойно сказал Ран, – уходи, Сирасаки.
– Ты любишь эту тварь? Этого… нелюдя?
– Да. Убирайся.
Сирасаки хотел что-то сказать, но вдруг его лицо обмякло и потеряло всякое выражение, глаза уставились за спину Рана. Тот обернулся – Шулдих стоял там, бледный, как стена, тяжело привалившись к косяку двери.
– Зачем ты встал? – спросил Ран охрипшим голосом, чувствуя, что краснеет. Шулдих, язвительный и капризный, ни за что не спустит ему этого признания, сделанного невольно, чужому человеку. Шу смотрел на него молча, склонив голову, и его голубые глаза поблёскивали, как море под солнцем.
– Ты его сканировал? – спросил он тихо.
– Нет, – покачал головой Ран.
– А зря. Он не собирается тебя отпускать, Фудзимия. Я сейчас подправлю ему мозги, но нам всё равно придётся сматываться. Сначала поживём у фрау Лю, а потом…
– Нам? – перебил его Ран, не веря своим ушам. Шулдих кивнул и пошатнулся от этого кивка. Ран оказался рядом с ним быстрее мысли, обнял, прижал к себе. Шу обхватил его за талию, он мелко дрожал от напряжения. Ран посмотрел в его затенённые глаза и спросил, мысленно, несмело, он снял все щиты, всю защиту, которая была, обнажив душу:
«Ты будешь со мной?»
«Я уже с тобой», – ответил Шулдих и тоже снял щиты. Его мысли оглушили Рана: боль, неуверенность, желание верить, боязнь ошибиться, тревога за себя, за него, за Айю, но ярче всех, разворачивая алые лепестки, разгораясь, как огонь, была любовь. Она поглотила всё, заполнила Рана, и он рванулся навстречу, на мгновение они стали единым целым, и все обиды, всё недоверие вспыхнули и исчезли, как пепел, осталась только любовь. Они целовались, купаясь в любви, купаясь друг в друге, и от этого поцелуи становились невыносимым, небесным удовольствием, исцелением, узнаванием, клятвой.
Когда им удалось разомкнуть губы, Шулдих застонал.
– Бли-и-ин!.. Ну кто бы мог подумать…
«Что?» – улыбаясь, спросил Ран у него в голове.
– Что когда-нибудь это скажу я.
«Что скажешь, Шу?»
– А то. Хорошего понемножку. Убирайся из моих мозгов, Фудзимия!!!