Rain dogs

.

.

Написано на Зимнюю фандомную битву 2015.

Now I'm not looking for absolution,
Forgiveness for the things I do.
But before you come to any conclusions
Try walking in my shoes.

“Walking in My Shoes”
Depeche Mode

*

Inside a broken clock,
splashing the wine with all the rain dogs…
Tom Waits, “Rain dogs”

«Ёмиори Синбун», 12 февраля, 1998 г.

«Маяк в Сакаэ: строительный департамент отказывается от ответственности?

Происшествие, случившееся в ночь на двенадцатое февраля, так и не было внятно объяснено властями префектуры. Маяк Сакаэ рухнул по неустановленным пока причинам. Здание по назначению не использовалось и было заброшено, возможно, поэтому жертв удалось избежать. Ведется расследование по факту несоблюдения норм безопасности…».

 

*

 

13 февраля, 1998 г., Токио

– Вы готовы, сэр? – сестра из вежливости говорит по-английски. Акцент у нее отвратительный. Идиотка. Как к такому вообще можно быть готовым?

На небрежный кивок сил пока еще хватает как будто ему и в самом деле наплевать, и единственное, на что здесь действительно стоит посмотреть это обтянутая халатом сестринская попка.

Приторной сестричке, впрочем, без разницы, и она с вежливым «Тогда нам лучше начать» тянет вниз молнию.

У человека на анатомическом столе нет правой руки. На груди у него – прошитая скорняжным швом игрек с ножкой до самого паха. Шульдих смотрит на нее, и у него в ушах стоит хруст раздвигаемых зажимом ребер. «Y»«Янки».

Лицо – каша, но сомнений никаких.

– Это он.

Спроси меня, думает Шульдих. Спроси, уверен ли я. Дай мне повод сорваться, тупая сука, потому что я никогда и ни в чем не был так уверен, и если ты только вздумаешь сейчас… Боже.

– Где у вас тут туалет?

Он готов ее убить за почти нежное понимание во взгляде. Ни хрена тебе на самом деле не ясно. Не воображай.

– Справа по коридору, третья дверь. Если вам понадобится помощь…

Придешь за мной подтереть, милая? Я буду в третьей.

Выворачивает дважды. Только что он смотрел в обглоданное рыбами лицо Брэда Кроуфорда, и хотя блевать уже нечем, ему все равно хочется.

Мертв. «Дельта» «Эко» «Альфа» «Дельта». М-е-р-т-в.

Шульдих прижимается влажным затылком к стене, вытирает лоб. Колени дрожат, и он поднимается не с первого раза.

Твою мать. Твою, блин, мать.

 

*

 

Шульдих

 

Февраль, 1998 г.

Это большое дело. Во всех смыслах. В конце концов, не каждый день человек садится на самолет, ждет середины пути, чтобы позвонить в центр управления полетами, и сообщить, что через пару минут прикончит двадцать ни в чем неповинных американцев, даже не объяснив, в чем, собственно, дело. Ни требований, ни условий. Добрый день, это зомби-рейс SQ 5916, пришлите две дюжины гробов в аэропорт…

Местные власти чувствуют себя виноватыми и решают загладить вину: для так и не добравшихся до места граждан – похороны за счет госбюджета, для виновника – электрический стул. Но с первым выходит проще, чем со вторым. Во всяком случае, мертвые не подают апелляций и не наглеют настолько, чтобы требовать судебно-психиатрическую экспертизу. В министерстве внутренней безопасности этим очень обеспокоены.

Как и возможной оглаской. Разъяренной толпе траурных родственников не объяснишь, что парень, прикончивший их мужей, теток, племяшек и еще бог знает кого, не поджарился, облитый рассолом с ног до головы, на электрическом стуле, а преспокойно отдыхает в сумасшедшем доме, ест таблетки и не знает беды.

Что нужно в таких случаях, так это подходящий судебный психиатр. Такой, чтобы шансы убийцы сесть на электрический стул пошли вверх, гипертонические истерики министра, наоборот, поулеглись, и все остались довольны.

Госпиталь святой Елизаветы оказывается рад приютить у себя на время заблудшую душу, требующую освидетельствования, почти трехнедельный процесс берет старт, за чем с жадностью следить весь мир.

Убийца спокоен и весел. Ненависти наблюдателей нет предела.

 

*

 

Судебная психиатрия. Это тоже работа с людьми, в конце концов. Немного иная цель, немного другие средства, но все равно все сводится к диалогу.

Люди всегда оставляют что-нибудь на память. Запах, акцент, обороты речи, характерный жест. Это, наверное, самое сложное – научиться не складировать в себе все это. Каждый день ты заходишь в комнату для свиданий и видишь там кого-то, кто будет говорить с тобой сегодня. Он может быть виновным, невиновным, старым, молодым, мужчиной, женщиной, может быть банкиром, политиком, священником, школьным учителем. Может верить в Аллаха, в Будду или в Республиканскую партию. Может вызывать отвращение, жалость, сострадание или желание убить.

Сложность в том, чтобы всех этих людей, плачущих, сожалеющих, гордящихся собой, сделать безликими. К ним даже по имени не советуют обращаться.

Потому что иногда происходит страшное. Ты можешь делать свое дело механически, не задумываясь и не запоминая ни одного из тех, кто сидит напротив. Но рано или поздно там окажется кто-то, кто одним взглядом даст тебе понять, что твоей прежней жизни конец.

Нет ничего хуже, чем эти люди-на-всю-жизнь.

 

*

 

– Ян Веллер, я полагаю.

– Так написано в моем американском паспорте, – он не выглядит как кто-то, кого стоит легально убить. Не как кто-то, кто сам прикончил целую кучу людей. Герда Гайслер думает, что человек перед ней совершенно обычен, разве что выглядит здорово истощенным – лицо худое и совсем белое, взгляд тусклый, несмотря на широкую ухмылку.

– У вас есть другие?

У нее достаточный стаж работы, чтобы видеть этих ублюдков насквозь. И да, ублюдкиочень точное слово. Толерантность – для отсиживающих задницы в Конгрессе. А здесь можно запросто оказаться напротив человека, который зарезал свою жену напильником и слопал ее внутренности. Вряд ли стоит говорить им «сэр».

– Целая куча. Знаете что? Самые идиотские имена дают людям в Испании. Кто в здравом уме назовет ребенка Хорхе, мне интересно?.. В моем испанском паспорте…

– Давайте будем серьезнее.

– Ладно, мэм. Грех шутить с человеком, который прибрал к рукам твой паспорт. Пусть и фальшивый.

– Вы проходите судебно-психиатрическую экспертизу в госпитале Святой Елизаветы, в Вашингтоне, округ Колумбия. Подтверждаете ли вы, что осознаете происходящее?

– Вполне. Но после тех розовых таблеток…

– Вас обвиняют в терроризме и умышленном убийстве двадцати двух граждан трех государств. Вы понимаете предъявленное вам обвинение?

– Очень отчетливо.

– Двадцать шестого февраля, сразу по прибытии в страну, вас заключили под стражу и в тот же день перевели в психиатрическую клинику Святой Елизаветы. Предоставленный вам округом штата адвокат подал прошение о проведении судебно-психиатрической экспертизы, настаивая на том, что вы не были вменяемы, совершая преступление,–Герда откладывает в сторону исписанный лист бумаги. – В клинике вы находитесь для выявления и лечения отклонений. В случае, если таковых у вас не обнаружится, следствие продолжится и вы предстанете перед судом присяжных. Вам все понятно?

Ее удостаивают кивка.

– Прекрасно. В таком случае, приступим. Считаете ли вы себя вменяемым?

– Да.

– Страдаете от каких-либо психических расстройств?

– Нет.

– Нуждаетесь ли в принудительном или добровольном лечении и содержании в психиатрической лечебнице до полного либо частичного восстановления?

– Нет.

– Совершая преступление, вы отдавали себе отчет в том, что делаете?

– Определенно.

– Вот как. Вы можете объяснить, зачем вы это сделали?

Человек напротив вздыхает, молчит недолго, потирая ссаженное браслетом наручников запястье. Руки у него странные. Худые, но все как будто из жил. Наверняка сильный до черта. Герде отчего-то приходит в голову слово «удав». Интересно, чем он занимался раньше?

– Это был своего рода… знак. Мне нужно было привлечь кое-чье внимание. Огласка. Прайм-тайм. Эфиры по всему миру, все такое прочее,–он улыбается, как будто немного смущаясь.

Ну наконец-то. Сейчас должен начаться какой-нибудь параноидальный бред про геростратову славу. Плавали, знаем. Герда набрасывает в блокноте пару слов о попытке симулировать манию величия.

– Почему вы решили заявить о себе таким образом? И кому?

– Потому что мне нужно было дать знать, где я нахожусь. Давайте по-честному, мэм. Вам ведь интересно не только то, почему я все это сделал, а? – он ухмыляется, смотрит ей прямо в лицо, и светлые глаза вдруг вспыхивают интересом, как когда смотришь на заинтересовавшую тебя безделицу. – Не это вас беспокоит.

Герда выжидательно молчит, давая ему несколько секунд насладиться перехваченной инициативой.

– Те люди, в самолете. В них не стреляли, их не травили ядом и не резали ножом. Все двадцать два умерли от остановки сердца. Хотите, я скажу вам, что думает каждый, кто слышал об этом деле, от уборщика взлетной полосы до сенатора штата? – он наклоняется чуть вперед, и Герда подавляет в себе желание отстраниться, так колется этот взгляд фанатика. – Что двадцать два – это слишком большое число для совпадения.

И я как-то к этому причастен. Что вы об этом думаете? Нет-нет, это не попытка манипулировать вами, я просто… направляю беседу. В интересное для нас обоих русло. А про мою манию величия мы позже поговорим. Так что?

– Это будет установлено. То, как вы их убили. Рано или поздно.

– Не-а.

– Почему вы так уверены?

– Потому что следов нет.

– Вы не можете знать.

– Я знаю это совершенно точно. У вас там в управлении все уже обделались, пытаясь выяснить, как мне это удалось. Я даже не отрицаю свою вину, заметьте. Но вам ни за что не угадать, как. Так что, хотите секрет? – человек напротив улыбается, показывая зубы.

Разумеется, она хочет.

 

 

День первый

 

– Начнем с самого начала, если позволите.

– Без разницы. Хотите услышать что-нибудь о моем детстве? О том, не был ли я жесток с животными? Не бил ли меня отчим? Не насиловали ли меня в воскресной школе? Тоска смертная, конечно, но если вам так хочется…

– Хочется.

– Как предсказуемо. Понимаю Фарфарелло.

– Кто это?

– Дойдем и до него, не торопитесь. Детство, значит?...

 

*

 

Майор Веллер – это воплощение старой Империи. Он весь – из предрассудков и условностей, большой, тяжелый, словно кит, и такой же медлительный. Старая патриархальная Германия неодобрительно смотрит из его глаз на то, что происходит кругом. Вера в военную дисциплину, деспотия и «приличия».

Жену майор выбирает себе под стать – военная медсестра, насквозь больная астмой, безвольная и покорная, у Лизхен едва хватает смелости отстаивать каждый день обеденное меню. В голове у нее – ничего, кроме «киндер-кюхе-кирхе».

Веллеры счастливы. Майор охотится и разводит собак. Лизхен проглатывает облатку каждое воскресенье и готовит по поваренным книгам.

Все меняется, когда у них рождается сын.

 

*

 

Сначала все идет как положено. Майор позволяет жене выбрать имя и воображает своего мальчика двадцатилетним, в военной форме – может быть, летчиком, может быть, даже солдатом разведки, чем черт не шутит.

Время идет быстро, и его сын растет, но в положенный срок, когда дети начинают изъясняться на своем птичьем языке, маленький Веллер совершенно неожиданно не предпринимает к этому ни малейшей попытки. Ни положенного «мама», «папа», ни бессмысленного лепетания по любому поводу. Он вообще не издает ни звука, существуя в абсолютнейшей тишине. Майор не понимает тонкостей, но это молчание ему не нравится. Лизхен, как будто чувствуя себя виноватой, робко твердит:

– Может, попозже.

Попозже никак не наступает, зато что-то странное начинает твориться с самой фрау Веллер. Она дрожит, как пойманная птица, от громких звуков и не спит ночами.

Как-то раз майор застает ее у зеркала с пудреницей, выслушивает невнятный лепет про аллергию на пыль. Черта с два. Такими заплаканными глаза не сделаются ни от какой аллергии. Лиз все чаще улыбается через силу и следит, чтобы не стоять на свету – знает, как отвратительно выглядит.

Майору некого винить, кроме одного человека. С этого момента Ян лишается отцовской любви. Немой. Или идиот. Разочарование такое острое, что Веллер даже не пытается его скрыть. Лизхен гаснет на глазах, все еще пытаясь делать вид, что все в порядке, но вернувшись домой как-то раз, майор обнаруживает супругу рыдающей взахлеб, и в глазах ее такой ужас, что больно у него щемит под сердцем.

– Что, Лизхен? Что с тобой? – он несильно трясет ее за плечи, пытаясь привести в чувство.

– Ян, – женщина задыхается от слез, вцепляясь намертво в мужнину куртку.

– Что с ним? – он хочет было кинуться проверить, но его не отпускают.

– Он… он говорит… Густав… он говорит.

Что-то не позволяет майору обрадоваться – слишком горькие слезы.

– Так разве это…

– В голове, — она задыхается. – У меня в голове.

 

 

Врачи говорят, что это нервное. В диагнозе наскоро прописывают депрессию и расшатанные нервы.

Лизхен, обколотая успокоительным, не спорит, проводя во сне день за днем. Стоит ей открыть глаза, как слезы начинают литься градом, она доводит себя до судорог и удушья, и психиатр тактично предлагает госпитализацию, мол, ей нужен уход и лекарства, но майор отказывается наотрез. Она не опасна. Она поправится, забудет эти глупости и снова станет собой, а что сын у них немой… Ничего. Как-нибудь.

С ребенком становится еще сложнеегерр Веллер никак не находит в себе сил простить его за то, что с его рождением все настолько изменилось.

Яну к матери запрещено заходить. Она уже не мечется между долгом и отвращением при виде его, она кричит до вздувшихся на шее вен, как кричат на зверя, которого хотят отпугнуть.

Так проходят еще два года, и часто маленький Веллер плачет не потому что голоден или упал и расшибся, а потому что не знает, как объяснить, что он ни в чем не виноват. Между ним и родителями бездна размером с Атлантику, и в пять лет он уже знает, что такое настоящее взрослое бессилие.

Наблюдая за тем, как страх перед собственным ребенком убивает его жену, майор каждый день принимает новое решение. Увезти Лиз куда-нибудь, пусть отдохнет. Отказаться от ублюдка. Сдать его в интернат. Лечить его, есть же врачи! Что угодно, лишь бы все это прекратилось.

 

*

 

Ян болеет, схватив где-то страшное воспаление легких, мучаясь от жара, и единственное, чего ему хочется – это чтобы немного отпустило голову. Там каждый удар пульса отзывается болью, и он хотел бы дозваться кого-нибудь, но никто не придет. Странно, когда тебя не слышат. Ты слышишь всех, а тебя никто.

В полубреду он, все же не вытерпев, выбирается из постели, бредет в материнскую спальню и робко тянет за одеяло, надеясь, что его, быть может, возьмут в постель и станет полегче. И конечно он будит ее, и Лиз, впав в полубезумную панику, плачет и умоляет его уйти. Ян, перепуганный до смерти, забывает даже расплакаться, забивается в угол, обхватив голову руками и дрожа попавшейся мышью.

Ввалившийся в комнату майор кидается к жене, дрожащими руками разламывая ампулу с успокоительным. И уже перехватив тонкую и чудовищно сильную руку яростно сопротивлявшейся женщины, он впервые слышит голос сына. У себя в голове. Так, как говорила перепуганная, измученная, сошедшая с ума Лизхен.

«Почему она так, пап? Пусть перестанет, пожалуйста».

Веллер каменеет, горбится весь разом, сгибаясь над кроватью жены. Вздор. Чушь. Больное воображение. Он уговаривал всех, что это так – и женщину, и врачей, и самого себя. Такого не бывает. Не в этом мире. Майор с ужасом чувствует, как его понятие порядка вещей дает трещину, такую огромную, что ничем не заделаешь. Никакими убеждениями, что это просто расшатанные нервы и нехватка сна.

–Ты не пугайся, – выдавливает он наконец, и слова застревают в горле, словно из песка слепленные.Это все… кошмары. Пойдем-ка оденемся, сын. Ей нужно спать. А мы пройдемся немного. Научу тебя стрелять, хочешь?

В глаза Яну он не смотрит. Решение проблемы оказывается слишком простым, чтобы усложнять его нежностями напоследок.

 

*

 

Когда они неторопливо идут к маленькому шале, где хранятся рабочие инструменты и пара ружей, в голове у майора пусто. Он не обращает внимания на бросающихся с лаем на стенку вольера волкодавов и не чувствует, как испуганно дергается Ян, прижимаясь к его руке.

Все в порядке. Все под контролем.

У двери он пропускает своего мальчика вперед, но отчего-то не торопится зажигать свет. Так они и топчутся у порога: Ян, не видя дороги вперед, и полковник, которому отступать некуда. Внутри душно и пахнет нафталином: здесь обычно сушатся добытые на охоте шкурки всякой мелкой дичи вроде кроликов. Мужчина снимает со стены ружье.

– Тяжеловато для тебя, – Веллер взвешивает оружие в руках и присаживается на перевернутый ящий. – Ну не беда, хоть заряжать научу.

Слишком темно, и он хватается за отцовский рукав, чтобы подойти поближе. Ему так любопытно, что он не чувствует, как передергиваются плечи мужчины, будто пришлось касаться чего-то гадкого.

Ян замирает перед ним, насупившись и сосредоточенно следя за отцовскими руками.

– Иди сюда, – он присаживается на перевернутый ящик.Вот курок. Вот фиксатор. Ну-ка принеси мне пару патронов, в углу стоит ящик, попробуем.

Мальчик радостно кидается, куда велели, позабыв о температуре и головной боли.

Майор, глядя, как он возится с крышкой, проталкивает вытащенный из кармана патрон в патронник и, целясь сыну между лопаток, думает только о том, что очень удачно не успел застелить пол досками, что он земляной, и вся кровь уйдет, не оставив никаких следов.

Когда Ян уже собирается спросить, сколько штук ему принести, тишину разрывает выстрелом.

 

*

 

В первую секунду он глохнет от грохота и пугается, но стоит только подумать о том, чтобы обернуться, как Яна тут же подхватывают на руки.

– Все в порядке, малыш, не смотри,теплая тяжелая ладонь закрывает ему глаза, и мальчик послушно смыкает веки, не имея ни малейшей возможности хоть мельком взглянуть в ту сторону, где лежит на земляном полу мертвый майор Веллер.

Снаружи ждут несколько человек, приехавших в огромной машине. С оружием, в теплых костюмах, они курят у вольера с волкодавами. Ян почему-то думает, что это, охотники из отцовских друзейте тоже всегда улыбаются и шутят перед тем, как отправиться убить кого-нибудь.

– Мальчик в порядке? – среди них оказывается женщина, она бросает окурок в снег, принимает Яна на руки, глядит ему в глаза и вдруг подмигивает весело.

«Не страшно?»

Незнакомка умеет делать, как он,говорить, не раскрывая рта. И Ян мотает головой – мол, нет, не страшно.

– У него жар. Карел, приберешься.

Один из мужчин ухмыляется, оценивающе гладя на некормленых с вечера псов.

– Нет проблем.

Так он и оказывается в «Розенкройц».

 

*

 

Он смотрит женщине в глаза, лениво перебирая в пальцах длинную цепь наручников.

– Как-то так, мэм.

– Вы их больше никогда не видели?

– Прежде, чем вы напишете там у себя много всего про тяжелое детство, я вам скажу кое-что: я был рад никогда их не видеть. Мне было пять, я ни хрена не понимал в этой жизни, кроме одного: завидев меня, они умирали от ужаса. Вряд ли из них могли бы получиться хорошие родители. Так что мне наплевать. Я забыл о них.

– А эта ваша… способность… Вы утверждаете, что читаете мысли.

– Об этом многие мечтают, верно? – он хмыкает, откидывается на стуле.

– Вы, видимо, нет.

– Вы просто понятия не имеете.

 

 

День второй

 

– Значит, вы не говорили до шести лет. И общались при этом… силой мысли. Телепатически.

– В вашем исполнении звучит как-то… пошловато. Как сюжет для дрянного комикса,мужчина кривится. Сегодня он выглядит чуть бледнее вчерашнего, но едкая насмешка из взгляда никуда не делась.

– Как насчет маленькой демонстрации?

– Мэм, не глупите. Вы же знаете, что иногда происходит с лампочками.

– Простите?

– С лампочками. Нить накаливания рвется. Со мной будет то же самое, если я сниму щиты в подобном месте. Здесь несколько сотен сумасшедших людей. Как вы думаете, насколько велики у меня шансы сохранить рассудок, устраивая вам… демонстрации? Я и в здравом уме не то чтобы душа компании, а уж если крышей поеду… Не стоит.

– Ну хорошо. Вы что-то упомянули о…она перелистывает блокнот.

– «Розенкройц».

– Да-да. Что это было за место?

– Ну уж точно не то, где вам хотелось бы оказаться.

 

*

 

Первым делом Ян получает новое имя. В большущей светлой комнате, забитой игрушками и детьми возрастом от года до шести, его поджидает улыбчивая немка, которая помогает ему стянуть курточку, воркуя и умиляясь новому хорошенькому воспитаннику. И пока Ян глотает пирог под оставыший чай, эта фрау Сладость в самых нежных выражениях рассказывает ему о том, что его ждет.

Родители не смогут о тебе заботиться какое-то время, милый, говорит она, и улыбка у нее расширяется, словно черная дыра, готовая поглотить все кругом.

Твоя мама больна, ангел мой. Твоему отцу нужен врач.

Ты останешься здесь.

Ян не отрываясь смотрит на ее рот, и ему кажется, что она вот-вот проглотит всю комнату целиком.

Он спрашивает, когда ему можно будет вернуться домой. Там его железная дорога и цветок, который нужно полить. Это важно, фрау Сладость. Пожалуйста.

Фрау стягивает улыбку обратно. У нас нет железной дороги, но, может, он не откажется сыграть с ними всеми в «Есть или нет»? Как раз не хватает одного человека.

Как тут откажешься, хотя сердце бьется тревожнее обычного от того, что все остальные прямо пожирают его глазами.

Здесь он сталкивается с Лулой, маленькой, совершенно невозмутимой сиу. Она старше, откуда-то знает немецкий, и глаза у нее черные-черные. Ее забрали из индейской резервации – настоящей, в Неваде, так что уже через четверть часа Ян подумывает, не влюбиться ли ему впервые в жизни. Страшно заговорить с ней – вдруг испугается, и он долго молчит, пока Лула не обнимает его за шею и не говорит, что она видела его, еще позавчера, во сне, и что теперь все будет в порядке.

Здесь никто не причинит ему вреда.

 

*

 

Имя ему дают через пару дней. Герр Вилле, старенький толстый австриец, так и зовет его, забирая в свой кабинет на первое занятие. Не то чтобы Яну хотелось что-то менять, но поразмыслив, он приходит к выводу, что не такое уж оно и неправильное.

В конце концов, если бы не он…

 

*

 

– Мне тоже стоит вас так звать?

– Мне плевать, как вы будете меня звать. Мне давно не пять лет. И ваша теория о моей шизофрении – чушь собачья. Это не моя вторая личность, это просто имя, уже целую вечность. Оно ничего не значит.

 

*

 

Мысль о том, чтобы вернуться домой, довольно быстро исчезает. Здесь никто не бьется в припадках ужаса, никто не оставляет его одного надолго, а самое главное – здесь полно таких же детей, как он сам.

Они приезжают со всего мира, и в игровой вечно стоит трескотня на самых разных языках. Некоторые из них умеют вещи, которые и близко не напоминают то, что умеет Шульдих: Бхарат передвигает предметы, не касаясь их, Лула видит будущее, Франц лечит безо всяких лекарств. Говорят, здесь можно найти кого угодно: от зажигающих взглядом свечи до тех, кто может перемещаться в пространстве на любые расстояния. Но самое главное, все они – любимые дети, о них заботятся, их балуют и разрешают что угодно.

Шульдих ходит к герру Вилле, который тоже знает этот фокус с мысленными разговорами, но отчего-то учит его говорить, как все дети здесь. У Шульдиха не очень-то получается, но герр Вильхельм настойчив, и они по два часа читают всякие ужасные истории про убитых падчериц, волшебный можжевельник и еще бог знает что, от чего у него потом кошмары по ночам.

Через полгода он отправляется на занятия вместе со всеми, приходит время для всяких глупостей из учебника по математике. Два яблока плюс три яблока, сколько всего? Ганс на шесть марок купил три апельсина. Сколько стоит один апельсин?

Шульдиху нет дела до апельсинов, марок и чего-то там еще. Если не считать ужасных сказок, ему нравятся занятия у герра Вильхельма и рассказы про разные вещи, которые можно делать силой мысли. Он учится говорить и уговаривать, слушать, угадывать, выяснять, убеждать, и, несмотря на то, что с Шульдихом в одной комнате сидит еще дюжина детей с такими же способностями, он чувствует себя так, словно тайно ото всех получил суперсилу.

Потом, когда он вернется домой, то сможет объяснить матери, что делал все случайно и невнимательно, она больше не будет так волноваться.

Ему нравится сидеть рядом с Лулой, когда она, хмуря высокий смуглый лоб и то и дело раздраженно откидывая за спину длинную косу, спрягает глаголы, записывает столбики цифр или шепчет себе под нос строчки стихотворений. Шульдих почти влюблен в нее и ревниво смотрит на Бхарата, который быстро привязывается к ним. Он иногда рассказывает про Индию, про то, что, вернувшись, станет монахом и с плохо скрываемой гордостью показывает родимое пятно на тыльной стороне ладони, которое вроде как похоже на два переплетенных треугольника. Знак Вишну. Шульдих понятия не имеет о том, что там за Вишну такое, но ему интересно послушать.

Так проходит несколько лет, и он совсем перестает думать о своем доме в крохотной альпийской деревушке. Многим здесь хочется вернуться домой, и некоторые уезжают, всегда внезапно и под молчаливую зависть оставшихся. Шульдих не завидует. Здесь у него друзья и куча всего интересного, так что было бы здорово остаться в школе навсегда.

Желание горит в нем ровно до того момента, как ему исполняется девять. В тот год уезжает домой Бхарат. После того, как он однажды не приходит на занятия, они с Лулой, забившись в угол игровой и соорудив себе что-то вроде гнезда в груде подушек, долго думают о том, что тот, должно быть, наконец-то вернулся в Индию и готовится пойти служить своим богам. Шульдих смеется, но Лула серьезнадля сиу боги – не просто слово. Им обоим немного тоскливо, но вскоре все забывается и идет своим чередом: учеба, игры, спокойная безмятежность.

Иногда после занятий герр Вильхельм отправляет Шульдиха вниз, в лабораторию, к доктору Киршнеру – что-нибудь занести или забрать. Доктор похож на огромного жука, весь как будто сплющенный, ссохшийся и суетливый. Доктор Клоп! Гениальный и немного сумасшедший, вечно сыплющий странными словами и поучениями. Стоит ему выбраться из своих подвалов, как за ним тут же увязывается толпа детей с очередной каверзой на уме.

«Доктор Клоп, Доктор Клоп!
Позабыл свой микроскоп,
Пролил литр кислоты,
И еще для полноты –
Растерял пробирки.
Потому что Доктор Клоп – рассеянней улитки!»

На слове «улитки» все чуть не визжат от восторога, а старый австриец хохочет едва ли не громче всех.

Он нравится Шульдиху. Старик позволяет ему посмотреть на колбы, наполненные разноцветными жидкостями, а если попросить, то можно понаблюдать в микроскоп, как шевелятся на предметном стекле бактерии. Все эти клеточные микромиры кажутся восхитительными и немного пугают, так что каждый поход вниз для него – настоящее приключение.

– Что это у вас? – с испуганным любопытством интересуется Шульдих в тот раз, глядя на что-то, застланное белой простыней на анатомическом столе. Обычно он пуст и не пугает – настоящее его предназначение Шульдиху пока еще неизвестно.

То, что лежит там сегодня, больше похоже на бесформенную кучу, и трудно угадать.

– А? Ах это… Это мое блестящее будущее, сынок. Блестящее, как пфеннинг,он смеется, хлопает себя по карманам, вытаскивает монетку и бросает ее Шульдиху. Это целая марка, и это действительно щедро, потому что у воспитанников отродясь не водится собственных денег. Шульдих говорит спасибо, но стол все-таки интересует его несколько больше, и он уже протягивает руку к простыне, чтобы заглянуть под нее, но доктор вручает ему тяжелую папку с бумагами и подталкивает к двери.– А вот это передай герру Вильхельму, ладно? Давай, иди, у меня дел по горло.

Только на лестнице он вспоминает, что не спросил капель для страдающего мигренями учителя, и приходится вернуться.

Через несколько минут Шульдих уже несется со всех ног обратно вверх по лестнице, мечтая поскорей оказаться в светлом просторном коридоре интерната. Монетка почти невыносимо жжет ладонь.

Доктор Клоп, Доктор Клоп…

Ваша рассеянность не доведет до добра. В следующий раз запирайте за вашими гостями дверь, чтобы никто не мог неожиданно вернуться.

У «блестящего будущего» доктора Киршнера, не очень удачно прикрытого простыней, оказалась вполне себе человеческая рука, худая и смуглая, в бурых ожогах, сквозь которые было заметно темное родимое пятно – пара переплетенных треугольников. Знак Вишну. Бог, видимо, не пожелал ждать своего нового слугу долгие годы монашества.

 

*

 

Герда замечает, что пальцы у него дрожат, хотя внешне ее абсолютно спокоен.

– Вы в порядке? – это не сочувствие – утешать будет не она, а медбрат с транквилизатором.

– В абсолютном. Это из-за лекарств, – он ухмыляется, кривя сухие потрескавшиеся губы. – Вы уже кучу времени ошибаетесь с диагнозом, и мне дают какую-то хрень, от которой здорово тянет блевать.

Каждый второй говорит что-то в этом роде. Лекарство помогает больным. Здоровым – нет. Здоровых ждет камера смертников. Обычно вопрос в том, насколько долго может протянуть очередной лжец.

 

 

День четвертый

 

История с Бхаратом меняет все. В глаза начинают бросаться вещи, которых он раньше не замечал.

Решетки на окнах, все эти истории об усыновленных или отправленных домой и то, что у отстающих гораздо больше шансов «вернуться к родителям», чем у тех, кто кое на что способен. КПП, через который ни за что не пройти без специального пропуска. Шульдих смутно догадывается, что снова был обманут, и не знает, можно ли верить хоть кому-нибудь на этом свете.

Он ни слова не говорит Луле, до смерти боясь одного: когда-нибудь она тоже исчезнет.

Следующий год Шульдих проводит в нервозном ужасе, делаясь раздражительным и рассеянным, чем расстраивает герра Вильхельма. Но он думает только о том, как уберечься самому. Инстинкт самосохранения в мгновение эка оборачивается почти животной хитростью. Ложь, увиливание, припрятанные получше воспоминания, медленно наращиваемые щиты, через которые не пробиться без того, чтобы не сделать из Шульдиха идиота. А на это герр Вильхельм не пойдет. Ни за что, слишком… перспективный материал. Шульдих знает, что он-то уж точно никогда не вернется домой. Что его мать никогда не поправится, а отец никогда не выйдет из больницы. И если ему хочется спастись, ему придется делать все самому.

 

*

 

– В каком смысле перспективный?

– Мм… Это была школа при закрытой военной академии. Туда попадают по рекомендации – большое дело: соответствующие санкции правительства, секретность, все прочее… Понятно, что после окончания выпускники не движение регулируют. Пополнение для отрядов КСК, шпионаж, диверсии всех возможных форм… Каждая война оказывается выгодной, если подумать, и все, что необходимо – какая-нибудь маленькая провокация.

– И правительство давало на это разрешение?

– В правительственном аппарате любой страны найдутся те, кто способен пролоббировать какой угодно закон. В мире уже давным-давно ничего не происходит потому что того хотят обычные люди или потому что так будет справедливо. Все дело только в нужных людях. Мы были нужными, мы должны были уметь все. Оставалось только научить,–он пожимает плечами, как будто объясняя очевидное. – Поэтому над нами так тряслись. И поэтому так берегли, возясь даже с пирокинетиками: им нужно отдельное здание, смотрители, абсолютная тишина и покойцелый сраный инкубатор. Они, знаете, пока не научатся контролировать дар – полыхают, как спички. Каждый день кого-нибудь увозили. Поверьте, я не сразу понял, откуда берется столько пепла на удобрение парка весной.

 

*

 

Лулу у него забирают, как только ей исполняется одиннадцать. Шульдиха беспокоит то, что с этим нельзя ничего поделать. И хотя сиу не говорит ему ни слова, он чувствует, что они больше никогда не увидятся.

Не поспав от обиды и тревоги пару ночей, Шульдих понимает, что ему больше всего хочется убраться отсюда, и единственный путь на волю – через залы военной академии. Иначе отсюда не выбраться. Луле, наверное, не так уж не повезло, если ее забрали туда. К тому же, если он окажется поблизости, то сможет присмотреть за ней. И, набравшись терпения, Шульдих ждет, когда придет время аттестации и можно будет поискать свое имя в списках курсантов.

Его принимают без лишних разговоров – сам герр Вилхельм рекомендует обратить на него внимание. Через неделю после собеседования Шульдих примеряет военную форму и заучивает текст присяги. Мечта отца сбылась: он военный. Пусть и не из тех, о ком стоит говорить с гордостью.

Лулы в академии он так и не встречает. Не хочется думать о плохом, но Шульдих слышал достаточно слишком уж подробных историй о том, как пропадают в никуда люди.

 

*

 

– Как с «уловкой 22», мэм. Ты можешь быть полезен руководству, можешь быть бесполезен. С какой бы целью тобой не заинтересовались – результат все равно один.

 

*

 

Здесь их учат не только немецкому и всяким ментальным фокусам. К их услугам уютные, устланные татами залы для джиу-джитсу, маршруты ориентирования с полосами препятствий, плац, бассейн, стрельбище, и их муштруют безо всякой жалости, наказывая за малейшую провинность.

Шульдиху впервые открыто дают понять, что он талантлив. У офицера Мариуса, обучающего их, жесткий взгляд, однако он прилагает все силы, чтобы сделать из неожиданно одаренного ученика что-нибудь стоящее. Глина-то мягкая, лепи что вздумается.

 

*

 

– О, там мы тоже пели песни. Положенные на музыку нацистских маршей. Вроде как должно было поднять боевой дух. И знаете что? Евреи и цветные пели громче всех остальных. Не потому что боялись. Потому что верили в каждое произносимое слово. Эти люди… Они способны убедить тебя в чем угодно. А если убедить не удастся, то поверьте, заставить они уж точно смогут всегда.

 

*

 

Тренировки выматывают, страх притупляется, амбиции в нем никак не проснутся, и через год Шульдих становится почти индифферентным ко всему происходящему. Он кое-что понимает в химии и математике, немного оживая на занятиях, но усталость все равно сильнее. Он знает о наказаниях, о том, что здесь творятся вещи похуже, чем в лаборатории у доктора Киршнера, и прячет мысли подальше от любопытства герра Мариуса. Щиты у Шульдиха крепки, и кое-кому приходится с сожалением признать, что попытка взлома может кончиться помешательством. Офицер решает, что в здравом уме от ученика будет больше пользы.

Черт его знает, до чего бы довела его апатия, если бы не день, когда Шульдих впервые сталкивается с Брэдом Кроуфордом.

 

*

 

– Расскажите мне о нем.

– О Кроуфорде?

– Да, будьте любезны. Что он из себя представлял?

– Ну, если вы ждете чего-то сверхъестественного, то напрасно. Тогда он был не таким, как сейчас, разумеется. В шестнадцать лет мало кто выглядит… многообещающе, – Шульдих хмыкнул. – Когда у тебя в голове гормональный хаос, и ты мучаешься от голода и стояков на все вокруг… Вряд ли есть шанс услышать что-то вроде «Однажды ты поработишь мир, дорогуша». Тогда это был долговязый худющий пубертатный подросток, с неустойчивой нервной системой и параноидальным недоверием к любому смешку за спиной. Поверьте мне, плачевное зрелище. Но даже тогда в нем было просто бесконечное количество силы.

 

*

 

В ту ночь Шульдих приходит поклянчить таблетку от головы – малейшие волнения в атмосфере оборачиваются жуткой ломотой в висках, так что перед глазами бело и только и хочется, что лечь и умереть.

Как назло, дежурного медика в коморке при лазарете не оказывается, и Шульдих идет поискать в больничной палате. Зал огромный, кровати расставлены в два ряда у стен. Темно, горит только настольная лампа на столе у входа, где должна дежурить медсестра – но ее на месте тоже нет. Война у них там началась, что ли…

Внезапно его внимание привлекает ширма, загораживающая одну из постелей. Тишина давит безумно, и ему внезапно делается здорово не по себе при виде белых загородок. Шульдих смутно догадывается, что за ними – еще одно подтверждение того, в каком месте он оказался.

И все-таки ширма тянет его к себе как магнит – убедиться, увидеть своими глазами, разозлиться еще больше. Оглянувшись, он осторожно проскальзывает в полумрак, к отгороженной от света и любопытных глаз постели.

Он помнит его. Фамилию, имя, дар – их здесь не больше двухсот, к определенному моменту всех запоминаешь.

Брэд Кроуфорд из тех, на кого возлагают особые надежды. Шульдих предпочел бы подохнуть, чем принадлежать к этой полуэлите академии, но на него герр Мариус смотрит с таким же терпеливым ожиданием. Прямо видно, как у него в голове шевелится тягучая, липкая мыслишка: «Когда-нибудь и ты тоже…». Шульдиха тошнит от этого. Но с телепатией – все равно безопасней, а провидцев нередко превращают в «дойных коров», запирая в лаборатории, привешивая капельницу со стимуляторами и записывая каждое их слово, будь то видение или наркотический бред. Об этом никто не должен знать, но Шульдих внимателен и осторожен. Оброненное слово там, слушок здесь. Он никогда не упускает ничего, что способно подпитать его глухую злобу и желание сбежать.

Кроуфорда только-только привезли, он отходит, медленно выбираясь из тяжелого сна. Шульдих осторожно усаживается на край постели, чувствуя бедром колено пророка. Горячее. Он оглядывает пророка с любопытством, гадая, что же с ним происходилоповязок на Кроуфорде столько, что простор для воображения почти безграничен.

Шульдих сглатывает, глядя на забинтованную чуть ли не по самое плечо руку, из-за края бинта разливается по пальцам синева кровоподтека. У Кроуфорда широкие большие ладони и еще по-мальчишески худые запястья, и, может, он чересчур впечатлителен, но в голове сами собой всплывают слова падре Андреа на последней проповеди. Те самые, про карающую длань Господа. Он упирается ладонью в постель, рядом с чужой кистью, растопыривает пальцы, сравнивая. Похожи. Толком не видно, что под повязкой, но можно быть уверенным, что ничего необычного там нет: те же косточки, суставы, та же обветренная светлая кожа, сеточка жилок, может быть, шрамы. У Кроуфорда рука большая, у него самого – поменьше, вот и вся разница.

Шульдих долго набирается смелости, прежде чем осторожно накрыть перебинтованную ладонь своей. Она оказывается очень горячей, и сквозь повязку как будто чувствуется пульсация, как бывает, если сильно ударишься. Он не успевает ни удивиться, ни как-то объяснить себе это – дверь хлопает, слышатся шаги, разговор, и кто-то из руководящих – слышно по голосу: железные нотки, отрывистость речичто-то объясняет невидимому собеседнику. Через секунду он узнает полковника Бергмана, Человека-из-Кабинета, про которого ничего никому неизвестно, но от страха перед которым умирает здесь каждый вплоть до уборшика.

И в тот же момент Шульдиха накрывает волной такой ярости и жажды убийства, что его мутит. Это Кроуфорд, разбуженный прикосновением, открывает глаза.

Они смотрят друг на друга, и Шульдих лихорадочно соображает, пытаясь придумать оправдание своему присутствию, через мучительно долгую секунду понимая, что не это сейчас нужно.

Он хватается за расползающиеся Кроуфордовы щиты, безо всякой жалости запихивая назад всю эту пульсирующую ненависть и злость. Тяжелый полковничий шаг все ближе, и Шульдих сердито шипит на Кроуфорда, грубо и быстро латая дыры в защите – помощи от пророка никакой. Ну хорошо хоть не сопротивляется. Только бы…

Посетители проходят мимо – слышен стук каблучков сопровождающей его медсестры. Шульдих каменеет и даже дышать перестает, дожидаясь, пока они скроются в приемной комнате.

Кроуфорд тяжело дышит ему в ладонь, не отводя взгляда. Глаза у него черные, полные ненависти и недоверия. Шульдих делает ему знак молчать и немного отодвигает ширму. Из-под двери медицинского кабинета сочится свет, створка плотно закрыта. Можно уходить.

Потом, когда он лежит в постели, забыв про головную боль, и думает о том, что произошло, ему кажется, что все это похоже на откровение. Эта ненависть… Он чувствует в себе такую же, зная, что она сродни детским обидам – никогда не проходит и не забывается.

У него до сих пор мурашки по предплечьям бегут – провалиться в пророческие эмоции все равно, что оказаться в чугунной ванне, полной насекомых. Ненависть ползет по нему тысячей крошечных членистых ножек, готовая пробраться внутрь, к сердцу и легким.

Это отвратительно.

Это как раз то, что ему нужно.

Наконец-то встретился кого-то, кто зол так же, как и он сам. Кто когда-нибудь сможет что угодно. И кто, возможно, не забывает долгов.

Так что на следующую ночь Шульдих тайком пробирается обратно, зная, что у него около недели на все про все – потом Кроуфорда выпустят из лазарета и они не смогут обговорить все как следует.

– Тебе нужны щиты, – шепотом объявляет он, забираясь с ногами на постель. Ему одиннадцать, и многого он не умеет, но следующие несколько ночей Шульдих только и делает, что рассказывает. Что знает сам, у кого можно узнать больше, где что прочесть и как сделать так, чтобы защита со временем окрепла.

Кроуфорд слушает, не переча и не отмахиваясь, видимо, понимая, что вчерашнее вмешательство спасло ему жизнь.

С этих пор Шульдих навсегда отказывается от возможно заглянуть в пророческие мысли, зато он впервые за долгое время чувствует, что не один.

 

*

 

– У него тоже было непростое детство?

– Понятия не имею, какое у него было детство, но он вряд ли был из тех ненужных детей, которых продают за долги или еще что. Его никто не бил, не насиловал, не мучил, но от этого было даже хуже, наверное. Он помнил запах той свободной жизни и отчаянно хотел вернуться в нее.

Герда молчит некоторое время.

– Гадаете, почему в обычных семьях вырастают редкостные ублюдки? – Шульдих фыркает, трет висок. Кожа у него синюшного цвета. Что-то явно не в порядке, и все-таки пПереписать рецепт, иначе засранец еще, чего доброго, затребует госпитализацию.

 

*

 

Они встречаются после, наталкиваясь друг на друга в библиотеке, в душевых, на плацу – повсюду. Отворачиваются, делая вид, что не знают друг друга, и взгляд у Кроуфорда скользящий и безразличный – такой, каким положено смотреть на кого-то, кто младше тебя на пять лет. Такая разница в возрасте – ничего не стоит, но не когда вас разделяет детское благоговение перед тем, кто старше, и нервозность от первых гормональных бурь.

Шульдих позволяет себя не замечать, не навязывается и не мозолит глаза. Они могли бы объяснить интерес друг к другу: он сам, защищенный от подозрений статусом любимчика герра Мариуса, и Кроуфорд, как будто желающий быть поближе к избранным. И Шульдих был бы даже рад, если бы Кроуфорд пришел к нему с требованиями или просьбами, ему мучительно нужно поговорить с кем-нибудь, кто поймет его ненависть ко всему происходящему. Но Кроуфорд не торопится откровенничать, ловко делая вид, что кроме него в мире никого не существует. Шульдих тянется к нему, желая защиты и понимания, но не получает ничего, кроме обычного безразличия подростка, которому некогда возиться с такой ерундой.

Они несколько лет красноречиво молчат, старательно друг друга не узнавая, и это молчаливое согласие делает их ближе, несмотря на попытки избегать разговоров. Шульдих с завистью наблюдает за тем, как Кроуфорд становится сильнее. Та неделя в лазарете стирается из памяти, на смену ей приходит стремление доказать, что он тоже чего-то стоит. Герр Мариус в восторге, библиотекарь с опаской выдает Шульдиху требуемые учебники. Время больше не тянется резиной, его катастрофически мало. Он должен быть готов в любую минуту, он хочет предложить Кроуфорду что-нибудь героическое – бунт, побег, месть, хочет заставить его взглянуть на себя как на кого-то равного и стоящего внимания.

Но правило молчания не отменяется, и приходится пока что оставить все планы при себе.

 

*

 

– Значит, вы задумали сбежать?

– Задумал? Я не задумал, я знал, что рано или поздно сделаю это. Только идиоты могут думать, что это удобно, выгодно или что-то там еще – такая жизнь, я имею в виду. Ну знаете, необычные способности, безнаказанность. Все работает по-другому. Если у тебя не поехала крыша в детстве, когда ты впервые кого-нибудь поджег, оторвал голову своему щенку, обрадовавшись ему слишком сильно, подслушал мысль школьного сторожа о том, как он хочет залезть к тебе в штаны или, может, предвидел это – так вот, если этого не произошло, ты чувствуешь себя королем мира, когда у тебя начинает получаться контролировать дар. Первые… недели три. Потом, когда ты набалуешься с внушением, мелкими пакостями и выигрышами во все эти детские игры, результаты которых пришли в видениях, потом ты понимаешь, что вляпался в дерьмо, и никто никогда не даст тебе жить так, как тебе хочется. И вся прекрасность дара очень быстро растворяется.

– Поэтому вы очень удобно…

– Я бы не сказал, что наша с Кроуфордом встреча была чем-то, что можно назвать удобным.

– Вы были разочарованы его безразличием?

– Как по-вашему? Мэм, вы, похоже, никогда в жизни не оставались одни. По-настоящему. Я готов был подохнуть за хоть кого-нибудь рядом, но никто не приходил. Вокруг меня было слишком много лишних людей и не было одного нужного.

– А сейчас? Вы бы хотели его увидеть?

Шульдих долго молчит.

– Я не знаю, мэм. После всего, что произошло… Иногда мне кажется, что лучше было бы вообще никогда с ним не сталкиваться.

 

 

День седьмой

 

Когда Шульдиху исполняется пятнадцать, Кроуфорд исчезает. На целых два года, и где он их проводит – загадка. Кто-то что-то слышал про Швейцарию, и Шульдиха злит, что этот кто-то – не он сам.

Для раздражения теперь не нужно повода. Он чувствует себя паршиво двадцать четыре часа в сутки, готовый в любую секунду взорваться из-за взбесившихся гормонов и ощущения вселенской несправедливости. Ему делают замечания, карцер делается роднее собственной комнаты. Шульдих покорно сносит наказание за наказанием, с ума сходя от одиночества и беспокойства.

Он чувствует себя обманутым и злится на каждого, кто пытается его образумить. Он верит во вселенские заговоры против него, в то, что его используют, что считают идиотом, что Кроуфорд никогда не вернется, что сам он уродина, что в двадцать пять лет – жизнь кончается и что пятнадцать – достаточный возраст, чтобы решать самому, как всем жить на этой планете. С утра Шульдиху кажется, что он в состоянии свернуть горы, в обед накатывает невыносимая жажда смерти, ближе к ночи все становится слишком унылым, чтобы из-за этого беспокоиться. Тяжелое время. Насколько бы ты ни был умен, ты не сможешь заткнуть глотку природе, и тебя все равно ждет пару лет пубертатных подозрений в собственной ничтожности.

Он со злорадством таскает по темным углам целый выводок девиц, и каждая согласившаяся – камень в огород Кроуфорда. И каждую потом можно отправить подальше, понимая, что все не то, и пророку явно не стало больнее и обиднее.

Он обещает себе не думать о засранце, неделю, две, месяц, но не выдерживает и пары часов. Каждое утро герр Мариус уступает просьбам о свежей газете, каждый заголовок проглатывается с неимоверной жадностью. Война в Персидском заливе. Ирландский террор. Резня в Беловаре. Беспорядки в Таиланде. Шульдих пытается угадать, за каким из названий прячутся отписанные Кроуфорду задания.

Он уверен, что на месте пророка ни за что бы сюда не вернулся, и впадает в жуткое бешенство от осознания того, что его могут здесь бросить. Шульдих объявляет войну до последней капли крови тем, кто сейчас занимает Кроуфорда больше, чем он сам, со злобной горечью понимая, что им от этого ни горячо, ни холодно. Им наплевать. Всем кругом наплевать.

К семнадцати годам наплевать становится Шульдиху. Он решает, что все это жуткие глупости, и думает о том, что может сделать кое-что сам. Природа отступает перед рассудком, и это время для того, чтобы планировать будущее.

Никаких наказаний. Никаких срывов. Герр Мариус верит в него как в Бога, глядя с обожанием на одно из лучших своих творений. Это не нежное обожание влюбленного или родителя. Это жесткий собственнический взгляд кого-то, кто имеет право. И Шульдиху приходит в голову это использовать.

Сначала он не планирует ничего серьезного, всего лишь добавляя по лишней улыбке в каждый разговор с учителем, но Мариус понимает все слишком буквально. И когда Шульдих наконец-то слышит отрывистое «Задержись» после занятия, он понимает, что вот оно. Тот самый момент.

Мариус не разрешает ему сесть, и Шульдих стоит, так и не дождавшись команды «Вольно». Выпрямившись, со вскинутым подбородком и не глядя офицеру в глаза.

– Ты правда полагаешь, что достаточно хорош, чтобы мной манипулировать?

Голос у него – как наждачной бумагой по коже. Шульдих в восторге.

– Нет, ты серьезно думаешь, что я не посмею сделать ничего такого, на что ты намекаешь?

Он молчит, зная, что за попытку оправдываться влетит еще больше. Он опускает глаза и говорит себе, что возможно – только возможно – это было бы правильно – ничего не сделать. Шульдиху шестнадцать. В Академии, конечно же, это ни от чего не защищает.

– На пол. Руки на стол, ладонями вниз, – велит ему офицер, со вздохом стягивая перчатки и подбирая с подставки указку. – Начнем с простых вещей.

…Кто бы мог подумать, что обычной деревяшкой можно причинить столько боли.

Мариус замыкает его на собственных ощущениях, и следующие пару часов для Шульдиха не существует ничего, кроме его собственной боли.

Вечер Шульдих заканчивает на коленях, с руками, связанными его же рубашкой по самые предплечья. Один из рукавов сжимает ему горло, и так что от нехватки кислорода черные точки плавают. Пальцы до кровоподтеков сбиты и болят так, что Шульдих их даже в кулак собрать не может. Бедра сводит от напряжения. Он трется членом об хромовый сапог Мариуса, то и дело тяжело сглатывая и хрипло кашляя.

– Пожалуйста, офицер…

Подъем стопы больно упирается ему в мошонку, и Шульдих прикусывает язык.

– Рот закрой. И двигайся, если хочешь кончить.

Он хочет. Очень.

И конечно, все это выглядит так, как будто Шульдих недостаточно хорош для манипуляций. Как будто все идет так, как хочется офицеру. Как будто он – жертва. Неделя за неделей все вроде бы так и есть.

Но когда они несколько месяцев спустя лежат в развороченной постели, и Шульдих мягко, исподволь выуживает у учителя всякие интересные детали о том, как проводят отбор в группы, как зачисляют в команды, назначают главных, какие характеристики важны, а какие – нет, Мариус хрипло смеется, убеждаясь, что ошибся. Называет Шульдиха змеем, но делится, пусть и нехотя. Его грызет беспомощность: мужчина понимает, что попался, что этот слишком рано повзрослевший ребенок может вить из него веревки, но деваться уже некуда.

Шульдиху этого достаточно, чтобы обеспечить себе нужную характеристику и правильные результаты тестов на профпригодность. Это несложно, аналитика не занимает и пары дней. В конце концов, он лучший на курсе в матане и еще кое в чем, что нельзя оценить в баллах – его лицемерие не знает границ. В оценках Мариус не ошибается: змея и есть.

О Кроуфорде Шульдих уговаривает себя на время забыть, уверенный, что пророк от него никуда не денется. Теперь уже нет. Восьмидесятипроцентная совместимость, да Шульдих будет первым, кого эти идиоты, компонующие группы, предложат ему в команду.

Когда дело сделано, остается только ждать, и он проводит время, черкая карандашом ехидные комментарии в проглатываемых книгах, покачиваясь на стуле в библиотеке и игнорируя заинтересованные взгляды девушек за соседними столами – тошнит говорить с тем, кого видишь насквозь. Время экспериментов прошло, ему хочется свежей крови, а не этих тоскливо-влюбленных дурочек.

Ему кажется, будто ему три тысячи лет, и он уже повидал все на свете, что позволяет ему с едким презрением слушать истории о том, как кто-то кому-то отсосал в туалете. Он перестает быть похожим на себя прежнего. От подростка в нем остается только болезненное эго и цинизм. Он уверен, что ему смертельно скучно. От учебников по тошнит. Химия яснее ясного.

Мариус учит его манипуляциям, не представляя, насколько его любовник в них совершенен. Они уходят в самые дебри подсознательного, забираясь туда, где хранится чистейшая человеческая мысль, обернутая эмоциями и инстинктами. Никакого обоснованного социальными нормами вранья. Те самые глубины сознания, где человек отвечает «да» жадности, похоти и жестокости. Шульдих в восторге, и только твердое решение осуществить задуманное удерживает его от того, чтобы скатиться в дебри садизма и развлекаться чужой беспомощностью.

День, когда ему приносят бумаги с официальным назначением, меняет все. Шульдих несется наверх в кабинет полковника Бергмана, перепрыгивая через три ступеньки, что явно не соответствует ампула циничного, пресытившегося всем кругом гения. Наплевать.

Вваливается внутрь, докладывает о себе, всклоченный, вспотевший и запыхавшийся так, словно бежал от стада разъяренных буйволов. Первое, что он видит – Кроуфорда, который сидит в одном из кресел для посетителей. Он сидит. Это значит… что теперь он как минимум майор. В двадцать два года. С ума сойти. Сердце радостно сжимается, и приходится приложить усилия, чтобы не расплыться в самодовольной улыбке. Он правильно выбрал.

У Кроуфорда явно не швейцарский загар и идеально отглаженная форма, а сапоги вычищены так, что смотреться можно. Шульдиху до смерти хочется собственными руками перебрать каждую пуговку его мундира – вот она, свобода, которую можно потрогать.

– Два внеочередных за несоблюдение дисциплины, – сухо роняет Бергман, и под его взглядом Шульдих невольно вытягивается трепещущей стрункой, едва в состоянии держать себя в руках.

Он чеканит привычное «Так точно!», сгорая от нетерпения. Взгляд Кроуфорда огнем жжется.

Назначение. Выйти отсюда, наконец-то увидеть все то, что до сих пор было только в симулированной, состряпанной телепатически виртуальности на тренировках. Живой мир. Скорее бы.

Пусть это будет Монако…

К дьяволу Монако, Кроуфорд вернулся за ним.

 

*

 

– Вы испытывали к нему сексуальное влечение?

Шульдих закатывает глаза.

– Мэм, мне было семнадцать. В семнадцать обычно испытываешь сексуальное влечение ко всему, что находится на расстоянии вытянутой руки. Пришьете мне всякие извращения из-за несчастливого детства и недостатка материнской ласки?

– Вы считаете это извращением?

– Я о том, что Кроуфорд – последний человек, к кому стоило бы идти за пониманием и нежностью. Он не из тех обиженных жизнью, которые прямо сияют от доброты и желания любить всех кругом, стоит кому-нибудь проявить к ним сочувствие. Поверьте, у меня доказательств на три тома биографии хватит.

 

*

 

Когда они выходят в коридор, Шульдиха разрывает от количества вопросов. Хочется знать, где он был, как ему удалось и еще кучу всего, но он молчит, глядя на конверт в руках человека, который наконец-то заберет его отсюда.

Молчит, жадно разглядывая ни черта не похожего на себя Кроуфорда, забыв обо всем: об обидах, о ревности, о том, как он здорово все придумал с тестами, о том, что он теперь вроде как охренительно крут и ему не положено восторгаться чем бы то ни было. Сейчас перед ним кое-что настолько притягательно, что он обмирает от восторга и возможности просто постоять рядом. Шульдиху снова семнадцать, и про трехтысячелетний опыт он забывает в мгновение ока под загадочный блеск форменных пуговиц.

Кроуфорд молча разрывает конверт.

 

*

 

До Мариуса больше нет дела, и тот приходит попрощаться сам. Нервный, с покрасневшими от бессонной ночи глазами, он сердится и грозит, но Шульдих только презрительно кривит губы.

– Оставайся,в голосе офицера столько отчаяния, что у Шульдиха кружится голова от силы чужих эмоций. – Не уезжай, мы…

Рыжего злит настойчивость, и он объясняет бывшему учителю, что «мы»это больше не про них.

– Вот же дрянь, – роняет офицер, глядя с бессильной злостью на своего мальчика, на лучшее, что он когда-либо создавал. Теперь его творение будет жить своей жизнью и повиноваться кому-то чужому. Обидно до смерти.

Шульдих только отмахивается. Его ждет Кроуфорд и джунгли Сьерра-Леоне.

 

*

 

– Насколько я поняла… это ваше первое… скажем так, задание. Что вы чувствовали?

– Когда едешь убивать людей, иногда от этого, знаете ли, немного не по себе, но я дождаться не мог, пока этот сраный самолет приземлится.

 

*

 

Двумя часами позже Шульдих пытается уснуть под мерное гудение люминесцентной лампы над головой. Ничего не выходит, слишком похоже на жужжание мух. Отчего-то вспоминается, как жарко тогда было в треклятых африканских горах – земля разве что не дымилась, влажная и жирная от пролитой крови. Ему чудится, что во рту снова полно земли и крови. Шульдих давится, сипло кашляет, выдыхая от несуществующей боли.

Тогда, перед отправкой, он был спокоен и собран, слушая объяснения Кроуфорда и застегивая бронежилет. Все казалось простым до прозрачности. Не совсем естественная реакция, возможно, но если не задумываться, все пройдет легче. Единственное, что его тогда удивило – ощущение того, как выданное оружие оттягивает плечо. На учебном стрельбище оно никогда не казалось таким тяжелым.

Он, наверное, и умирать будет с этим проклятым ощущением паники – настоящей, впервые прочувствованной тогда, после убийства первого противника. С ней и с фантомной болью в развороченном плече, с ужасом от невозможности себя защитить.

Шульдих жмурится на секунду – вспомнилось ощущение колкой земляной крошки на лице. В такие моменты не помнишь, что ты двигаешься в разы быстрее, чем позволяет физика, что ты телепат, что тебя учили, как со всем этим бороться. Под первый же выстрел в тебе просыпается ребенок, жаждущий безопасности, но все, что тогда мог предложить ему Кроуфорд – это закрыть его собой.

Нельзя было встать и крикнуть, чтобы прекратили учения, потому что ты поранился или оружие дало осечку.

Они остались вдвоем, без проводника и лекарств, заблудились быстрее, чем успели бы сказать «Сьерра-Леоне». Перед ними не было ничего, кроме мангрового леса и перспективы умереть. Кем бы они с Кроуфордом ни были, Шульдих до последнего был уверен, что им не выбраться.

И та мыслишка… Трусливая, но такая… естественная. О том, что у Кроуфорда есть пистолет и что пророк наверняка сберег последний патрон. Он мог бы не упорствовать так в попытке спасти их обоих – зачем? О, как же тогда злило собственное бессилие и невозможность дотянуться до кобуры…

Шульдих до сих пор с трудом представляет себе, каким образом им удалось выбраться. Он не верил тогда в божественное вмешательство, очнувшись в госпитале, зато убедился в том, что цель оправдывает средства: Кроуфорд при нем вскрыл конверт с письмом, в котором командование одобрило его заявку на создание собственной группы. Провонявшая кровью, вызывающая тошноту и приступы паники даже годы спустя, Сьерра-Леоне оказывается простой проверкой.

От нейролептиков сводит челюсти, и он впервые рад тому, что накачан бог знает какой дрянью по самую макушку – это помогает отвлечься от мысли, что уже тогда он был средством. В тот раз – для демонстрации лидерских качеств ублюдка. В этот… О, лучше не думать.

 

 

День девятый

 

– Вы плохо выглядите, – потеря в весе становится очевидной. Герда хмурится. Это не попытка самоубийства и не знак протестаон съедает все, что приносят. На сегодняшний день у него минус семь килограмм.

– Нехватка калорий,Шульдих пожимает плечами. Он не спал этой ночью, и под глазами чудовищные мешки.

– Вам дают суточную норму.

– Для обычного человека – возможно. У меня затраты энергии больше. Еще пара недель, и я превращусь в сраную мумию, – он хихикает. – Вам не усадить меня на электрический стул, мэм. Вы не успеете.

Герда пропускает замечание мимо ушей:

– Продолжим. Вам пришлось некоторое время провести в госпитале, верно? Вы так и не сказали, из-за чего.

– Пара царапин, но меня все никак не желали выпускать.

 

*

 

В госпитале приходится провести долгих два месяца. Кроуфорда выписывают раньше, и он заходит оставить Шульдиху пропуск, которым тот воспользуется, когда придет время убираться отсюда. Они говорят недолго, и Шульдих хмыкает, спрашивая, нужно ли ему теперь говорить Кроуфорду «шеф». Тот отвечает, что фамилии будет достаточно.

19 ноября он садится в вызванное такси, сгорая от желания показать охране на КПП средний палец. Ублюдки.

Он наконец-то свободен.

 

*

 

Африка меняет его. Шульдих сам не знает, чего ждет: иногда ему хочется мести для тех уродов, чьи проверки едва не стоили ему жизнь, иногда хочется просто исчезнуть и ничего не делать, до самого последнего дня прошататься по улицам малознакомых городов и глазеть в витрины. Никаких убийств, слежки, планов с двойным дном и прочего. Ему не жаль тех, кто занял в академии его место, и он – боже упаси! – не собирается восстанавливать никакую справедливость. Те три дня в мангровых джунглях накрепко вбили в его голову мысль о том, что единственный, о ком стоит беспокоиться – это он сам.

 

*

 

Кроуфорд уже несколько месяцев живет в какой-то жуткой дыре на окраине Берна. Две крохотные комнатки, ни малейшего намека на ремонт, зато тараканов хоть отбавляй – финансирование на что-то поприличней не предусматривается, но Шульдиху плевать. Они все равно не задерживаются здесь надолго, переезжая с места на место: Марсель, Эдинбург, Катар, Турин, Ахмадабад, Гонконг. Они пока еще не строят грандиозных планов, не заманивают жертв в ловушки, не манипулируют людьми направо и налево. Испытательный срокили что там для них задумалидлится довольно долго, и это время без особенных изменений. Убивать оказывается неожиданно легко и ни капли не страшно.

Сперва Шульдиху и в самом деле кажется, что они стали свободнее. Можно спать сколько хочешь, есть, когда вздумается и заниматься тем, что тебе по душе. Призраки надсмотрщиков «Розенкройц» тают, и как будто можно жить долго и счастливо, если не брать в расчет случайные пули.

То, что это иллюзия, он понимает довольно быстро. Меняется фон, но их используют так же, как и раньше. Все по-прежнему.

На смену разочарованию приходит скука. Шульдих никогда не мог взять в толк, о чем говорил Мариус, скупо роняя: «Я долго не могу с людьми». Тогда люди казались восхитительными: все как на ладони, читай не хочу, можно делать что в голову взбредет. Но спустя несколько месяцев он закрывается посильнее, стараясь лишний раз не ослаблять щиты в людных местах – слишком много бессмысленного. Из скуки постепенно рождается жестокость, и Шульдих пытается развлечь себя, как может.

Постепенно, выходив с большего яд из джунглей Сьерра-Леоне и разочарование от того, что свободы ему так и не досталось, ни кусочка, Шульдих возвращается домой. Там книги по химии, телевизор, еда каждый вечер. И еще кое-что, поинтересней остального.

Кроуфорд не то чтобы душа компании. Шульдих представлял себе это по-другому: больше разговоров, больше времени вместе, но он до сих пор ничего не знает о человеке, который теперь раздает ему указания. Ничего, кроме стандартного набора «рост-вес-группа крови» и непереносимости лекарств – только то, что может пригодиться в крайнем случае.

Шульдиха мучит голод подробностей, и можно было бы своротить к чертовой матери Кроуфорду щиты и выяснить, что там к чему, но так интересней. И что-то подсказывает, что на попытке покопаться в чужой голове всякие отношения между ними закончились бы. Для него, Шульдихаскорее всего, летальным исходом.

Так что приходится набраться терпения и ждать. Кроуфорд тверже гранита – ни слова, ни намека, ничего.

До того самого дня, когда, видимо, звезды сходятся в нужное положение, кофейная гуща обещает успех, а гороскоп за то, чтобы девы раскрыли свои грязные секреты – словом, в том, что Кроуфорд делится с ним кое-чем, нет ни малейшей заслуги Шульдиха. Но ему быстро становится наплевать – настолько захватывающе звучит то, что ему говорят.

Это случается не то в Хитроу, не то в Гатвике, Шульдих не помнит точно. Ждать регистрации приходится бесконечно долго, а от скуки он звереет в пять секунд, так что скоро весь зал ожидания едва не светится от транслируемого в эфир гнева и напряжения. Он бы продолжил в том же духе, доведя до инфаркта какого-нибудь из их неудачливых соседей, но Кроуфорд вдруг говорит ему, что все это дерьмо собачье. Дерьмо собачье. Ха! Они переругиваются, и дело катится к капитальному скандалу, который изголодавшийся по развлечениям Шульдих предвкушает с любопытством экспериментатора. Но тут Кроуфорд с каменным лицом говорит:

– Стать свободными – как тебе это?

Вот когда Шульдих понимает, что ссоры придется отложить. Начинается кое-что любопытное.

 

*

 

– Вы чувствовали удовлетворение?

– Азарт. Это было то, чего я хотел с тех пор, как мне исполнилось одиннадцать. Большие надежды, все такое… Я не думал о том, чем это может обернуться.

 

 

День двенадцатый

 

Кроуфорд не требует от него ничего, кроме терпения, сразу предупредив, что это будет долго и опасно. Шульдих готов ждать.

Поначалу как будто ничего не происходит. Они живут как жили, ездят с места на место, коллекционируют визы в поддельных паспортах и делают то, что им велят. Неразборчивость в еде, почти катастрофическая нехватка денег – все, как раньше. Первые несколько месяцев уходят на то, чтобы получше притереться друг к другу. Этот пока еще зародышевый заговор сближает их, и интерес уже никуда не упрячешь.

Постепенно они выясняют всякие мелочи друг о друге, хотя они никогда не спрашивают напрямую. Все исподволь, пока таскаются по улицам очередного города-на-один-день, смотрят футбол, обедают, выходят на пробежку, перевязывают друг друга, ругаются до перехода на личности из-за какой-нибудь ерунды. Прямые вопросы смущают. В счет идет только то, что собеседник расскажет о себе сам.

Так Шульдих узнает, что Кроуфорд из жутких дебрей Соединенных Штатов, что он отлично рисует – привычка набрасывать пришедшее в видениях, что кроме всего прочего немного знает сербский и хорошо говорит по-испански. Самым большим откровением становится то, что он сын протестантского священника. Шульдих долго смеется и говорит, что это не способствует укреплению его авторитета.

С планом освобождения они не торопятся, хотя Шульдиху любопытно насчет идей и вариантов, но он очень быстро понимает, что раз Кроуфорд не спрашивает, твое дело заткнуться и делать то, что велено. Он больной деспот, но люди сильнее Шульдиху не встречались.

Постепенно что-то неуловимо меняется.

Кроуфорд решает, что самое время им перейти на самофинансирование. Работать в черную на бог знает кого им, разумеется, запрещено, но легальное дело никто не осудит. Кроуфорд пару ночей не спит, размышляя над принципами игры на бирже. Через несколько недель они перебираются в квартиру получше. Через месяц у него появляется первое буферное предприятие. Контейнерные перевозки, Шульдих понятия не имеет, что там можно так яростно перевозить, но пару месяцев Кроуфорда не интересует ничего, кроме портов на восточном побережья Китая. Через полгода они напрочь забывают о том, что когда-то выбирали между пиццей на двоих и оплатой пары часов работающего обогревателя в выстуженной квартире.

Шульдих с ленивым любопытством наблюдает за тем, как меняется Кроуфорд. У него вырастают замашки хозяина жизни, и самым первым фетишем становится хорошая одежда. Он покупает себе костюм, выложив за него столько, сколько они раньше проедали за пару месяцев, и Шульдих, оглядывая его, хохочет:

– Ты сраный бухгалтер, Брэд Кроуфорд.

«Сраный бухгалтер» солиден и не вызывает подозрений. Это маленькое имиджевое алибитолько начало.

Через год работы в «Эсцет» о нем начинают говорить как о человеке, который может сам о себе позаботиться. Руководство организации впервые поворачивает голову в его сторону.

 

*

 

А Шульдих заболевает. Он наблюдает с затаенным восторгом эту эволюцию и видит за ней то силу, которое больше не видит никто. Вот тот, кто сделает их свободными.

У него кружится голова от всей этой мишуры готовящихся заговоров, и он благодарен Кроуфорду уже за то, что тот способен вызвать в нем что-то, кроме скучающего безразличия. Скука – кара небесная для всех телепатов. Как и безумие, кстати, но он слишком молод, чтобы об этом думать. И слишком… боится перспективы.

Неудивительно, что Шульдих прикипает к Кроуфорду намертво, вампиря и упиваясь новыми ощущениями.

Он сам толком не улавливает момент, когда начинает смотреть на пророка по-другому. Любопытство вдруг оборачивается кое-чем посерьезнее, и Шульдих уже некоторое время садится к нему поближе, когда они смотрят новости или бейсбольный матч. Его не интересуют ни события в мире, ни счет игры, он думает о бедре Кроуфорда, от которого идет тепло, и еще о том, что ему жутко хочется коснуться внутренней стороны – кожа там явно чувствительней.

Ему наплевать на возможные предрассудки и то, что Кроуфорд может запросто свернуть ему челюсть одним локтевым. Шульдиха трясет от ощущения чужой силы, и нужно иметь выдержку Брэда Кроуфорда, чтобы на это не повестись.

Сам пророк не делает из секса проблемы. Шульдих моментально выучивается отличать, куда именно отлучается из дома Кроуфорд, хотя тот в процессе сборов не делает ничего такого, что не делает обычно. Душ, почти различимый горьковатый запах туалетной воды, выглаженная едва ли не до хруста одежда – все так, как если бы он ехал постоять за спиной у какого-нибудь толстосума пару часов.

Но всегда есть какая-то мелочь, которая его выдает. Цвет галстука, секундная задержка в выборе рубашки. Взгляд в зеркало перед тем как выйти из дома. Кроуфорд всегда уходит безо всяких объяснений, оставляя его дома задыхаться от ревности. Сильные эмоции. Приятнее не придумаешь.

Все решается совершенно внезапно, когда они возвращаются с одной из миссий, довольно потрепанные, но живые. Шульдих, поднимаясь по лестнице, старается продышаться и унять накатившее после убийства возбуждение. Он рад тому, что электричество отключилизнасилование Кроуфорда в лифтовой кабине – слишком глупый способ распрощаться с жизнью.

Где-то в пролете между третьим и четвертым этажами Шульдих вдруг слышит, как меняется звук чужих шагов у него за спиной. Темнота скрадывает движения Кроуфорда, но то, насколько они полны охотничьего азарта и возбуждения, ощущается в воздухе.

Они убили сегодня пятерых, и Шульдиху на мгновение кажется, что он будет шестым, от этого перехватывает дыхание. Оба они слишком пьяные от пролитой крови.

Когда Кроуфорд наталкивается на него в темноте коридора, ключ, который Шульдих выискивал по карманам, перестает его интересовать. Он, помедлив секунду, прижимается к Кроуфорду спиной, чувствуя, как от шеи вниз бегут мурашки от чужого дыхания. Воздух разве что не искрит. Кто к кому первый потянулся –неважно, в темноте все равно не разобрать, но они проводят перед дверью бог знает сколько времени, пытаясь набраться сил на то, чтобы уделить немного времени проклятым замкам, а не друг другу.

Когда Шульдих дрожащими руками открывает дверь, с пятнадцатого раза попав в замочную скважину, у Кроуфорда такие глаза, что Шульдих вообще не пошел бы дальше прихожей, но они все-таки каким-то чудом добираются до гостиной, и все-таки валятся на диван. Кроуфорд никак не определится с тем, куда ему девать руки, и Шульдих, забравшись на него сверху, смеется провидцу в лицо.

– Воспитание в церковной школе мешает?

Чужие пальцы сжимают ему горло, и он невольно подается следом за рукой, чувствуя, как поднимается к горлу привычная сладкая паника от невозможности вздохнуть.

– Заткнись, – Кроуфорд кусает его, смыкая зубы на коже у основания челюсти – больно, по-настоящему. И первое, что хочется сделать – это подчиниться. Шульдих вжимается пахом Кроуфорду в живот.

– Ну так давай уже, мать твою, я заебался ждать. Для баб своих прилюдии оставишь, – хрипит он, все еще растягивая губы в ухмылке, несмотря на боль.

Оба забывают о неловкости и предрассудках, о бывших, о том, кто у кого который, и насколько хорошим любовником каждый себя считает – все неважно.

Потом, отправившись в ванну, Шульдих вспоминает Мариуса и понимает, что уже тогда очень четко для себя решил, чьи руки на самом деле ему хочется на себе чувствовать.

И можно было бы жить дальше, переезжая, строя планы и занимаясь любовью, если бы Кроуфорд не относился ко всему так… серьезно.

Потому что вместе с первыми деньгами у них дома появляется мескалин.

 

*

 

– Значит, у него были проблемы с наркотиками.

– Я думал, вы спросите о сексе. Было отлично, если вам интересно. И это не эксгибиционизм – просто делюсь впечатлениями.

– Ответьте на вопрос.

– Были ли у Кроуфорда проблемы с наркотиками? Нет, у него проблем с ними не было, поверьте. Проблемы с его наркотой отчего-то были у меня.

– Тем не менее, как и почему это началось?

– Это все старуха Ши.

– Простите?

– Ши. Мерзкая китайская мумия, она учила Кроуфорда, а тот потом воспылал к ней каким-то геронтофилическим уважением,–Шульдих кривится, передергивает худыми плечами от отвращения. – Ну знаете, из оперы почтение ученика к учителю, то-сё…

– Значит, она его учила.

– Вроде того. У нее он научился двум вещам: потрясающей координации движений и время от времени глотать таблетку-другую галлюциногенов для улучшения мозговой деятельности.

– Поподробнее про таблетки, если можно.

– Подробностей он мне никогда не рассказывал, но оговорился как-то раз, что у бабки были пророческие способности. В зародыше. Она ни черта не могла, люди вроде нее наблюдают одно-два видения за всю жизнь и даже не понимают, что происходит. Но старуха нашла выход: опиум расширяет сознание достаточно, чтобы стимулировать дар. Разумеется, ничего толкового предсказать на синтетике ты не можешь, но возможны варианты: либо ты получаешь способность предсказывать погоду, либо всю жизнь смотришь какое-то одно видение, но с кучей деталей. Вроде как… под микроскопом. И чтоб ей подохнуть, старой ведьме, потому что как только об этом узнал Кроуфорд, он тут же кинулся выяснять, насколько это правдоподобно. В итоге, эта китайская тварь сделала из него такого же наркомана, как она сама. Благо хоть, Кроуфорду хватило мозгов не принимать ничего тяжелее мескалина.

– И вы поверили парню, который пророчит под ЛСД?

– Мм… Ну да. Наверное, потому что я сам парень, который, НЕ принимая ЛСД, читает чужие мысли.

 

*

 

Кроуфорд не прячется и не ведет себя так, как наркоманы, стремящиеся скрыть привычку ото всех. Он поступает хитрее, связав это с работой – самое лучшее оправдание. Шульдих понятия не имеет, почему бы ему не обойтись без ЛСД, но пророку уже некоторое время наплевать на чужое мнение. Это пугает. Такого варианта Шульдих не рассматривал, решив сначала, что дело в нехватке острых ощущений. Дело оказывается в недостатке информации.

Да, это то, что позволяет сделать видения четче и добавляет деталей. Да, это способ их продлить. Да, это связано с работой. Но Кроуфорд не унимается, культивируя это в зависимость. Не от галлюциногенов и эйфории, он получает достаточно адреналина в обычной жизни. Дело не в этом. Дело в почти психопатической жажде деталей. Бич пророческого дара – ты знаешь то, что не знают остальные, и пытаешься узнать еще больше. Будущее изменчиво, но тебе хочется все знать наверняка.

Все бы ничего, если бы не слишком сильная восприимчивость.

В Академии попавшихся с выпивкой наказывали страшнее, чем тех, кто пропускал тренировки или пытался выбраться за территорию базы. Шульдих своими глазами видел, как полстакана виски превращает здорового человека в пускающую слюни, хныкающую размазню, не способную себя контролировать. Этот парень сжег себе лицо, просто-напросто забыв о том, что нужно держать себя в руках.

О дури и говорить нечего.

Поэтому Шульдиху страшно каждый раз, когда Кроуфорд уходит наверх, запретив к нему заходить до утра. Каждый раз он показывает пророку средний палец в спину и идет проверить, если ли у них налоксон. На всякий случай.

И если раньше вся эта история с планами освобождения, пусть и чертовски важная, но все же носит на себе след какой-то … детской игры в шпионов и прочее, теперь Шульдих понимает, что игры внезапном кончились. Кроуфорд все воспринимает всерьез.

Он окончательно в этом убеждается после очередной горсти проглоченных пророком таблеток, когда пророк вываливается из спальни с таким видом, будто не спал лет сто.

– «Эсцет» скоро предложат нам работу,сообщает он, жадно допив третью кружку воды.

Шульдих смотрит ему в глаза и видит там кое-что, от чего вдруг делается здорово не по себе. Кроуфорд счастлив. Он вышел на большую охоту.

– И что? – сухо интересуется телепат, в знак протеста даже не отворачиваясь от телевизора.

– Мы едем в Японию.

– Боже мой, да мы каждую неделю куда-нибудь едем.

– Надолго. И нам придется взять третьего.

 

*

 

– Хотели выяснить, кто такой Фарфарелло, мэм? Записывайте.

 

 

 

Фарфарелло

 

Бог посылает мне его, когда ждать уже надоедает. Две недели назад я убил троих, и мне нужен ответ, что все прошло гладко. Я отправляю к Богу посланцев, он отвечает, что они добрались. Мы говорим самыми разными способами: надписи на рекламных щитах и дорожных указателях, названия газет, реплики врачей или прохожих на улице – я научился видеть знаки во всем. В этот раз Бог что-то задерживается. Не очень-то вежливо с его стороны.

Я великодушно прощаю ему эти опоздания, как только вижу того, с кем пришло ко мне мое послание. Он идет неторопливо, глядя на меня с детским любопытством будущего мучителя. Ленив и жестокя вижу это в уголках его рта, в том, как изгибаются его губы в улыбке, чувствую в запахе – от него несет чем-то жженым и еще антисептиком, самую малость. Запах больниц и лабораторий. Те, кто за мной присматривают, сторонятся, уступая ему место. Все правильно, теперь он здесь хозяин.

Сегодня Господь прислал ко мне демона. Я очень доволен.

 

*

 

Самое приятное для меня приберегли на потом. Спасибо, Боже. Я ненавижу тебя, но иногда ты делаешь сюрпризы. Это приятно.

Я впервые увидел того, кто на самом деле всем здесь заправляет. Кроуфорд проклятый грешник, и мне никак не представить, что могло бы его оправдать. Он совершает бесполезные убийства. Мне это не нравится, это глупо и немилосердно. Между нами пропасть, которая никогда не заполнится, но мы сходимся с ним на мысли, что Бог – лжец. У меня есть повод так думать. У Кроуфорда тоже. Только отрицающие ведут себя так самонадеянно. Только те, кто когда-то очень верил, но потом понял, что Бог им не нужен.

Что с тобой произошло, Кроуфорд?

 

*

 

Мне не нравится Япония. Мы здесь уже два месяца, и все это время не прекращается дождь. Что за страна?

Все слишком спешат, и я не успеваю как следует рассмотреть лица. Кто-то из них, возможно, скоро окажется со мной один на один. Тогда у меня будет время поискать понимание сути во взглядах их узких глаз.

 

*

 

Шульдих – так его зовут – настоящая кара Господня. Эти его постоянные провокации… Когда-нибудь это плохо кончится. Явиться ко мне со шприцем и мыслью о том, что уколы мне не помешают. Я что, собака, которую нужно привить?

– Чтобы ты не кашлял, не чихал и рос умницей,–хмыкнул он, стягивая мне руку жгутом.

Ненавижу это. И то, что он не в курсе правил,не оправдание.

Я старался уговорить его, но никто упрямее мне в жизни не попадался, так что пришлось выразить свое недовольство по-другому. Хорошо, что он быстрее и сильнее, иначе я бы убил его, столько во мне было злости. Нельзя убивать, когда ты зол.

Он все-таки сделал мне проклятый укол, ругаясь и клянясь, что в жизни ко мне больше не подойдет. Хорошо. Я не хочу больше ни капли этой мерзкой дряни в моей крови.

Тогда тоже было так. Люди из больницы при церкви, они обещали, что это поможет уберечься от многих болезней. Они были хитры и сумели заполучить жидкую ярость, от которой белеет перед глазами и чувство такое, будто горишь заживо. Мне казалось, что я просто моргнул, прикрыв глаза лишь на секунду, и лучше мне было не открывать глаз. Столько крови мне еще долго не приходилось видеть. Они здорово поплатились, нужно сказать. История Вавилонской башни за столетия так ничему их и не научила. Тогда я впервые понял, каким хрупким может быть тело. Какие тонкие стенки у черепной коробки, и какое мягкое на ощупь человеческое сердце.

Это не то, что ты хочешь однажды узнать. Бог обманул меня – он использует нас, всех до единого, он позволяет подобному происходить. Лжец.

Возможно, ему все-таки было капельку совестно, потому что с того дня он напрочь лишил мои нервы чувствительности, и это единственный полезный его дар, кроме жизни.

Это, кстати, очень интересовало людей, которым отдала меня сестра, взяв с них слово позаботиться обо мне. Они заботились, как могли, тыкая в меня иголками и испытывая на мне ток, и результаты радовали их так, что мне позволили высвободить свою ненависть и продемонстрировать Господу свое разочарование.

Несколько лет убийств, я даже лиц не запоминал и часто едва мог дождаться, чтобы почувствовать легкое сопротивление человеческой плоти под ножом. У кожи есть особенный звук, когда она расходится. Чувствуешь его рукой – похоже на слабую вибрацию. Это приятно, конечно. Но само действиемерзкая грубость. И Богу наплевать на мою месть. Ему не жаль тех, кого он создал. Вот оно, его истинное лицо.

Трудно было бы отвратить от него его созданий, они слепы и беспомощны, но все же заслуживают того, чтобы знать правду.

Злости в моем сердце больше не было. Я наконец-то начал убивать правильно.

 

*

 

Задний двор совсем крохотный, но мне не нужно много места. Я подыскиваю подходящий клочок земли. Где-то здесь будет храниться память о тех, кто встанет у меня на пути. Мне придется подумать об инструментах, у Кроуфорда в доме горы оружия, но ни за что не отыскать самой обычной лопаты. Странный человек, он слишком много работает.

 

*

 

С каждым днем я узнаю о них больше. Они одержимы, оба, хотя и делают вид, что ничего не происходит. Как будто меня можно обмануть. Я мог бы освободить их от этих мучений, но не стану. Кроуфорд видит меня насквозь.

Я наблюдаю, с каким остервенением он набрасывается на работу. И колотится над этим своим глупым вивисектором Такатори так, словно от этого зависит его собственная жизнь. Мы с рыжим знаем, что дело не в ответственности. Куда больше это похоже на страх, что что-то пойдет не так. Он что-то задумал, конечно же. Амбиции величиной с Вавилонскую башню. С гору Синай.

Кроуфорду не по душе то, что он делает, это ясно.

 

*

 

Сегодня я наконец понял, в чем здесь дело. Они хотят стать свободнее. Мне до слез смешно. И это меня называют спятившим. Шрамы на их телах – клейма их владельцев. Им не удастся. Как бы далеко они ни ушли от тех, кто отдает им приказы, от самих себя они никогда не убегут. Жажда убийства пропитала этих двоих до самых костей.

Кроуфорд явно что-то затевает. Кто знает. Он не отличается смирением, зато терпения у него хоть отбавляй. Бог странно одаряет своих детей.

 

*

 

Шульдих иногда берет меня с собой, когда отправляется за покупками. Мне не нравятся большие магазины – в них слишком много чревоугодников и тех, кто болен тщеславием. И все очень уж… блестит. Но однажды мы находим то, что мне очень по душе.

Этот дьявол только скалится:

– Слушай, я не знаю, что ты с этим собрался делать, но даже если ты ее заточишь, проку не будет, честно. Хочешь, мы купим тебе ножовку? С ней куда веселее, чем с тяпкой.

Идиот. У меня довольно инструментов для работы. Мне нужно кое-что другое.

Он закатывает глаза. Я напоминаю – очень вежливоо положенной мне части денег за все те отвратительные убийства. Я согласен не брать платы за правильные, совершенные как положено, но за эту бессмысленную резню в угоду каким-то другим людям они мне должны. Я не мясник. Я делаю хорошее дело.

– А ты не такой уж кретин,–криво ухмыляется он. – Лимит – пять тысяч иен. Вперед. Не вздумай выбрать газонокосилку, я не потащу ее домой.

Почему он так несерьезно ко всему относится?

Я выбираю несколько пакетиков с семенами, с полдюжины саженцев, трехзубку, рулон защитной пленки. Шульдих смотрит на меня так, будто на мне рога выросли.

– Новое хобби? Надо было тебя выпустить в прошлое обострение. Отвел бы душу и не выдумывал.

Отвел душу… Я работаю.

Тем же вечером приходится потратить немного времени, что устроить небольшую грядку на заднем дворе. Скоро на ней взойдут цветы, и тогда у меня будет место, где я стану хранить свои маленькие сувениры. Я буду смотреть на распустившиеся бутоны и думать о тех мелочах, что закопаны здесь, и еще о том, какое удивление ждало их бывших хозяев, когда они оказались у трона Господня.

Хорошая идея.

 

*

 

У меня всего один глаз, но я прекрасно вижу то, что связывает этих двоих. Шульдих ходит вокруг Кроуфорда голодной кошкой. Это глупо. Провидец никогда не будет принадлежать ему полностью – у него уже есть любовница, которой он отдается с куда большей охотой, чем этому демону. И пусть это не женщина, ничто человеческое, это идея. И она в разы опаснее, она пожирает мысли намного быстрей похоти. Странно, что Шульдих сам этого не видит.

 

*

 

Отродье занимается в подвале какими-то странными вещами. У него с сотню склянок, мензурок и штативов, а все кругом завалено книгами. Вчера я сказал ему, что за такое непотребство его стоило бы сжечь не раздумывая, но тот только расхохотался в ответ.

Он целыми днями пропадает в этой своей берлоге, а я все жду, когда же из-за двери потянет серой прямиком из самого Ада.

 

*

 

Мы убиваем много, и это неправильно. Мы режем их, как свиней – лишь бы быстрей выпустить из них кровь. Но какими бы жалкими эти люди ни были, они заслуживают того, чтобы с ними обходились по справедливости. Каждый из них должен быть готов предстать перед Господом. Смерти нужно хотеть. Каждый вдох в агонии должен быть желанен, и наша задача раскрыть перед ними всю мерзость мира, который они покидают. Тогда в их глазах не будет ни удивления, ни ненависти. Они будут благодарны.

Я не понимаю, в чем смысл быстрого убийства.

Интересно, Шульдихкатолик?

 

*

 

Зацвели хризантемы. В землю отправился первый подарок-на-память. У молитвенника отличный кожаный переплет, я долго приводил в порядок страницы, но многие все равно слиплись от крови. Идиот-пастор все никак не хотел смириться со своей участью. Я завернул его книгу в полиэтилен – так наверняка пролежит дольше.

 

*

 

Сегодня за завтраком я замечаю, что Кроуфорд смотрит на мои шрамы оценивающе, так, словно он перед прилавком в магазине. Я не выдерживаю и спрашиваю, не хочет ли он парочку. Кроуфорд велит мне не болтать чепухи. Но мы оба знаем, что это не чепуха. Ему нужно что-то особенное. Что-то, что легко унести с собой и с чем невозможно расстаться. Интересно, зачем? Неужели он понял мысль?

Все-таки мы с ним немного похожи.

 

*

 

Интересно, надолго ли им обоим хватит сил. Кроуфорд все глотает эти свои таблетки, от которых у него зрачки расширяются, почти закрывая радужку, и сильно дрожат руки, он запирается в спальне наверху и не выходит оттуда часами. Шульдих всегда нервничает, когда это происходит. Стоит только хлопнуть двери на втором этаже, как он тут же мрачнеет.

Я знаю, что ни одному из них не нравится происходящее, но они не прекращают, мучая друг друга. Вот бы узнать, кто из них сломается первым.

Шульдих пока держится, его терпение вряд ли безгранично, но он терпеливо молчит. Мне бы так верить в кого-нибудь, как он верит в Кроуфорда.

 

*

 

Я жду катастрофы. Ей пахнет в воздухе, и она так же неизбежна, как Страшный суд. Интересно, чем эти двое будут оправдываться?..

Все случается внезапно, как и положено в таких случаях. Кроуфорд говорит, что нашел для нас кое-кого четвертого. Молчание затопляет кухню, и я ежусь в предвкушении, пожирая Шульдиха взглядом. Его ход.

– Он так уж необходим? – ревность. Господи Боже, я ненавижу тебя, но спасибо тебе за то, что послал мне этих двоих в жизни. Ничего веселее мне видеть не приходилось.

– Да.

– Мне казалось, мы справляемся.

Брось, ты просто хотел быть незаменимым. Или тебя мучит неизвестность? Все гадаешь, что же такого он задумал, что ему понадобятся еще люди? Страшно? Не бойся, я присмотрю за тобой. Я куплю для тебя только самые лучшие инструменты, и мы наконец-то проверим, течет у тебя в жилах кровь или мне удастся выцедить из тебя пару пинт адской смолы.

– Я не подразумевал, что это вопрос к обсуждению. Я уезжаю на несколько дней, убедись, чтобы до тебя можно было легко дозвониться в случае чего.

Кроуфорд выходит, и рыжий хмурится, явно рассерженный принятым решением. Мне смешно от его детских обид.

– Знаешь что? – говорю я, кроша хлеб в молоко. – Мне хочется вскрыть ему грудную клетку. Там наверняка все алмазное.

Тот кривится от отвращения и бормочет ругательство. Жаль, что за сквернословие не попадают в Ад. Он наконец-то отправился бы домой.

 

*

 

Сегодня вернулся Кроуфорд, а с ним – новая причина для кое-чьей ненависти. Мальчик хорошо держится, но не нужно уметь читать мысли, чтобы понять, как ему страшно – страх в его глазах, в каждой клеточке тела, и мне хочется улыбаться от этой ничем не прикрытой беззащитности.

Когда он натыкается взглядом на меня, то отшатывается непроизвольно, вспыхивает, понимая, что выдал себя и свое отвращение. Бормочет извинения. Я протягиваю руку и касаюсь его волос. Мягкие, как лебяжий пух.

Он неуверенно улыбается.

Я улыбаюсь в ответ.

Шульдих сожрет тебя, малыш. Проглотит, даже не облизнувшисьслишком уж крепко Кроуфорд сжимает твою руку.

Добро пожаловать.

 

*

 

Наги не нужно много времени, чтобы привязаться хоть к кому-то. Он приходит каждый день, даже когда черная ненависть застилает мне глаза и я забываю о принятом решении быть терпеливым.

Наги думает, что заботится обо мне. На самом деле это я забочусь о нем, защищая от чудовищного одиночества и от сомнений в себе, которые ему ядом вливает в души эта ленивая лживая лисица.

Я впервые задумываюсь о правильности избранного мной пути. Возможно, Господь снова испытывает меня, а возможно, этот ребенок и есть то, что мне суждено.

Теперь нас четверо, и это наконец-то развязывает Кроуфорду руки.

 

 

Наги

 

У Наги настолько легко все делится на черное и белое, что жизнь кажется совсем простой. Рождество – хорошо. Ссаженное колено – плохо. Сироп от кашля – хорошо, если не горький. Работа в саду – плохо. На две оценочные полочки можно уложить что угодно, но в какой-то момент все меняется, и в жизни появляются вещи, которые не поддаются никаким однозначным оценкам.

Смерть любимой, но, как выяснилось, вечно вравшей сестры Амамии. Тихая, скучная жизнь в приюте, где им пытаются манипулировать, заканчивается, и кто его знает, что будет потом. Наги никак не может решить, как к этому относиться, вертит ситуации то с той, то с этой стороны, злится, расстраивается, но ясности как не было, так и нет.

То, что случается потом, запутывает все еще больше.

«Сomprachicos», вот что приходит ему на ум, когда он впервые видит Брэда Кроуфорда. Скупщик, пришедший за своим товаром. Наги отчего-то уверен, что рядом с этим человеком ему не избежать уродства.

У Кроуфорда пронизывающий взгляд и ни капли времени, зато целая куча бумаг, по которым он является опекуном Наги. Так что Кроуфорд забирает его, и все выходит очень по-взрослому: они летят в Токио, говоря о делах, о всяких условиях, обойдясь без предложений съесть мороженого, выпить чего-нибудь или историй о том, что теперь у Наги будет новая семья и своя комната. «Коллеги», вот что обещает ему Кроуфорд. Такой расклад склоняет чашу весов в пользу «белого» на какое-то время.

Это не избавляет от недоверчивости, так что Наги, выяснив, с кем ему предстоит жить, долго решает, стоит ли доверять этим людям. У него странное чувство, что в этом доме вообще не говорят правду.

Кроуфорд, у которого руки по локоть в крови и ни капли жалости. Биржевые сводки, новости БиБиСи, снотворное. Карандашные наброски – в блокнотах, на салфетках, в уголках газет – машинальные, небрежные, для ясности мысли. Сверхъестественная любовь к ёкан, ненависть к животным.

Шульдих, которого проще пристрелить, чем заставить оставить тебя в покое. Эта его лаборатория, разбросанные по всему дому книги с кучей «собачьих ушек» чуть не на каждой странице, демонстративная лень, всякие пошлые шуточки.

Фарфарелло, который бесконечно молчит, копается у себя в саду или точит стилеты, мечтая о мести всему католическому миру.

Новая жизнь ни разу не проще предыдущей. Школа – хорошо. Убийства – плохо. То, что всем им не особенно нравится убивать по чужой указке – хорошо. Постоянная паранойя, невозможность отказаться, опасность и риск – плохо. Шульдих – очень плохо. Нетребовательность Кроуфорда во всем, что не касается работы – хорошо. То, что у пророка, возможно, есть идеи, как немного поменять сложившуюся ситуацию – очень хорошо. Безо всяких полутонов.

Наги осторожно подумывает, не позволить ли себе отчаянную попытку признать в этих людях семью. То, чего у него не было до нынешнего момента, но очень хотелось бы.

 

*

 

– Мат через пять ходов,– Шульдих даже не смотрит на доску, «прыгая» по каналам и доедая вторую миску попкорна. Наги скучно от собственной безнадежности. Они в гостиной, и партия продолжается рекордный час. Раньше телепату хватало двадцати минут, чтобы все закончить.

Играть они начали несколько недель назад, когда взаимная ненависть готова была обернуться чуть ли не войной. В этом не было ни черта удивительного: Шульдих – это всегда слишком. Слишком любопытен, слишком прямолинеен и еще много всего такого, что не позволяет Наги его игнорировать. К изобретению мучительного способа примирить их друг с другом хоть немного, наверняка приложил руку Кроуфорд, которого не устраивает разлад в команде. Не иначе. Как результат: меньше ненавидеть друг друга они не стали, но шахматы неплохо воспитывали выдержку, и все медленно-медленно подходило к тому, чтобы установить нейтралитет.

Он медитирует над ходом, сердясь на себя за то, что ни черта не выходит. На пробу передвигает ладью вперед на несколько клеток, перекрывая подступ черному коню.

– Нет, ты что, серьезно? Наоэ, ты идиот. Попробуй для начала освоить скраббл.

Здорово хочется смести все на пол и удалиться к себе, наплевав на рыцарское умение проигрывать, но Наги переводит дыхание и возвращает фигуру на место.

– Что тебе пообещали? – задает он давно мучивший вопрос.

Шульдих фыркает.

– За самую скучную игру в моей жизни? Тебе и не снилось. Давай, принцессхен. Обмани меня. Если умудришься перестать светить своими тупенькими мыслишками – я расскажу, что получаю взамен,–телепат смеется, запрокинув голову. – Сможешь подумать об этом ночью.

Наги едва заметно краснеет. Уже за одни эти намеки хочется вытрясти из рыжего душу.

 

*

 

–Тогда, внезапно вспомнив о тебе, Я малодушье жалкое кляну,– перед Наги прыгают разноцветные фасолинки, отправляясь каждая в свою миску в зависимости от цвета. Это тяжело, но напротив Кроуфорд, и Наги запрещено отводить взгляд от глаз пророка – концентрироваться нелегко, особенно после десятка попыток, когда уже пошатывает от усталости.И жаворонком, вопреки судьбе,.. судьбе… ,он сглатывает, сбиваясь,Моя душа… несется в вышину. С твоей любовью, с памятью о ней…бобы стучат о глиняные края мисок, и ему припомнят за каждый, который попадет мимо.Всех королей на свете я сильней.

– Сколько? – Кроуфорд проверяет время.

– Белых двадцать восемь, – Наги не глядит на миски. – Коричневых – семнадцать. И еще пять черных.

– Боже мой, да ты прямо Золушка, – Шульдих, возящийся с бутербродом, хмыкает, слизывает с кончика ножа капельку арахисового масла. – Его у тебя заберут, если ты будешь так обращаться с нашей зверюшкой. Нет, правда. Служба защиты детей, все такое…

Пророк велит ему заткнуться. И добавляет, что Наги все делает слишком медленно. Он недоволен.

Наоэ тоже недоволен. Разочаровывать отвратительно.

 

*

 

Эти двое… они смущают. В смысле, это не его дело, разумеется, и Наги скорее умер бы от стыда, чем посмел высказаться на эту тему. Но ему все равно не по себе от одного взгляда на них. Когда они смотрят телевизор, и Кроуфорд забрасывает руку на спинку дивана, а Шульдих, никогда не садясь вплотную, устраивается так, чтобы его бедра касалось чужое колено. Или когда завтракают и садятся напротив, а Шульдих передает пророку сливки, даже не спрашивая, нужно ли. Когда говорят о чем-то, спорят, строят планы, недоговаривая предложения и наперед зная реакции и ответы. Во всех этих действиях нет откровенных намеков, и они никогда не были замечены за чем-то таким, но Наги кажется, что пространство вокруг прямо искрит. В такие моменты он чувствует себя чудовищно лишним.

Этим двоим никто больше не нужен, это ясно.

 

*

 

Спасает, как это ни удивительно, Фарфарелло.

Возможно, это не самый подходящий человек на роль того, кому стоит доверять, но Наги знает, что ирландец честнее многих. И он молчит. Препираться и спорить удобно с Шульдихом, отчитываться – перед Кроуфордом. С Фарфарелло хорошо молчать, он не задает вопросов, с подвохом, без подвохом, из любопытства, из вежливости – никаких. Он даже именем Наги долгое время не интересуется. Это похоже на то, будто ты заново рождаешься. Тебя принимают без объяснений и оправданий, и твое прошлое оказывается никому не нужным. Такая толерантность вызвана не привязанностью, но она есть, по крайней мере.

В конечном итоге Фарфарелло даже позволяет Наги помочь ему в саду. Они долго возятся с прополкой и прочим, и только затем приходит время для главного. Ирландец бережно оборачивается в полиэтилен золотую цепочку с крестиком, и на одной из граней подвески – росчерк подсохшей крови. Наги нет до этого дела. Он смотрит на руки Фарфарелло: обе в шрамах до самых локтей, а пальцы всегда чуть дрожат.

Сегодня его допустили в святая святых, и если единственный человек, которому он на этом свете нужен – сумасшедший садист, так тому и быть.

 

*

 

– Тормози!

Машина виляет влево, к тротуару, и Наги выталкивает из дремы под противное взвизгивание тормозов.

– Что еще? – Кроуфорд явно сердится – в уставшем голосе опасные нотки.

– Мне нужно кое-куда.

Внутри шевелится усталое бешенство. Да ради бога, они не спят третьи сутки, уработавшись в хлам, но если Шульдиху кое-куда нужно – все остальное может отправляться прямиком к черту. Чудесно. Наги завидует такому эгоизму. Можно получать, что хочешь.

Телепат тем временем выскакивает из машины и исчезает в ближайшем магазине. Кроуфорд чертыхается, зло дергает ремень безопасности.

Возвращается он через четверть часа с клеткой, в которой суетится пара белых крыс.

– Это еще что?

Шульдих хмыкает и устраивает клетку на заднем сиденье:

– Антураж в лабораторию. Подержи, мелкий.

Кроуфорд смотрит на него с минуту, и Наги понимает, что у него не возникнет никакого ощущения несправедливости, если кое-кого пристрелят.

Машина трогается с места, подрезав кого-то под возмущенный гудок.

– Да брось, ты же не разрешаешь мне испытывать всякие интересные штуковины на Наоэ,удивляется Шульдих. – Ну хочешь, я назову их в твою честь? Одна будет Брэд, вторая – Кроуфорд, м? Посмотрим, кто продержится дольше…

– Заткнись.

Как бы Кроуфорд ни ненавидел домашних животных, с Текиллой и Бисмарком ему приходится смириться.

 

*

 

Шульдих не показывается уже пару дней, запершись в своем подвале, и Наги вяло раздумывает, почему никто не проявляет беспокойства по этому поводу и не пора ли вызывать слесарей. Но словно почувствовав возможную угрозу своему уединению, тот появляется сам, и это настолько похоже на явления из Ада, что Фарфарелло от любопытства выпускает из рук ложку с кашей.

Одежда в нескольких местах прожжена, а взгляд как у больного лунатика. От него несет бог знает чем, и Наги чихает, тактично прикрыв рот ладонью.

– Как там создание философского камня? – пророк переворачивает страницу газеты.

– Сода,– отзывается Шульдих, копаясь в ящике с приправами.

Наги смотрит на Кроуфорда с красноречивыми опасениями. Тот пожимает плечами.

– Есть шанс, что дом не взлетит сегодня на воздух?

– Если я найду соду, то да. Но ты уже можешь начинать эвакуацию, потому что какой-то вселенский кретин куда-то задевал чертову…

– Верхний ящик, – Наги подхватывает смахнутую по неосторожности чашку, она осторожно опускается на стол позади телепата. Через секунду тот уже исчезает, отыскав вожделенную коробочку.

– Я давно говорил, что его пора сжечь, – доверительно сообщает Фарфарелло, возвращаясь к размазыванию овсянки по тарелке.

 

*

 

– Абательмент…абгрегация… абсорбция, – Фарфарелло развлекается со словарем уже минут двадцать как, выискивая слова посложнее, и Наги успевает привыкнуть и почти не обращает внимания на монотонное бурчание за спиной. Просить помолчать все равно бессмысленно. Перед ним самимучебник истории, и Наоэ продирается сквозь резню Тайра и Минамото, пытаясь удержать в голове россыпь дат и имен. Мысли, как на зло, вертятся вокруг совершенно неподходящих вещей.

То, что задумал Кроуфорд… Это почти, как с котом Шредингера. Все в курсе, что что-то происходит, что это что-то может иметь два варианта: все будет либо в порядке, либо обернется чем-нибудь ужасным. И до тех пор, пока коробка не вскрыта, у них есть равные шансы как на успех, так и на провал.

Все они одновременно мертвы и живы. Наги нервирует эта неизвестность.

Им всем, конечно, живется несладко – кроме Шульдиха, для которого все это наверняка неплохой способ разогнать скуку,но его интересует, каково справляться со всем этим Кроуфорду.

– Авторитарист, – с явным самодовольством сообщает сам себе Фарфарелло.

– И не говори,Наги вздыхает, списывая сложный иероглиф на черновой листок.

 

*

 

Бисмарк беспокойно снует по спинке дивана, иногда спускаясь Шульдиху на плечо и смешно фыркая. Текилла забилась под футболку, свернувшись комочком у хозяина на животе так, что виден только хвост.

– Твой ход, Наоэ. И мне чудовищно скучно, так что удиви меня.

Они продолжают игру. Сегодня Наги спокоен и собран, так что партия длится уже второй час, и даже если его гамбит давно раскусили, в нападение Шульдих не торопится, держась защиты.

– Как будто, – парирует он, передвигая ферзя на клетку вперед.

Шульдих глядит на него.

– Чего?

– Как будто тебе в самом деле скучно,–это вызов. За такое можно схлопотать недели две издевок и кошмаров. Но Наги знает, что угадал.

– Что-то ты мнишь о себе, дорогуша.

– Дело не во мне. Ты знаешь, что происходит – то, что задумал Кроуфорд. Я знаю, что ты знаешь, и знаю, что тебе это нравится.

Шульдих кривится.

– Кроуфорду не следовало учить тебя фокусам с фасолью, ты слишком быстро умнеешь, маленький злобный сучонок.

– Твои крысы сегодня таскали хлопья у меня из тарелки, – Наги опускает взгляд на доску, делая вид, что ему наплевать на обидное слово. – Следи за ними.

– Мои крысы когда-нибудь проберутся в твою спальню, перегрызут тебе горло, и ты так и умрешь девственником. Ходи,–цедит телепат, накрывая Текиллу ладонью, словно бы ей грозила какая-то опасность. Хвост дергается и исчезает под тканью футболки.

Наги это озадачивает. Шульдих злится не потому, что Наоэ угадал. Ему не по душе что-то другое.

 

*

 

Наги довольно быстро получает возможность убедиться, что именно.

У них в доме есть вещи, на счет которых нельзя иметь собственное мнение. Иметь можно – высказывать нельзя, Кроуфорд очень четко дает это понять. Ему наплевать, что все думают о его методах работы. Или о нем и Шульдихе. Ну или о том, что он держит в запертом ящике стола склянку с жидким ЛСД.

Сперва Наги не кажется это чем-то… неправильным. В смысле, они все взрослые и могут делать то, что им вздумается. Наги старается не думать об этом. Выходит неплохо до того самого утра, когда в квартире раздается телефонный звонок, и невидимый собеседник требует Кроуфорда и очень невежливо отказывается подождать ответного звонка.

Провидец не появляется со вчерашнего вечера и это определенно значит, что он не в состоянии обсуждать что бы то ни было.

Наги секунду медлит перед дверью в спальню пророка, зная, что не должен входить. Шульдих там, и он обо всем позаботится. Но телефон… кажется, это важно. Наоэ толкает дверь.

Они обнаруживаются в ванной, из крана хлещет ледяная струя. Кроуфорд – на коленях, раздетый по пояс, мокрый и трясущийся от холода – явно только что из-под душа. Его здорово шатает. У раковины –клочья ваты, бинты, очки, разломанные ампулы, шприц, наполовину пустая бутылка воды. Шульдих говорит что-то почти неслышно, присев на бортик ванной, в руках – полотенце. Наги не видит, что он делает, но у Кроуфорда, кажется, серьезные проблемы.

Он уже набирается смелости сказать о звонке, смутно понимая, что это никому здесь не важно, когда обернувшийся на него Шульдих бросается резким «Выйди». Лицо у него белое от усталости и напряжения, глаза совсем… беспомощные?

– Я только…

– Выйди, говорю.

– Там звонят…

– Закрой, мать твою, дверь, Наоэ! Проваливай отсюда!

Он все утро старательно не замечает внимательный взгляд Фарфарелло и только и думает, что о желчи на белом кафеле наверху. У Кроуфорда должны быть очень серьезные основания, чтобы делать такое с собой каждый раз. У Шульдиха – не менее серьезные основания все это терпеть.

Наги не очень понимает, что они чувствуют друг к другу, но он догадывается, что если Кроуфорду наплевать на средства, то Шульдиху вряд ли нравится такая цена. Знать бы, еще за что приходится вот так платить…

Его беспокоит то, чем все это может кончиться.

 

 

Кроуфорд

 

Благослови Бог того, кто придумал рафинированный сахар. Это дешевый самообман – пытаться подсластить пилюлю таким образом, но Кроуфорд не уверен, что сможет еще хоть когда-нибудь проглотить проклятую дрянь без чего-то, что перебьет настоящий вкус.

Белый спрессованный кубик пропитывается бесцветной жидкостью, и это еще пара секунд на то, чтобы все обдумать.

Шторы задернуты – нет ничего хуже, чем проснуться после от бьющего в глаза света. Дверь заперта, телефон отключен. Вряд ли ему кто-то помешает. До жути напоминает попытку самоубийства.

Хотя если подумать, примерно этим он и занимается. Уже пять лет как. То, что нас не убивает…

Кроуфорд отправляет кубик в рот, вытирает руки салфеткой и бредет к постели, на ходу развязывая галстук. Если удастся, можно будет убедиться, что он ничего не упустил. Хотя, может, Шульдих прав, и он просто законченный наркоман с прогрессирующей паранойей.

Через некоторое время он открывает глаза. Плавающая, в цветных разводах комната с искореженным пространством исчезает, вместо нее – руины города, красное от пожаров небо и вязкий, словно кисель, воздух.

 

*

 

Хорватия, Вуковар, 1991 год.

Та самая ночь, когда все начинается. Когда Кроуфорд, сползая по стене на скользкую от каменной крошки мостовую в какой-то подворотне, проваливается в будущее так стремительно, что к горлу подкатывает тошнота, а перед глазами плывет. Сердце колотится как бешенное, сегодня он смотрит на все глазами участника – себя самого, только на несколько лет старше. На то, чтобы оглядеться – всего пара секунд:: зал, камни, алтарь, незнакомые люди, едва не кипящий от напряжений воздух. Затем пол под ногами складывается захлопывающейся книжкой, и он соскальзывает в черную пустоту под оглушительный грохот.

Его выбрасывает в реальность: разрушенный город, стрельба, грязь, паника. Кроуфорд сглатывает, утирает со лба пот. Руки мерзко дрожат, автомат за плечом как будто свинцовый – не пошевелиться.

Он делает три коротких выдоха, сцепив зубы, дрожащей рукой передергивает затвор, выходит из укрытия. Потом. Все потом. Сначала – долбанные хорваты и их гражданская война.

Он едва успевает нырнуть обратно: соседнее здание разносит взрывом. Кругом вдруг темнеет…

 

*

 

… и он открывает глаза. Спальня. Холодно так, что зубы стучат. В голове – тихое хихиканье старой Ши. «Башня,–задыхается она, и по морщинистым щекам ползут дорожки слез от смеха.–Упадет. Не уйдешь. Никуда ты не денешься. Я долго ждала». Да. Это было первое, что пришло Кроуфорду в голову, когда он очнулся в бывшем хорватском госпитале. Старая китаянка бесконечно бредила, и если раньше для него это был набор слов, то после произошедшего в Вуковаре он пересмотрел бессмысленность этих галлюцинаций.

Ши. Старая тварь все знала. Она оказалась отличным учителем, невольно подсказав ему возможный вариант – сам-то он не сразу догадался, что все дело в проклятом опиуме. Стимуляция сознания. Чтоб тебе сдохнуть, Ши. Спасибо, конечно, но нужно будет отпраздновать день, когда Господь наконец приберет тебя к себе, больная ты старуха… Кроуфорд чувствует, как губы растягиваются в ухмылке – странное ощущение, лицо словно из глины вылеплено и вроде как даже и не его вовсе. Он встряхивает головой. Реальность тут же принимается пульсировать оттенками фиолетово-…

 

*

 

…синие круги плывут перед глазами от усталости. Очередная проваленная тренировка. Капитан в ярости, и он наконец решает, что с него хватит. Он выдыхает зло, что Кроуфорд безнадежен, берет его за шкирку и волочет прямиком в задымленный чулан к старухе китаянке.

Та только щурится на садящееся за крохотным окошком солнце, даже не взглянув на возможного ученика. Желтоватые губы поджимаются, как будто в неодобрении, госпожа Ши покрепче прикусывает яшмовый загубник.

Над трубкой поднимается сладковатый дымок, и капитан даже не уверен, что старая наркоманка его слышит. Проклятье.

– Вы должны его научить. Кроме вас никто не сможет.

Молчание. Женщина посасывает трубку, словно бы и не слыша. Кроуфорду это кажется абсурдом. Лестно, конечно, но он бы хотел учиться у кого-нибудь, кто хоть иногда бывает в сознании.

– Нет, –  роняет вдруг старуха Ши, причмокнув от особенно вкусной затяжки. – Я не буду его учить бою.

– Но…

– Замолчи. Ши сказала.

– Послушайте…

– Ты что, ослеп? Он не подходит для этого. Посмотри на него. Если ты ничего не поймешь, ты так же бездарен, как и он.

Капитан терпеливо выдыхает, собираясь предложить очередной довод, но старуха снова прерывает его:

– Никакого боя. Он не выучится ушу. Но я возьму его на год. Год тренировок – и он будет легче воробьиного пуха. Я научу его двигаться, ты – всему остальному.

Немного не такие условия, на которые рассчитывал капитан, но сознание уже меркнет в ее глазах. Старуха Ши наверняка бродит где-то среди сосен на Лунхушань, наблюдая, как цепляются облака за острые верхушки деревьев. Разговор окончен.

 

*

 

Глаза у нее – словно пара черных агатовых пуговичек. Маленькие, внимательные и злые. Кроуфорд слышал о том, что азиаты обычно не очень эмоциональны. Но здесь и гадать не стоит: старая китаянка ему вряд ли рада.

– Цао, – цедит она ругательство, вытряхивая трубку в плоскую фарфоровую чашку и неторопливо разыскивая по карманам халата табакерку. – Ну ты и кабан.

Это не то чтобы приятно, но ему нужна эта старуха, чтобы научиться хоть чему-то. Не стоит портить с ней отношения.

– Терпеливый упрямый кабан, – надежд на то, что все кончится хорошо, все меньше. Ни на что не годный.

Наконец лакированная коробочка отыскивается, и Ши довольно кряхтит, откидывая исписанную фениксами крышку. Внутри – около дюжины крохотных темных шариков. Она выуживает откуда-то из-за пояса недлинную спицу, подцепляет один и проталкивает в трубку.

– Каждый день. Столько часов, сколько я скажу. Мне наплевать, если ты болен, устал, занят или собрался подохнуть. Пропустишь один раз – не возвращайся вообще,–в ее пальцах неожиданно появляется самая обычная зажигалка, и крохотный язычок пламени лижет фитиль газовой горелки. Старуха укладывается на кушетку, прижимаясь морщинистой щекой к твердой плоской подушке. – Открой окно. Приступим.

Кроуфорд думает, что они будут учить что-нибудь вроде ката, приемов и прочего. В глубине души он надеется, что выйдет отсюда через год хорошим бойцом, чтобы никто не мог сказать, что он ни на что не годится. Возможно, его даже научат всяким штукам, вроде того, как разбить кирпич ребром ладони. Но Ши только и говорит о том, как правильно дышать или концентрироваться. Он медленно скользит по залу, вымеряя каждый шаг, тратя целые часы на все эти душераздирающие бессмыслицы из цигуна и прочую чушь. Прогресса не видно. Ши беспрерывно курит, и иногда Кроуфорд задумывается, не спит ли она вовсе, но стоит только оступиться, как в спину несется злой окрик:

– Сначала, тупой белолицый урод! До полуночи отсюда не выйдешь!

Приходится повторять сначала, проглатывать оскорбления и в самом деле оставаться до тех пор, пока часы не покажут двенадцать.

Изо дня в день он учится контролировать каждое свое движение, каждый вдох, каждый удар сердца, учится быть быстрее, и когда ему кажется, что есть хоть немножко толку, старая Ши, приоткрывая покрасневшие глаза, цедит, выдыхая дыма:

– Ты как ленивый старый опоссум. Цао. Тебя убьют в первую же неделю. Раскромсают на кусочки, проклятый ты увалень. И поделом.

Она сердится. Она ненавидит его и не жалеет ни сил, ни времени, чтобы как следует отходить его тростью за малейшее подозрение в лени или недобросовестности. В иные дни она разбивает Кроуфорду всю спину в кровь так, что он не может нормально вымыться после тренировки. В такие ночи, осторожно вытягиваясь на животе и едва дыша, чтобы лишний раз не потревожить спину, Кроуфорд готов поверить во что угодно, но никак не в то, что старой Ши хотя бы шестьдесят. Тяжелее руки ему не встречалось.

Вскоре забывать о том, что в зале есть кто-то еще, становится совсем легко. Он чувствует только себя, становится терпеливее и понимает, что одно движение – всегда продолжение другого, что бой не просто атаки и защита, что каждый вдох противника может быть твоим преимуществом. Главное – заметить и успеть.

Учиться тяжело, и госпожа Ши ничуть не облегчает задачу. Когда исполнится ровно год их с капитаном уговора, Кроуфорду придется уйти, она не станет учить его дальше, это очевидно. Наверное, будет рада снова остаться одна со своей трубкой и своими галлюцинациями.

Эта старуха прямо олицетворение постоянства: в одном и том же халате, с неизменными привычками, легким свистящим акцентом и манией ругаться. Кроуфорд никогда не думает о том, была ли эта женщина молодой, почему у нее нет семьи и как она оказалась в Швейцарии. Все просто: госпожа Ши – это госпожа Ши. Она не может быть другой.

 

*

 

В жару в зале нечем дышать, но Ши и слышать не хочет о том, чтобы пойти на свежий воздух. Где-то у окна жужжит муха, по полу разлиты пятна солнечного света, воздух к вечеру прокаливается до того, что от каждого движения бросает в пот. Кроуфорд решает, что обойдется без воды, но сосредоточиться не выходит – горло – словно бумага, не сглотнуть.

Старуха Ши что-то бормочет себе под нос, отключившись с полчаса назад.

– Мэм,он неуверенно подходит, тяжело дыша и гадая, влетит ему за прерванную тренировку или нет. Можно попробовать потихоньку добраться до душевой, там раковины и воды хоть залейся, но вообще без разрешения уйти страшно.

Китаянка вдруг хихикает злорадно.

– Ох и грохоту там будет…шепчет она, едва размыкая желтые губы.

– Мэм? – как же быть?. Женщина явно бредит, а раз так, то в себя она придет, скорее всего, нескоро. Черт.

– Дааа…. Рухнет… Все рухнет, все твои надежды, проклятое отродье… Я хорошо подготовилась… Я ждала… Долго. Долго-долго. Как ты не догадался?.. Самонадеянный, как все эти твои белолицые черти…

Кроуфорд долго набирается смелости попытаться разбудить ее. Но прежде, чем его пальцы дотрагиваются до стеганой ткани халата, женщина вдруг открывает воспаленные глаза и смотрит на Кроуфорда в упор, пожевывая мундштук.

– Чего тебе? – голос сиплый и ссаженный.

– Пить хочу.

– Иди, – она выдыхает, неловко переворачиваясь набок и проверяя погасшую горелку.

– Я быстро.

– Можешь не возвращаться.

– Но я только за водой!

– Не пори чушь. Ты готов.

Готов. Это неожиданно, и Кроуфорд не понимает, провинился он и его просто-напросто прогоняют или все и в самом деле закончилось.

– Я хотел…

– Цао. Ну ты и кретин. Не нужны мне твои благодарности, проваливай, говорю! И дверь поплотнее захлопни. Сквозит.

Вот так внезапно, так же как и оказался у нее год назад, Кроуфорд уходит, понимая, что не чувствует особенных сожалений. По крайней мере, никто больше не станет его бить.

А старая Ши разжигает горелку, заправляет трубку по новой и откидывается на подушки.

Лицо ее делается безмятежным и спокойным. Перед глазами встает родной Нанкин.

 

*

 

Господи, да свинцовое оно что ли, чертово одеяло… Кроуфорд с трудом переворачивается набок, пытаясь укрыться. Сердце стучит где-то под горлом, то и дело хочется сглотнуть вязкую слюну. Затишье перед бурей – он не знает, сколько времени уже пролежал, наблюдая куски собственной жизни, но сейчас действие галлюциногенов чуть слабеет, и когда Кроуфорд прикрывает глаза, проваливаясь в следующее видение, все вокруг призрачное и размытое. И даже звуки кажутся эфемерными – крики чаек, рев пароходных труб, ругань…

 

*

 

Нанкин, декабрь, 1937 г.

…Юнь щурится на солнце, глядя, как покидает порт тяжелый неповоротливый пароход, груженый станками, трубами и одним богам известно, чем еще. По белой под зимним солнцем Янцзы этот кашляющий дымом бегемот поплывет к Восточно-Китайскому морю, а потом вдоль побережья, минуя Тайвань, доберется до Филиппин, где ждут его груз.

– Пойдем уже, холодно,– недовольно бурчит Лин-Лин, и Юнь прямо передергивает от желания наконец-то от нее отделаться. Сестра совсем другая: мягкая, послушная, у нее ни твердости, ни собственного мнения. Мамина гордость, девчонки вроде нее не бегают в порт, поглядеть, как грузят китайский шелк. Для нее порт – это мешанина из грязных людей, тюков и мазута. Для Юнь – это десять тысяч языков, пузатые корабли, груженые всякими диковинными штуками, синяя форма американских моряков, дымящие трубками игроки в сянцы, торговцы из Гуанчжоу с быстрыми вороватыми глазками, ссоры, горечь расставаний и радость встреч. Все здесь.

Юнь выдохнула облачко пара, словно в подражание уходящему судну, покрепче перехватила ледяную ладошку младшего брата, демонстративно пропуская мимо ушей ворчание Сунлин. Сама навязалась.

– Замерз? – декабрь в этом году был ничем не хуже, чем в Харбине, со дня на день ждали снега, что не могло не вызывать определенный восторг у населения помладше. Цзюну в феврале – тринадцать, и он считает себя достаточно взрослым, чтобы не радоваться такой чепухе, как какой-то там снег, но блеск глаз никуда не денешь, и Юнь не упускает случая его поддеть.

Цзюн шмыгает носом, упрямо мотая головой. Им приходится уйти, потому что Лин-Лин канючит, что скоро станет совсем темно. Юнь презрительно поджимает губы – трусиха.

В воздухе вьются первые снежинки.

 

*

 

Их сыхэюань – в самом сердце города, его уже обступают дома поновее, где есть электричество и куда проведен телефон. Дом Ши остался таким же, каким был три поколения назад, когда еще правили императоры и никто и не думал о гражданской войне.

Когда-то здесь учили ушу, но отец Юнь уже многие годы не берет учеников, тренируя только дочь. Жизнь их течет медленно и размеренно, и можно было бы что угодно, чтобы так оно всегда и оставалось. Юнь семнадцать, и ее не беспокоит ничего, кроме мечтаний о собственной школе ушу. Она будет как Фэн Ваньчжэнь, и никто никогда не посмеет считать ее слабой и годной только на то, чтобы рожать детей да сидеть при муже. В семнадцать лет все на свете возможно.

Отцу Юнь в три раза больше, и он видит дальше своей дочери. Каждый день газеты полны новостей о Манчжурии, о коммунистах, о республиканцах, о том, что где-то на просторах империи идет война с японцами, и морщин на лице старого мастера прибавляется. Он гадает, что станет с его детьми в этом адском котле. Это единственная причина, по которой Ши Гао боится смерти. Кто позаботится о его семье?

 

*

 

В день, когда все переворачивается с ног на голову, Юнь, упрятав косы под шапку и завернувшись в стянутый из чулана старый отцовский ватник, убегает в порт. Отчего-то давно уже нет судов, и всё поговаривают про какую-то блокаду, но Юнь все равно ждет, несмотря на отцовский запрет отлучаться из дома. Война кажется такой эфемерной и ненастоящей, она – «где-то там», и страх так и не рождается в ее душе. Они живут в состоянии ожидания новостей уже шесть лет, и до сих пор все было тихо. Разве может что-то измениться, когда Янцзы так спокойна?

Река идет мелкой рябью, от сырости холодно до ужаса, так что Юнь собирается уйти пораньше, но, запрокинув голову на звук, застывает, наблюдая, как приближается, словно стайка птиц, несколько легких, юрких самолетов.

Через секунду американский корабль сотрясает от первого взрыва.

 

*

 

Паника раздирает город. То здесь, то там слышатся выстрелы, население делится на тех, кто непрерывно куда-то бежит, умирая от ужаса, и на тех, кто забивается в свои дома, надеясь, что это поможет. Японская армия входит в Нанкин, и под маршем солдатских сапог умирает всякая надежда на то, что все обойдется.

Домой Юнь добирается только к вечеру. Ворота распахнуты настежь, но ей даже в голову не приходит, что что-то могло произойти. Дом всегда казался ей чем-то неприкосновенным. Здесь всегда было спокойно и тихо, как бы отчаянно не грызли друг другу глотки коммунисты и приверженцы республики.

Не в этот раз.

Она долго стоит, глядя на изувеченный труп отца, находит скорчившегося, сжавшегося в комочек Цзюна, и бело-синяя щечка его вся в грязи, под которой ссаженный чуть не до кости, багровый кровоподтек – прикладом, как-то само собой приходит в голову. Чувствуя сердцем, что увидит, Юнь кое-как доходит до комнаты матери. У женщины на полу – совсем чужое лицо, но гордая и презрительная улыбка на разбитых губах – та же.

Сунлин нигде нет. Ни здесь, ни во всем доме нет и следа. Забрали. Раз забрали… значит, может быть, еще жива.

Юнь не думает долго. Отрезает себе волосы отцовским ножом, потуже затягивает бинтами грудь, одевается в братнее, разом делаясь похожей на молоденького мальчика. У нее ни за что не хватит сил копать могилы, так что Юнь безо всякой жалости разбивает керосиновую лампу, дорогую, отцовскую, оставив на стене масляный темный след, и через несколько минут дом уже пылает под веселый треск лопающейся черепицы.

 

*

 

Белые дьяволы саранчой прокатываются по городу, зверея от запаха крови и беспомощности. Здесь творится такое, что водам Янцзы в пору стать красными от пролитой крови. И сперва нанкинцы стонут от ужаса и страха, а затем – от чувства обреченности: следом за солдатами тянутся из портов японские проститутки, мародеры и отряды подкреплений. Они обустраиваются надолго и с комфортом, раз уж не забывают про дома вроде тех, что устраивают в красных кварталах. Юнь кажется, что нет ничего гаже, и ее мутит от расклеенных по всему городу объявлений о предложениях «работы» для молодых женщин. «Станции утешения»всего лишь способ остановить поднявшуюся в городе волну насилия. Там-то и отыскивается через мучительных пять дней Сунлин.

Сестре не выбраться одной, это ясно, и Юнь, сжав покрепче стучащие от страха зубы, идет прямиком к заправляющей на «станции»предлагать за сестру немного унесенного из дому серебра, которое не нашли мародеры. Та только качает головой. В ночь перед ее появлением слабая, нежная Сунлин, всегда кроткая и послушная, стеснительная до боли, отыскала в себе мужество удавиться на собственном поясе. Все кончено. Больше не ради кого стараться, произошедшее встает приторным комом в горле, и Юнь, уставшая, измученная, перепуганная, впервые плачет, задыхаясь от несправедливости, от ощущения беспомощной злости.

Тогда-то ей и рассказывают, что есть лекарство от любой боли и обиды.

 

*

 

После первых же капель лауданума она уплывает куда-то, где тихо, спокойно и нет ни звука охваченного агонией города, но возвращение мучительно: Юнь приходит в себя, слезящимися, больными глазами наблюдая, как одевается незнакомый японский солдат, и смутно понимая, что произошло. Ее тошнит, в голове чудовищная сосущая пустота и ни капли сил. Появляется хозяйка, забирает деньги и, выпроводив клиента с угодливыми поклонами, заставляет Юнь выпить из принесенной чашки. Следующие три дня проходят как в тумане, а когда она приходит в себя, опиум делает свое дело: ей не хочется ничего, кроме вязкого беспамятства. Там нет ни мертвых, ни унижения.

 

*

 

То, что опиум водится у японских солдат, если хорошенько пошарить в карманах скинутых наспех мундиров, Юнь выясняет быстро. Она не стесняется. Если у самого первого с утра удается раздобыть несколько темных комочков зелья, день проходит быстро, лица пришедших сливаются в одно, и нужно просто закрыть глаза, проваливаясь в бесконечную полудрему.

Хуже, когда опиума не достается. В эти дни она запоминает всякого, кто входит к ней за ширму, но думает только о том, как бы унять грызущий изнутри голод. Иногда в ней еще шевелится вялая ярость, стоит вспомнить утро тринадцатого декабря и скорчившегося младшего брата на сыром от крови песке двора. Но сил уже не находится – ни на месть, ни на самозащиту, ни на самоубийство. Лин-Лин оказалась сильнее, медленно думает Юнь, вытягиваясь на протертом матрасе, и мысли у нее в голове такие же неповоротливые, как она сама. Маленькая. Храбрая. Лин-Лин.

Приходившим разрешается все. Женщин в городе полно, многих из тех, кого не убили при взятии столицы и в первую неделю оккупации, переправляют сюда, а уж если господину офицеру вздумалось бы искалечить купленную женщину, избить ее до смерти или еще что – сколько душе угодно, лишь бы платил исправно. Юнь видит однажды, как одной из них рассвирепевший клиент отрезает оба уха за то, что была недостаточно почтительна. Не возбраняется. Им конечно полагается врач в случае чего, но приходит он в основном удостовериться, что живущие на «станции» ничем не больны или не беременны, иначе и тем, и другим колют что-то, от чего два дня все тело жжет изнутри, и недолго с ума сойти от боли. Юнь думает, что никогда в жизни не забудет это чудовищное ощущение, словно тебя рвет на части.

Когда она поняла, что беременна, прошло почти полтора месяца, с тех пор как она оказалась на «станции». Мать как-то говорила ей, что таково предназначение женщины – выносить детей, вырастить их, оберегая и защищая. Но Юнь, прижимая совсем ослабевшую ладонь к животу, не чувствует к маленькому комочку плоти внутри себя ничего, кроме отвращения и ненависти. И сомнений, прежде чем постучать в дверь каморки, служащей кабинетом, у нее не возникает. Она словно заражена чем-то мерзким, принесенным кем-то из этих бесконечных отродий из-за моря, и в ней говорит только дикое, животное желание избавиться от этого.

Ей удается припрятать несколько опиумных шариков – словно специально для такого случая сохранились и вернувшись от врача, она проглатывает всю горсть сразу, чувствуя, как постепенно жжение сменяется долгожданной пустотой. Именной тогда, в ночь на двадцать седьмого января только что отпразднованного нового года, Юнь, задыхаясь и истекая кровью, видит свое первое видение.

...Огромный каменный зал, пол которого идет трещинами, стены рушатся, погребая под собой людей, никогда ей не встречавшихся. Страшная картина, но от нее отчего-то делается так спокойно и хорошо, что ее долго душит беззвучный смех. Юнь видит что-то еще, какую-то рябящую картинку умирающего японского солдата, которого разорвало взрывом, но толком не запоминает ничего, кроме нашивки на форме с номером «731»слезы жгут глаза, и Юнь жмурится, до самого последнего момента наслаждаясь увиденным ранее.

 

*

 

Наступает март, по городу ползут туманы, земля становится мягче, а вместе с зимними морозами рассеивается и атмосфера обреченности. Белые дьяволы никуда не деваются, они здесь и их жестокости по-прежнему нет предела. Но страх быстро притупляется. Все ждут, когда это кончится – смертью или освобождением, но суеверного ужаса больше нет.

Юнь к этому моменту неплохо разбирает японский, она слушает разговоры солдат, с ленивым безразличием выясняя, что те стягивают силы – их ждет Южная Азия, где они еще не успели пролить крови. Они бесконечно что-то говорят о великой империи. Юнь не интересно.

Однажды к ней приходит молодой офицер, несмотря на возраст, уже пропитавшийся злобой и радостью безнаказанности до самых костей. Опиума у него нет. Он сдергивает мундир, голодно щурясь на Юнь. Перед глазами мелькают смутно знакомые цифры – 7, 3, 1. Он говорит ей, что совсем скоро Китай падет. Юнь отвечает, что он не увидит этого, подорвется на мине, подохнув, как собака, и радоваться ему осталось недолго.

Уходит офицер в бешенстве, едва не лишив ее зубов – рукоять пистолета разбивает губы так, что рот открыть невозможно. Юнь все равно.

А через два дня к ней являются и вовсе несколько – все «пронумерованные» тем самым «731», все дрожащие от злости и подозрений. Бьют долго, так, что Юнь кажется, что она не поднимется больше. Она только собирается в комочек, выдыхая быстро и резко, как учил отец, зная, что слишком слаба, чтобы ответить, а если и поднимет на кого руку – долго ей не протянуть.

Но жизнь ей спасает не терпение и выносливость, а чужое «Довольно», спокойное, почти ласковое, оно каким-то чудом удерживает уже занесенную для очередного удара ногу одного из солдат.

Перед ней приседает высокий европеец, в глазах его безмятежность хозяина жизни, одежда свежая, а таких белых рубашек Юнь не видела уже давно. Этот человек словно бы вышагнул к ней из тех счастливых времен, когда войной еще и не пахло.

– Что, умер? – кривит она рот, догадываясь, зачем к ней пожаловали. Мужчина кивает и улыбается.

– Как узнала? – у него хороший японский.

– Видела.

– Вон оно что,– мужчина все улыбается, словно и не сердясь ни капли за такие слова.–Ну хорошо,и к солдатам, вполголоса:Вызывайте машину. Как твое имя?

– Ши,– коротко отозвалась она, с трудом поднявшись. Трясясь на рытвинах разбитой дороги, Юнь раздумывает, не в лагерь ли для больных головой ее отправляют, но скоро ей становится безразлично. А хоть бы и в лагерь. Хоть куда-нибудь.

И еще она наконец-то вспоминает, где видела этого сяньшэна. В ее видении, он, старше в разы, проваливался под каменный пол вместе со всеми, по-рыбьи смешно разевая почти беззубый рот.

Ее увозят не в лагерь для душевнобольных, а переправляют в Харбин, в место, больше всего похожее на огромную больницу, вроде той, в которой Юнь оказалась как-то раз с воспалением легких, когда ей было шесть. Все вокруг белое-белое: потолки, стены, форма сестер, снующих туда-обратно по коридорам. Юнь не спрашивает, где она и что с ней будет – к ней больше никто не ходит, не заставляет ее делать то, что ей не хочется, ее кормят трижды в день и иногда позволяют пройтись до окна в конце коридора, из которого виден занесенный снегом двор. Все здесь было так размеренно и медленно, что Юнь кажется иногда, будто это один из ее опиумных снов, и в такие моменты страшнее всего проснуться на грязной циновке в бараке «станции утешения».

Господин, забравший ее оттуда, приходит каждый день и всегда спрашивает одно и то же: что она видит во сне? Юнь не видит снов. Ни снов, ни видений. Господин Фладд – так, он сказал, его зовуточень расстраивается, но ни разу не делает ей ничего такого, чтобы она могла пожалеть, что приехала сюда. Он добр и терпелив, и много смеется. Юнь робко, исподволь проникается к нему почти собачьей преданностью, не понимая, чем обязана такой доброте. Рядом с этим улыбчивым человеком одиночество Юнь чувствуется как никогда остро.

Ей не хочется расстраивать господина Фладда лишний раз, и она сама не рада, когда тот с каждым разом мрачнеет все больше, слыша ее «Ничего» на вопросы о снах, и однажды говорит сестре, дежурящей рядом:

– Единичный случай. Такое бывает. Если подобное не повторится, придется отдать ее в лабораторию.

В лабораторию Юнь не хочется, вряд ли там ждало что-то хорошее. И она подумывает о том, чтобы рассказать господину Фладду правду о том, самом первом своем видении. Возможно, он передумает насчет лаборатории.

Юнь долго набирается смелости и все никак не решается заговорить при сестре. Сомнения грызут ее, но однажды вечером она все-таки крадется до самого кабинета господина Фладда, отчего-то жутко боясь, что ее поймают здесь в такой час. От ее невинности давно ничего не осталось, но ей больно думать о чужих подозрениях.

В том, что не о чем было беспокоиться, Юнь убеждается тут же, случайно уловив обрывок чужого разговора:

– Я сделал все возможное, чтобы вы могли вести себя в этой стране как хозяева,–говорит Роберт Фладд, явно недовольный невидимым собеседником.И теперь мне нужны результаты. У меня их нет, и это очень печально… Плевать мне на Китай, это ясно, господин Исиро? Вы можете прирезать здесь каждого, от Хайкоу до монгольской границы, только достаньте мне стоящих людей и информацию по генетическому проекту.

Ши Юнь не слушает до конца. Отступает в ответвление коридора, какое-то время стоит, зажмурившись и вжавшись в стену.

Вот кто во всем виноват. Змея внутри поднимает голову, но не торопится броситься, придавленная здравым смыслом. Нет. Не сейчас.

Той ночью она вдруг с ослепляющей ясностью понимает, что именно показали ей смилостивившиеся боги. Юнь неслышно плачет от счастья, вспоминая ощущение безмятежного спокойствия, которое ей померещилось той ночью много недель назад. Да. У нее будет другой ребенок. Другой мальчик. Его выносит чужая женщина, воспитают чужие люди, но рано или поздно он попадет к ней, к Юнь, и тогда она сделает из него настоящего воина, он станет опасней, чем вся японская армия, и будет настолько же безжалостен. И будущее его будет прекрасно. Главное – выжить.

Наверное, все это и в самом деле предначертано богами, потому что когда за ней приходит пара санитаров, чтобы отправить на пару этажей ниже, в исследовательский центр, она уже ждет, поклявшись себе, что никто никогда в жизни больше не посмеет ее ударить или сделать больно. Сила, упругая, трепещущая, чувствуется в каждом ее движении, когда она мягко спрыгивает на пол, впервые за долгое время готовая защищаться.

Роберт Фладд довольно щурится, наблюдая за тем, как тощая китайская девчонка, едва не светясь от ярости, ломает суставы мужчинам в три раза ее тяжелее.

– Она не провидица,– говорит он ассистенту. – Я ошибся. Мы все ошиблись. Она телекинетик.

Через несколько дней она покидает больницу, отведенную под эксперименты отряда 731 и вместе с господином Фладдом, лично пожелавшим ее сопровождать, отправляется в Европу, в швейцарский интернат, где ей предстоит остаться навсегда. Она учится, а затем учит сама, до конца жизни захлопнувшись ото всех. Год за годом Ши всматривается в глаза каждого нового ребенка, ожидая, когда же придет ее ученик.

А боги тем временем восстанавливают справедливость над Хиросимой и Нагасаки рвутся бомбы, и белые дьяволы захлебываются от воя и рыданий, но Ши не чувствует радости. Пусть передохнут проклятые черви, ей это все равно. Рядом с ней живет и работает человек, который единственный во всем виноват. Вот кто должен платить.

В родном Китае война подходит к концу, а через несколько лет коммунисты, столь ненавидимые покойным отцом, приходят к власти, оставив республике лишь Сянган и Аомынь. У людей начинается новая жизнь – роскошь, недосягаемая для Ши Юнь, пока внутри нее черной опухолью живет затаенная злоба. Она быстро находит выход, вспомнив про науку женщин со «станции»лучший опиум прямо из Гуанчжоу заставляет забыть обо всем на свете.

Госпожа Ши больше полувека в наркотическом угаре наблюдает, как чужими руками осуществляется ее мечта. Она смотрит в перекошенное от бессильной злобы лицо Роберта Фладда и смеется до приступов кашля. От кармы никому не уйти.

 

*

 

Чужая жизнь сложена из обрывков наспех прочитанного досье, додуманных деталей, случайно дошедших до него слухов и предположений. Она комом встает поперек горла, и Кроуфорд некоторое время беспокойно дышит, пытаясь разомкнуть сведенные от нечеловеческого напряжения челюсти. Злость и ненависть переплетаются с его собственной, и он долго не может понять, где его ощущения, а где нет. Звуки пропадают вовсе, но только затем, чтобы через несколько секунд взорваться у него в голове обжигающей болью. Картинки перед глазами сменяются с тошнотворной быстротой.

 

*

 

Операция в Хорватии заканчивается неожиданным назначением в Италию. Одиночный заказ на неугодного чиновника – ничего особенного, Кроуфорд бы и сам справился, но ему все же отряжают напарника. Напарницу.

Сильвия ни грамма не похожа на тех женщин, которые представляются, когда речь заходит об Азии. У Кроуфорда в голове – образец скромной покорности с опущенными долу глазами и патриархальной картиной мира. Сильвия ругается, спорит и не испытывает перед ним ни малейшего благоговения, а сарказм и жестокость у нее, похоже, в крови. Равно как и странная, почти гипнотическая сексуальность.

Кроуфорд понимает, что хочет ее, наблюдая за тем, как движется ее по-змеиному гибкое тело в медленных движениях тайцзицюань на залитой солнцем террасе римского отеля. Потом будет приправленная запахом крови и пороха дорога до аэропорта после исполнения миссии, искрящееся от напряжения ожидание перелета, Швейцария, где они две недели не будут выходить из дома. Сон, еда, секс.

Потом она с точно такой же ленцой в движениях войдет в кабинет полковника, и они будут долго говорить о том, насколько Кроуфорд лоялен и верен системе.

В Италию ее отправили с ним не упругость матрасов проверять, это очевидно.

Все позже, конечно же, сейчас глаза у китаянки темны от ядовитого безразличия и насмешки. Воплощение злого превосходства.

Ничего, придет день…

 

*

 

Кабинет полковника Бергмана. Все немного размыто, но цепкий жесткий взгляд не позволяет рассредоточиться и потерять картинку.

– Большая ответственность, – тянет полковник, между пальцами у него сверкает монета в пять марок. Он сомневается. Как будто ему предлагают что-то купить.

Они оба прекрасно знают, что это чушь собачья – все уже решено, и решено самим Бергманом. Кроуфордхорошая кандидатура. Из тех, кто не отказался контролировать убийство нескольких десятков хорватских военных. Кто не думает лишнего и делает то, что велят. Он им подходит. Но, разумеется, руководству нужны гарантии. Докажите, что мы можем доверить вам что-нибудь… ценное, Кроуфорд. Чью-нибудь жизнь, например.

– Будем надеяться, что вы оба будете в порядке по окончании. Подождите здесь, сами ему все объясните.

Несколько минут ожидания – пока явится его кандидат. Кроуфорд терпеливо ждет, хотя ему смертельно хочется убраться отсюда.

Бергман – эмпат. Он ложкой готов есть человеческую ненависть и хорош настолько, что в состоянии довести до самоубийства за считанные минуты. Не внушить мысль, как это делают телепаты, а заставить человека пройти все эмоциональные стадии от легкой печали до нежелания дышать. И все это быстрее, чем допьет свой кофе.

– Как ваш отец, Кроуфорд? – у Бергмана такие светлые глаза, что иногда Кроуфорду кажется, что на него смотрит слепой.

«Как ваш отец, Кроуфорд?» Да нет. На самом деле, это что-то вроде «Кроуфорд, вы же помните, насколько длинные у нас руки? На случай, если вдруг…».

 

*

 

Когда у пастора эффингемского прихода умирает жена, жители города решают, что похоронами эта история не закончится. Еще бы, кроме разочарования и горя священнику остался еще и годовалый младенец, за которым, естественно, нужно присматривать... Кому охота быть отцом-одиночкой, вряд ли бы его осудили, реши он бросить и приход, и сына и отправиться куда-нибудь в Южную Дакоту устраивать новую жизнь.

Но пасторское «С Божьей помощью» в ответ на сочувственно-вкрадчивые расспросы довольно быстро лишает всех надежды на скандал с оглаской, зато дает повод пошептаться о том, что, мол, либо это распоследний лицемер и в деле наверняка что-то нечисто, либо к ним в город занесло святого.

 

*

 

Большего всего Брэду нравятся воскресные проповеди. Когда отец, стоя за кафедрой, рассказывает о том, что нужно быть терпеливым и добрым, что Бог простил людей за то, то они распяли его сына, что людям также нужно прощать и не держать в сердце зла.

– «Как делал я, так и мне воздал Бог»,–зачитывает пастор из лежавшей на подставке библии, и от голоса еготеплее и спокойнее. В эти минуты отец казался Брэду самим Господом, всепрощающим и внимательным к каждому, и он сжимается в комок, замирая от восторга и гордости.

Они всегда готовятся заранее. В маленьком домике, одной стеной примыкающем к церкви, совсем мало места, и кухня совсем крохотная, а рабочего кабинета нет совсем, так что после ужина оба Кроуфорда устраиваются за обеденным столом, поделив его пополам: за одной половиной пастор готовит свою воскресную речь, за другой Брэд листает учебники и сражается с дробями.

Тихая спокойная жизнь, в которой мальчик, окруженный заботой и вниманием, избавлен от тоски по матери, которую и видел-то только на фотографии. Он счастлив и доволен, и в третьем классе решает, что хотел бы провести так всю жизнь.

Вот тогда-то, когда все было просто и понятно, и желать было нечего, кроме механической железной дороги, обещанной на следующее Рождество, в жизни Брэда Кроуфорда появилась Айрис.

 

*

 

У нее светлые волосы и лицо все в веснушках, и в нее моментально оказываются влюблены все вокруг. Айрис преподает рисование у них в школе, только-только закончив какой-то колледж в соседнем Кентукки и приехав начинать новую жизнь сюда.

То, что он пропал, Брэд понимает как-то сразу. На дворе май, и уже подкрадывается душная июньская жара, так что в тот день с уроком решено покончить пораньше, все уже потянулись к воротам школы, где дожидаются родители, не торопится один Брэд – он ходит домой в одиночестве. Мисс Айрис присаживается на корточки рядом с ним, заглядывая через плечо.

– Эй, да у тебя талант, – она запускает пальцы ему в волосы, и без того растрепанные ветром. – Любишь рисовать?

– Да, – угрюмо отзывается он, отворачиваясь и не зная, куда деваться от внезапно нахлынувшего стеснения. – Карандашами.

Мисс Айрис смеется.

– Я бы попросила свой портрет, но мне неловко. Могу я вместо этого рассчитывать, что вы составите мне компанию по дороге домой, дорогой сэр?

На самом деле, ей просто нужно вернуть ребенка родителям в целости и сохранности. Брэду десять. Он умнее, чем сверстники и, конечно же, понимает, что к чему, но игра кажется заманчивой.

– Я провожу вас, если хотите, – он пожимает плечами, поскорее распихивая принадлежности по кармашкам портфеля и не поднимая глаза.

И вот они идут вместе домой, и Брэд никак не может решить, чего в нем больше: радости ил и смущения.

Они доходят до самого поворота к пригороду, где приютилась в одном из углов перекрестка церковь.

– Так ты сын пастора, – Айрис рассматривает колокольню, запрокинув голову. – Вот как. Ну пойдем, раз уж я не была здесь в прошлое воскресенье. Извинюсь за нежелание спасать свою душу.

Он не очень понимает, зачем нужно извиняться, отец всегда говорит, что это «личное дело каждого», но в глубине души он ужасно рад познакомить их с мисс Айрис. Сегодня она как будто даже красивее обычного: в белом платье, по подолу – бледно-зеленый горошек россыпью, золотистый завиток у самого уха все таки выбился из-под ленты, тут же свернувшись в пружинку. И веснушки ничуть не портят. Отец конечно вряд ли заметит это все – он всегда только и смотрит, что людям в глаза.

Брэд волновался напрасно: пастор все прекрасно видит.

 

*

 

Мисс Айрис не пропускает а с тех пор ни единой воскресной проповеди, и Брэд всегда зовет ее посидеть рядом, в первом ряду, и отец иногда улыбается им, стоя за кафедрой.

В доме только и разговоров, что о мисс Айрис. Что она сказала, в чем была одета, придет ли на ярмарку в субботу, передавала привет и обещала заглянуть как-нибудь…

Они здороваются, если сталкиваются на рынке, подолгу говорят обо всем на свете, и Брэд слушает с голодным любопытством все эти «На следующей неделе дожди, пастор, а я как раз собиралась в Дэрхем, за красками». – «Если хотите, мы могли бы вас подбросить. Нам не трудно…»

И они едут в Дэрхем, покупают краски, вместе обедают и бродят по городу – недолго, всего пару часов, но время пролетает мгновенно.

Через пару дней – обязательный ответный визит, с пирогом или печеньем, на пасторской кухне разливают чай, мисс Айрис пьет из огромной отцовской кружки и рассказывает миллиард историй, про Ван Гога, абсент, импрессионизм, гениальность и тех, кого она довела до ручки.

Так они доживают до августа восемьдесят первого, и примерно тогда Брэд и решает, что когда вырастет – непременно женится только на ней. Можно будет каждый день ездить в магазин за красками, карандашами или еще чем-нибудь, потом съедать по гамбургеру и заходить посмотреть на коллекционные модели самолетов Второй мировой, выставленные в книжном. Больше как будто ничего вообще не хочется.

До катастрофы оставалось всего-ничего.

Все происходит как раз перед началом нового учебного года, когда мисс Айрис задерживается чуть дольше, заболтавшись с отцом о византийской живописи. Брэд клюет носом, и в конце концов его отправляют в постель.

Если тебя ударили по одной щеке, подставь вторую, сказал Бог, но когда Брэд спускается через пару часов попить воды, его вера получает такой удар, после которого подняться ей уже не суждено.

Все, что он, никем не замеченный запоминает из увиденногоэто то, что подол у платья мисс Айрис был задран едва ли не до груди, и еще отцовскую ладонь как раз на подвязке телесного чулка. Конечно же, ни о каких византийских мозаиках речь не идет. Речь вообще ни о чем не идет, и приходится осторожно прикрыть дверь, чтобы они не услышали – Брэд не уверен, что может сейчас посмотреть им в глаза.

Он кидается вверх по лестнице, не разбирая дороги от беспомощности и обиды, и мечется по постели пару часов, задыхаясь от слез и злости, понимая, что его обманули, обманули так жестоко, как только могли. У него больше нет ни женщины, до этого любимой так, как любят прекрасных ангелов с венецианских фресок, ни слепого обожания собственного отца, ни веры и страха перед Богом, который допускает такое .

Следующим утром Брэд попросту не открывает глаза, и позванный белым от беспокойства отцом доктор Фалман диагностирует сильнейшее нервное истощение.

«Как сделал я, так и мне … », – звенит в голове у пастора, пытающегося замолить грех прелюбодеяния у постели умирающего сына, и пока старший Кроуфорд безуспешно просит вернуть ему ребенка, с Брэдом говорит новый Бог.

Этотдругой, он не требует жертв, не упивается чувством вины или раскаянья, не грозит Адом и не требует всепрощения. Он справедлив и говорит, что неверных не нужно прощать. Три шага назад, говорит он, и дело будет сделано.

 

*

 

Через несколько дней Брэд приходит в себя, абсолютно здоровый, только слабый до дрожи в суставах, так что еще несколько недель он валяется, обложившись книгами и дожидаясь, когда же ему наконец можно будет встать. Отец старается, как может, чувствуя свою вину, и Брэд, глядя в усталые пасторские глаза, решает, что ни слова ему не скажет. Заходит мисс Айрис, прихватив целую стопку бумаги и коробку отличного угля. Она улыбается, как прежде, и Брэд немного неуверенно улыбается ей в ответ.

Три шага назад. Тогда все будет по-другому.

 

*

 

В день, когда начинаются занятия, отец не может проводить его сам,, и решено, что мисс Айрис присмотрит за ним по дороге.

Она заходит без четверти девять, в белом пальто, из-под которого выглядывает подол платья в бледно-зеленый горошек. Гладит его по щеке и спрашивает, все ли в порядке. Брэд отвечает, что все отлично.

Так и есть, целую четверть часа, пока они идут по проспекту, взявшись за руки, мисс Айрис болтает без умолку и обещает, что отдаст ему свой набор карандашей и покажет свежие наброски, и Брэд слушает, упиваясь этой болтовней.

Все хорошо до самого перекрестка у городской почты. А там, прежде чем ступить на проезжую часть, он вдруг высвобождает ладонь из пальцев мисс Айрис и попятится.

– Что, Брэд? – она оборачивается через плечо, сойдя с тротуара и протягивая ему руку. – Пойдем, мы опоздаем.

Три. Шага. Назад.

В ту же секунду под взвизг предупреждающего сигнала мисс Айрис ломает о капот несущегося на скорости шестьдесят миль в час «Форда».

В этот день Брэд Кроуфорд понимает, что единственный, кто никогда не лжет – это голос в его голове.

 

*

 

С этого дня в нем словно плотину прорывает. Каждое утро Брэд просыпается со знанием того, что произойдет сегодня. Авария на Палм-Роадз. Пожар на железнодорожной станции. Перлом ноги мисс Доушотт. Теперь он не боится говорить об этом отцу, становясь порой слишком безжалостным для десятилетнего ребенка. А пастор, кое-как пришедший в себя после написания речи для похорон мисс Айрис – постепенно сходит с ума, не представляя, что происходит с его сыном. Не иначе как это наказание за то, что он совершил.

Как сделал я, так и мне воздал Бог.

Брэд спокоен и раз за разом объясняет, откуда ему все известно. Да, голос. Да, в его голове. Прямо так и говорит. Иногда появляются картинки. Мисс Доушотт, подскользнувшись, очень смешно корчилась на ступеньках банка, он хохотал до слез.

А потом являются те люди, с лицами, которые невозможно запомнить. Мужчина и женщина, они указывают на то, чего он сам не заметил.

– Ваш сын пророк, пастор, – говорит женщина с овечьим лицом и улыбкой, как будто вырезанной на лице.

– Пророк,отзывается пастор Кроуфорд придушенным эхом. Пророк. Неужели это благословение Божье? Неужели его сын крещен Святым Духом и видит будущее?

– Именно. И будет лучше, если мы заберем его. За ним нужно присматривать.

– Нет, – не могло быть и речи. Брэд – единственное, что у него осталось. – Нет, ни за что.

– Так мы и предполагали. Сайрэс, – женщина смотрит на пастора с явным неодобрением. И тот уже хочет спросить, что еще за Сайрэс и что вообще происходит, но вдруг замечает, что у ее спутника удивительно завораживающий взгляд.

 

 

Через несколько дней пастора Кроуфорда доставляют в психиатрическую больницу. Он сам не свой, постаревший как будто лет на двадцать, темные глаза его совершенно больны, полные то ужаса, то безмерной радости.

– Мой сын пророк, – с тревожной гордостью шепчет он медсестрам, и те успокаивающе кивают, вкалывая ему валиум.

Маленького Кроуфорда забирают люди из социальной службы. Эти детские дома… Настоящая пиявка на кошельках налогоплательщиков. Мисс Доушотт заявляет во всеуслышание, что ничем иным эта история кончиться не могла. Виданное ли дело – пастор, сошедший с ума. Уж она-то с самого начала знала, что дело нечисто.

 

*

 

Воспоминание в воспоминании. Кроуфорд – снова в кабинете, спина затекла – кресло словно специально выбрано, чтобы посетитель не чувствовал ни капли удобства. От мыслей отвлекает хлопок двери, он оборачивается взглянуть на пришедшего.

Шульдих совсем не напоминает Шульдиха-из-будущего. Этот – мальчишка. Тот – опаснее не придумаешь, с самым пронизывающим на свете взглядом.

Кроуфорд слушает торопливое уставное приветствие, думая о том, есть ли в самом деле у него право лишить этого ребенка всякого выбора и даже не предупредить об этом. Будущее, конечно, заманчиво, более чем, но кто знает.

Похоже, Шульдих рад его видеть. Что за наивность. На его месте Кроуфорд бежал бы от себя без оглядки.

 

*

 

Он со стоном приходит в себя. Желтый свет от ночника неприятен, и он не может вспомнить, когда включил его. Духота стоит такая, что не вздохнуть. Рубашка пропиталась потом насквозь, и даже постель влажная. Он скидывает одеяло и вдруг понимает, что не один в комнате. На самом краю постели сидит маленький мальчик лет десяти, бледный, с копной чуть вьющихся волос и огромными глазами. Кроуфорд подслеповато щурится, пытается пошевелиться – пистолет, где эта сраная «беретта»?

У ребенка россыпь веснушек на скулах и обеспокоенное выражение лица, он отчего-то с тревогой оглядывается и вдруг, предупреждающе шикнув, зажимает Кроуфорду рот холодной ладошкой.

Тот смотрит в глаза десятилетнему Шульдиху, понимая, что это не реальность и они…

 

*

 

… в лазарете Академии. Тишину нарушает приглушенный разговор: каркающий голос полковника Бергмана, стук каблучков медсестры. Кроуфорду больно до ужаса, он чувствует себя разорванным, раздавленным, разобранным на кусочки. Конечно. Лаборатория. Что-то о его возможностях и реакции на темпоральные петли в моменты предвидения. Ток, седативные, замедление сердцебиения и ванны со льдом. Он кричал тогда так, что теперь не может выдавить ни звука. И единственное ощущение, кроме боли, которое занимает каждую клеточку его тела – это холодная, совсем не детская ярость.

Это-то, видимо, и беспокоит его посетителя. Мальчик жмурится, морщит темные брови, на чем-то сосредотачиваясь. Кроуфорда вдруг охватывает странное ощущение вязкости – ненависть словно кисель, она никуда не делась, но стала какой-то вялой, словно придавленная чем-то.

Звуки шагов за ширмой исчезают. Кроуфорд смотрит в глаза мальчишке выжидательно, но…

 

*

 

… Шульдих вместе с больничным антуражем растворяется в темноте ярким всполохом, и у Кроуфорда звезды перед глазами от того, насколько быстро это происходит. Он снова в собственной постели, но на этот раз темнота полна осторожных шорохов и отчего-то – сладковатого цветочного запаха. Душно, словно в сезон дождей. Самым разумным сейчас кажется раскрыть окно – свежий воздух явно не помешает. И тут, словно в ответ на его отчаянное желание продышаться хоть немного, на Кроуфорда обрушивается ливень…

… и укрыться им, разумеется, негде – лес стоит почти сплошной стеной, и нет никакой надежды на то, что этот всемирный потоп прекратится хоть на секунду. Кроуфорд с трудом находит место посуше у поваленного дерева, где, по крайней мере, не проваливаешься в вязкую землю по щиколотку, устраивается там, прижимая к себе колотящегося в лихорадке Шульдиха. Ему до смерти хочется только одного: чтобы происходящее хоть на сотую долю напоминало тот четкий и простой план, что был прописан в назначении – пришел, нашел, застрелил. Убрался домой. Все получается в миллиард раз хуже.

В Сьерра-Леоне их прикрепляют к небольшому отряду местных военных. Задание не выглядит сложным, но Кроуфорд все же тратит время на разъяснения: группа повстанцев, отыскать, оказать местным содействие в уничтожении. Шульдих спокоен и весел. Наверное, чувствует себя чертовски взрослым. Кроуфорд надеется только на то, что он не полезет в самое пекло. Его заботавернуть телепата домой живым. Иначе можно забыть о собственной группе и обо всем прочем.

Черта с два, потому что через пару часов после начала перестрелки он оказывается в джунглях вместе с обморочным Шульдихом, которому едва не оторвало руку бог знает как, у них нет еды, из лекарств – только инъекция промедола, из оружия – пара патронов и армейский нож.

Кроуфорд вдруг с ужасающей ясностью понимает, зачем их учили беречь последнюю пулю. От этого делается страшно, губы у него белеют, и то и дело скользит растерянность во взгляде, пока он и не вспоминает, что главный и что должен думать, как им выбраться из этого дерьма.

Кроуфорд кое-как перевязывает Шульдиху плечо, не пожалев спецовки и уже сейчас понимая, что шансов у них – кот наплакал. Единственный выход – продираться сквозь лес, на запад, где, может быть, удастся как-то выбраться к какому-нибудь поселению.

Они дожидаются утра в бессильных попытках согреться. У Шульдиха жар, и ощущение такое, что он вот-вот вспыхнет. Кроуфорд готов просить каких угодно богов, чтобы проклятый дождь кончился, иначе им конец. Но стоит только выглянуть солнцу, как он понимает, что просил для них верной смерти: духота стоит жуткая, и если они теперь как-то могут справиться с жаждой, то с появившейся после дождя насекомыми – нет. Мухи роятся вокруг, слетевшись на запах крови, жирные и черные, он путаются в волосах, едва не забираясь под повязку, доводя Шульдиха до бессильного бешенства. Кроуфорд понимает, что при самом лучшем раскладе привезет домой умалишенного.

На следующий день Шульдих уже не может идти сам. Спасение делается еще более эфемерным. Кроуфорд думает о том, не это ли имел в виду полковник, так вкрадчиво спрашивая о готовности взять на себя ответственность. Он надеется, что ему хватит сил, но сколько бы они ни шли – лес не становится реже.

Они бродят по нему двое суток, и Кроуфорд чувствует, как к нему от безысходности начинает подкрадываться сумасшествие. Мысли о том, что у него не пустой патронник, не дают покоя.

Шульдих наконец перестает бредить, и теперь ясно, что лучше бы он нес всю эту бессознательную околесицу: его слабость не оставляет особенных надежд, вполне вероятно, что уже к вечеру у Кроуфорда на руках будет труп, и нет ни единой возможности как-то это поправить. У него ни антибиотиков, ни антисептика, а промедол они давно использовали. Кроуфорд не знает, что делать. Ему не спасти ни мальчишку, ни собственное будущее.

Все меняется неожиданно – они просто вышагивает из мангровых зарослей на очищенное от деревьев место, где снуют люди – военные и гражданские, они возятся с техникой, ящиками, ставят блиндаж, блестит круглыми боками накрытый сеткой вертолет. Кроуфорд уже подумывает о том, что докатился до галлюцинаций, когда рядом с ним оказывается женщина-врач и машет кому-то рукой:

– Они здесь! Носилки! Мы ждали вас через три дня.

Тут же этот маленький лагерь начинает кишмя кишеть людьми, и пока Шульдиха укладывают на носилки, женщина щупает ему пульс и проверяет зрачки.

Да уж. Без шансов. Что-нибудь ему кололи?

– Промедол. Что значит без шансов? Что… что значит, ждали? – все еще ничего не понимающий Кроуфорд, сглатывая, смотрит в посеревшее лицо телепата. – Он в порядке?

– Так. Этому – галоперидола, – тонкий пальчик указывает в сторону пророка.Второго в вертолет. Живее.

– Он поправится? – Кроуфорду не хочется галоперидола, ему хочется быть уверенным, что все в порядке. Он решительно выдирается из рук медбратьев, не собираясь оставлять все вот так.

–Три кубика, – отрезает врач, торопясь за носилками к вертолету.

 

*

 

Он успевает отдышаться немного, все еще чувствуя тошноту от пережитого когда-то голода и нечеловеческую усталость. Все случается из-за проклятого аспирина. Стоит только подумать, что было бы неплохо проглотить таблетку-другую утром, как реальность затапливает горьковатый запах лекарств. Кроуфорд моргает…

 

*

 

… и открывает глаза в больничной палате. Госпиталь. На койке – синюшно-бледный Шульдих. Ему подлатали плечо, откормили немного, но со взглядом ничего нельзя поделать. Перед Кроуфордомповзрослевший за три дня подросток с паранойей, въевшейся в каждую клетку. Добро пожаловать в клуб, малыш.

Сам он только что получил письмо с официальным разрешением собрать группу – конверт хрустит в пальцах, будущее радужно, и от гордости трудно дышать. Кроуфорд вертит в руках письмо, интересуясь, как у Шульдиха дела. Тот криво ухмыляется – мол, порядок – смотрит на белый квадратик бумаги, мгновенно все понимая.

– Странно, если бы они не одобрили запрос. Ты же сделал все, как просили.

Они смотрят друг другу в глаза.

– Да брось. По-твоему, я мог поверить, что ты по доброй воле таскал меня на себе двое суток по лесу? Ну знаешь ли.

Кроуфорд оценивает, насколько осуждающе это звучит и чем все может обернуться.

– Проверки, всякое такое… Шульдих не сводит с него глаз, и этот прямой, до дна пробирающий взгляд – не самое приятное ощущение.

– Ты в списке, – если это, конечно, хоть как-то утешит.

– И… мне, видимо, придется звать тебя «шеф»?

– Фамилии будет достаточно. Позвони, когда будешь выписываться. Я пришлю такси.

Такси и отдельная комната на съемной квартире. Кроуфорд хмыкает себе под нос, направляясь к выходу из госпиталя. Что, в самом деле, он еще мог ему предложить?

 

*

 

Макао. Они живут вместе уже три месяца, но по-прежнему не имеют ни малейшего понятия друг о друге. Кроуфорд предполагает, что будет непросто, и вполне справедливо. Он понятия не имеет, каков был Шульдих раньше, но сейчас – это воплощение усталости и злобы. Ему, в общем-то, все равно, но кто знает, как далеко все может зайти.

Кроуфорд занят другими вещами, и вправление мозгов напарнику – не то, на что он готов тратить время. И пока они пересаживаются с одного самолета в другой, меняют города едва ли не каждую неделю, живут, торопясь замести следы, он думает только о том, что видел в Вуковаре. О том, на что много лет смотрела Ши Юнь. Мысль неизменно мечется по цепочке: «опиум-детали-возможность выжить». Кроуфорд уже знает, что у него хватит решимости, он гадает, достанет ли ее у Шульдиха.

 

*

 

Соединенные Штаты. Третья неделя слежки за объектом, и они оба вымотаны и готовы сорваться из-за любой мелочи. Шульдих развлекается тем, что шляется по судебным заседаниям, наблюдая за процессом и балуясь всякими глупыми манипуляциями. Позавчера какому-то мужчине присудили пожизненное, только потому что телепату так захотелось. Эта жестокость… Кроуфорд думает, что это интересно. Это кое-что, что можно ...

 

*

 

– … использовать. Господи боже, ты только посмотри на этих идиотов кругом. Они же… бессмысленны.

Аэропорт Хитроу. До регистрации пара часов, и они сидят в зале ожидания: Кроуфорд бездумно набрасывая что-то в блокноте, и Шульдих, балующийся тем, что уничтожает пару вполне успешных человеческих судеб силой внушения.

Кроуфорд сухо роняет что-то об идиотизме, перебивая потоком льющиеся комментарии о чужих несчастьях. Телепат осекается, щурится недобро. Зацепить больного максимализмом почти подростка – что может быть легче?..

– Ты что это хочешь сказать?

– Что ты тратишь время на бессмысленное дерьмо, – Кроуфорд несколько секунд глядит на темнокожую девочку напротив, переворачивает страницу и принимается за новый набросок.

– Бессмысленное дерьмо? – голос у него – почти шипение. – То, чем мы с тобой занимаемся – вот что такое бессмысленное дерьмо, ясно? И знаешь что? Мы каждый сраный раз рискуем за это бессмысленное дерьмо подохнуть.

– Варианты? – Кроуфорду как будто настолько безразлично, что Шульдих готов вспыхнуть от бешенства. Предсказуемее не придумаешь. Он растирает графит на бумаге, подправляя контрастность – модель не слишком усидчива.

– У меня есть парочка. К примеру, в один прекрасный день я избавлюсь от этих ублюдков. Я понятия не имею, как, но, мать твою, мне хочется самому решать, когда умереть и от чьей руки. А пока этот светлый день в моей жизни не настал, я буду заниматься тем, чем мне хочется. И ты не станешь совать в это свой начальничий нос, понятно?

О, разумеется, Кроуфорд не станет. Ему наплевать, и единственное, что его беспокоит в этой истории – так это то, каким тоном Шульдих высказывает свое Важнейшее Мнение, которое ему по-хорошему стоило бы засунуть себе в задницу и приберечь до лучших времен. О чем он Шульдиха и уведомляет, и пока тот набирает воздуха, чтобы развязать серьезную ссору, Кроуфорд, небрежно прорисовывая кудряшки волос, предлагает ему игру повеселее.

Шульдих хохочет до слез и ежится в предвкушении:

– Как скажете, команданте. Революция так революция.

Кроуфорд пожимает плечами.

Пахнет едой. Выпечка. Кофе. Ну конечно. Три месяца спустя, и это будет…

 

*

 

…Турин. Они разговаривают за завтраком, и здесь, в этой реальности, это еще пока странно до жути. Раньше Шульдих был набором привычек, тем, кто должен быть рядом, только потому что он одна из составляющих их будущего. Сейчас Кроуфорд смотрит в глаза человеку, который, возможно, погибнет вместе с ним, и впервые думает о нем не как о неотъемлемой части своего плана.

Он узнает о химии, мигренях, о том, что тот католик, о непонятной страсти к немому кино – что-то насчет чистоты мысли без ее словесного выражения, какой-то телепатический фетиш. Все это выливается в еще большее любопытство, и Кроуфорду от этого неуютно. Когда Шульдих был необходим, но неинтересен, было куда проще.

– Сеньор? – внезапно появившийся официант чуть кланяется ему, привлекая внимание. – Вам звонят. Телефон у барной стойки.

Кроуфорд поднимается, гадая, кто может знать этот номер.

– Добрый день, сэр…

 

*

 

– … это насчет вашего отца. Из больницы. Вы слушаете?

Он так сильно прижимает трубку к уху, что ему больно.

– Да.

– Жаль вам сообщать… Он умер сегодня ночью. Инфаркт. Все было быстро.

Кроуфорд долго ищет в себе какое-нибудь другое чувство, кроме облегчения и стыда за это.

Теперь его ничто не связывает.

Шульдих, устроившийся на кухне с чашкой чая, спрашивает у него, кто звонил, и получает в ответ неопределенное «Из банка». На часах девять. Никто не звонит из банка в такое время. Кроуфорд смотрит Шульдиху в глаза, и на минуту ему кажется, что он уловил какое-то смутное… удовлетворение.

Они только-только прилетели из Штатов, и он понимает, что понятия не имеет, где Шульдих был вчера.

Кроуфорд мог бы позвонить в госпиталь и спросить, не было ли у отца посетителей вчера. Мог бы позвонить в аэропорт и выяснить, не был ли случайно куплен билет на рейс до Нэшвилла на какое-нибудь из имен, которыми Шульдих обычно пользуется.

Это необоснованно, но Шульдих – единственный, кто понимает, как хорошо не иметь родных в их случае.

Впрочем… Кроуфорду все равно, как это произошло. Он не может разозлиться от своих подозрений, даже если бы очень захотел.

– Подай спиртовку.

– Что? – он чуть растерянно смотрит, как Шульдих натягивает резиновые перчатки, перед ним целый ряд пробирок с разноцветными жидкостями.

– Спиртовку, Кроуфорд, и поосторожнее…

 

*

 

– … с той коробкой, я не хочу провести остаток вечера, пакуя в мешок твои останки.

Они в подвале. Здесь все завалено склянками, книгами, всяким хламом, назначение которого Кроуфорду ни за что не угадать. В клетке на столе – шумная парочка белых крыс. И посреди всего этого – Шульдих, завязывающий волосы в неаккуратный пучок, открывая шею.

– Ну? Я дождусь когда-нибудь спиртовки или нет? Господи, или выспись уже наконец, или бросай баловаться этим галлюциногенным дерьмом, ты невменяем.

Кроуфорд ставит перед ним стеклянную колбу, наполненную спиртом, думая о том, что Шульдих… опасен. Когда возится со своими опытами в подвале, когда убивает, когда планирует исполнение заказа, когда делает из людей сумасшедших, вытряхивая из них все до последней мысли. Когда смотрит на Кроуфорда в упор с нечитаемым выражением или вытягивается на диване со спокойной ленью в каждом движении., так что Кроуфорду грудную клетку жжет от нечеловеческого желания уйти. Он вообще предпочитает не сталкиваться с ним в такие моменты – в голову приходят неправильные мысли, которые со временем выливаются в кое-что непредусмотренное и совершенно лишние, так что…

 

*

 

…в первый раз Кроуфорд объясняет все обстоятельствами. Все складывается против них: вся эта слежка, щекочущий нервы азарт охоты, кровь, темнота подъезда, затерявшиеся непонятно куда ключи. Никто бы не устоял.

Во второй раз это все Шульдих и чертова жара Сарагосы. Они занимаются любовью на полу залитого солнцем гостиничного номера в центре города. Потом Шульдих язвит, что это, мол, отличный способ проводить сиесту.

В третий раз Кроуфорд понимает, что глупо оправдываться. От себя не спрячешься, но лучше бы все-таки ему придумать способ, потому что нет ничего хуже, чем жить с оглядкой на кого-то. Это мешает.

 

*

 

Он готовится не спеша. Взвешивает возможности, планирует, продумывает каждый возможный шаг. В их доме появляются деньги и мескалин. Он собирает детали, лишенный возможности что-либо записывать – информация не должна попасть не в те руки. Он не говорит Шульдиху ни слова о том, как все идет – из тех же соображений. Он обращает на себя внимание людей, которые могут быть полезны. Годы уходят на вынюхивание, подготовку планов Б – и все это в галлюцинациях, отходняках и непонимании. Можно прекратить это, можно поделиться, тем более что Шульдих вот-вот умрет от любопытства. Но Кроуфорд, пообещав ему свободу, продолжает молчать о том, какой ценой она достанется. Пророк понятия не имеет, хватит ли у него – даже у него – сил потом спокойно смотреть Шульдиху в глаза.

Когда он наконец решает, что все готово, с момента первого видения проходит семь лет. Целая вечность, в которойдесятки людей и событий. Они уезжают из Европы, забирают к себе Фарфарелло и Наги, тратят время на Такатори и кучку этих генетических идиоток Шрайент, которые одержимы всяким дерьмом еще сильнее, чем Фарфарелло. Вайсс, план старейшин, все прочее.

Он ставит на Шульдиха, надеясь, что не ошибся. Остается ждать февраля…

 

*

 

… тысяча девятьсот девяносто восьмого. Кроуфорд приходит в себя. Токио. Раннее утро, если верить будильнику, и светать еще не начало. Его подташнивает, подбородок весь мокрый от слюны. Он брезгливо вытирается о наволочку, садится в постели, давая себе минуту на то, чтобы унять головокружение.

Холодный душ отрезвляет, и к моменту, когда Шульдих вваливается в его спальню, на ходу завязывая халат и болтая какую-то свою обычную чушь, которая всегда старательно выдается за предлог, Кроуфорд успевает сделать все, чтобы не так откровенно напоминать зомби. Он одет, он причастился диазепамом, он готов разнести этот мир в клочья – и все это за пятнадцать минут до того, как прозвенит будильник. Отличное начало дня.

–Ого, – Шульдих замолкает на секунду, обозревая спальню и упираясь оценивающим взглядом в спину пророка, повязывающего галстук у зеркала. Он как-то обронил, что это еще одна из вещей, на которые можно смотреть вечно. То, как Кроуфорд вяжет узлы. – Не то чтобы мне есть до этого какое-то дело, но ты ложился вообще?

– Да, – ложь выходит у него так же естественно, как и идеальный «кристенсен».

– Вообще-то я пришел тебя будить. Ты понимаешь, что все испортил?

– Видимо, мне должно быть стыдно, – Кроуфорд расправляет воротник рубашки. Так-то лучше. Из обдолбанного невменяемого чудовища со взглядом маньяка-убийцы он превращается в уставшего клерка. Превосходно завязанный галстук – вот, что нужно человечеству для решения проблем.

– Ладно. Тем лучше. Тогда сразу перейдем ко второму пункту… повестки дня,–Шульдих усаживается на стол, перебирая в пальцах пояс халата. У него отпечаток подушки на скуле, сонный взгляд и мурашки на предплечьях. Волосы собраны в какой-то чудовищный пучок, до расчески, видимо, кое-кому так и не удалось добраться.

Кроуфорд видит в зеркале, как показывается в вороте халата темный рубец шрама у левого плеча – маленькое щупальце прошлого. У Шульдиха мало шрамов. Горло, руки, правое бедро – Алжир, Макао, Эмираты. Этот – оттуда, из самого сердца Сьерра-Леоне. Перед глазами в очередной раз стена непролазных джунглей, и кажется, что он снова слышит жужжание проклятых мух. Жирных и черных – прямо как на картинке в его детской книжке про Десять казней египетских. Он всегда перелистывал этот разворот не рассматривая. Жаль, что сейчас так не получится. Чтобы ни единого взгляда.

Шульдих уже бог знает сколько что-то говорит о реактивах, которые ему за каким-то чертом понадобились для очередных экспериментов. Кроуфорду не то чтобы интересно.

– На прошлой неделе тебе привезли целую тонну всего такого, что я бы предпочел не хранить в своем доме,–сухо сообщает он, подбирая с тумбочки часы. – Где оно все?

– Большой расход материалов,–пожатие плеч выходит почти оскорбленным, как будто речь о кое-чьей непонятной гениальности.

– Большой расход материалов? Ты что, атомную бомбу у нас в подвале собираешь? – тихонько щелкает замок, часы удобно ложатся вокруг запястья.

– Я осторожен.

– Это сарказм или что?

– Ну Кроуфорд. Ну позвони им, – канючит Шульдих, явно вознамерившись заполучить что там ему понадобилось. Кроуфорда никогда особенно не вдохновляла эта его страсть ко всякой полуалхимической дряни, и он бы предпочел спать спокойно, если уже на то пошло. Без порохового склада в собственном подвале. – Ну мне же немного нужно.

– Точнее. Килограмм десять? Достаточно на пару дней?

Вообще-то, россказни про фолиевую кислоту и глицерин – это не то, что тянет обсудить в подобное утро, когда ты только и думаешь о том, что пройдет двадцать часов – и вы, возможно, больше никогда не увидитесь. Но болтовня отвлекает, и он тратит еще пару минут на то, чтобы поспорить ни о чем.

– Все это более чем сомнительно. И я не понимаю, почему должен уступить.

– Да ладно. А мне кажется… исходя из конъюнктуры рынка… Это выгодное предложение, – Шульдих хмыкает, откидываясь назад на локти и наплевав на сохранность бумаг.

– Это агрессивный способ вести переговоры, – Кроуфорд приподнимает бровь, рассматривая голое Шульдихово бедро.

– Но он же работает, разве нет? Скажи еще, что ты не находишь это… заманчивым и потенциально… полезным для своих активов. Давай, Кроуфорд, инвестируй в меня.

Переговоры они заканчивают, трахаясь на письменном столе. Не то чтобы Кроуфорд нежен. Не то чтобы Шульдиху этого хотелось. У них нет времени изобретать велосипед с атрибутикой и позами, так что сегодня – ничего особенного. Кроуфорду жаль, потому что это долбанный особенный день, но он забывает об этом.

 

*

 

Они спускаются вниз через четверть часа, собираясь позавтракать. Вернее, Шульдих собирается, Кроуфорд делает вид. Он всю жизнь только этим и занимается. И кое-кто совершенно напрасно считает себя лучшим лжецом на свете.

Кухня насквозь пропитана зимним бело-синим светом, зыбким и холодным. По радио – прогноз погоды. Что-то о том, что, мол, минус пять, возможны осадки, жители Токио, мы просим вас быть осторожными на дорогах, муниципалитет предпочел бы не соскребать вас с автострады этим вечером.

– Ты же не беспокоишься из-за этой ереси, правда? – Шульдих вгрызается в свой тост, безо всякого зазрения совести сунув его прямо в банку с джемом и повозив там как следует. Кроуфорд чуть морщится от звука – слишком громкий, он мешается с тем, другим, в котором сухой грохот крошащегося бетона, скрежет железа, битого стекла, плеск поглощающей этот строительный мусор воды.

– Нет. Ешь нормально, – нападение – лучшая защита. За нравоучением можно легко припрятать все, что угодно. Усталость, раздражительность, панику. Страх. – Твои… крошки везде.

– Тебя это расстраивает?

– Меня это бесит.

Шульдих кривится на замечание, но в следующий раз демонстративно лезет в банку ложкой. Кроуфорд знает, что это – последний его спокойный завтрак на очень долгое время. Больше этого дерьма (75 йенн за упаковку, живые злаки, витамин на витамине – для вашей семьи только самое лучшее) Шульдиху не видать. По крайней мере, в ближайшие несколько месяцев.

– А были еще варианты?

– Варианты чего? он рассеянно рассматривает инфляционный график с неутешительными для страны прогнозами. С другой стороны, чего еще ждать-то. После такого-то бардака, что они устроили. Впрочем, это было необходимо. Прости, старина Акихито, но хаос – это слишком привлекательный вариант. Как средство, разумеется. Как цель – сущие глупости.

– Ну, вся эта история. Могло быть по-другому?

Кроуфорд, глянув на него, принимается за сливки.

– Нет. Не думаю, он сам не совсем понимает, на чьи сомнения это ответ, потому что у него перед глазами – не старейшины с их патологической жаждой укокошить все, что моложе их в четыре раза, а та женщина-скульптор, которую Шульдих мог бы встретить пару лет спустя на Филиппинах. Она высокая и худая как бог знает что, и волосы у нее такие, что за них убить не жалко – настоящее золото. В нее намертво въелся запах марихуаны и сырой глины, и кожа на руках немного обветренная. Она родила бы Шульдиху детей и до глубокой старости лепила бы своих чудовищных фантасмагорических коней и рыб, дымя сигаретой. Травка для нее, для Шульдихаполубогемная жизнь, прошлое, о котором ни словом никому и намекнуть нельзя. Спокойствие, тишина. Скука. Если бы да кабы, конечно, но когда Кроуфорд думает об этом, у него ноет правое запястье, как бывает от особенно сильной отдачи огнестрельного.–Все должно быть в порядке. Не забудь убрать за собой.

– Да, мамочка. Куда рванем после? Нам обещали три дня на отдых, когда этот идиотизм закончится.

– Очень точное слово,этот проклятый ритуал настолько смахивает на бред охреневших от страха смерти старикашек, что его тошнит. Вечная жизнь, жертвоприношение, демоны и еще бог знает что. Демонов Кроуфорд в своей жизни не встречал, но больных ублюдков перевидал достаточно, так что он имеет все основания считать эту кабалистическую хрень абсурдом.

– Проклятье, все настолько глупо, что я бы вернул девчонку Фудзимии,Шульдих слизывает капельку джема с ложки.Возможно, даже снизошел бы до того, чтобы принести свои извинения.

– Тебя беспокоит его эмоциональная удовлетворенность?

Шульдих хохочет.

– Боже, Кроуфорд, «эмоциональная»?.. Ты злобный сукин сын. Нехорошо смеяться над убогими. Нет, вообще-то мне наплевать, но черт, любой, кто оказывался замешанным в таком бессмысленном дерьме, заслуживает того, чтобы перед ним извинились.

– Боюсь, кое-кому придется обойтись безо всяких соболезнований и прочего,эта соплячка пока еще важна для них. Единственный шанс, в некотором роде.

– Ну разумеется. Так как насчет какой-нибудь маленькой уютной теплой страны?–Шульдих тем временем явно прикидывает, где в мире погода потеплее, а людей – поменьше. Его мутит от японской зимы. В этом годупочти без снега, но с дикой влажностью и, следовательно, собачьим холодом. Кроуфорд понимает, что должен что-то сказать в ответ. И это будет не «Мы никуда не поедем, никто из нас, потому что, выбравшись из этого дерьма, мы сразу же нырнем в следующее, которое будет стоить тебе едва ли не жизни, а мне и того дороже».

– Южная Америка? – он переворачивает страницу. На обороте – что-то о здоровом образе жизни. Пара незнакомых иероглифов в названии, Кроуфорду не очень понятна игра слов, так что он пропускает статью.

– Куба?

– Куба,– покорно соглашается пророк, поднимаясь, чтобы вымыть чашку. Пусть будет Куба. Легко обещать то, что никогда не осуществится.

На дне вязко переливается кофейная гуща. Черная. Цвет в цвет с той темнотой, которую он уже полгода рассматривает в своих видениях. В тех, которые касаются его самого. Это не толща воды, не подвальный мрак, даже не слепота. Это какая-то проклятая черная дыра, совершенно пустая, от которой несет такой безнадежностью, что хочется взвыть. У Кроуфорда нет иллюзий о том, что это такое. И, несмотря ни на что, он… не готов. К такому никогда не бываешь готовым.

Он перепробовал все. Пересматривал это долбанное видение миллиард раз, наглотавшись такого количества ЛСД, что хватило бы, чтобы до дна отравить сраный Ганг запрещенные везде, где только можно, техники расширения сознания, от которых скачет давление и есть риск заработать инсульт в любую секунду. Но все было по-прежнему. Тьма не стала прозрачнее, надежд не прибавилось.

Куба, мать его. Ну разумеется.

Зато теперь Кроуфорд знал все подробности об остальных. О том, что Фарфарелло ждет недельная кома – штырь арматуры в груди не очень-то способствует хорошему самочувствию. О том, что Наги кучу времени проваляется в реанимации – он был бы в порядке, если бы не рвался спасать весь хренов мир, но с другой стороны, если бы не Наоэ, Шульдиху бы не удалось отделаться только парой царапин и растянутыми связками. И это хорошо. Кроуфорд надеется, что видение не врет, и телепат останется цел. Дело не в особенном отношении и не в какой-нибудь глупой сентиментальности. Ни разу. И это… наверное, тоже своего рода ложь, немного другая – отношеньческая, но Кроуфорд льстит себе мыслью, что Шульдих не питает иллюзий. И что он сам правильно расставил… акценты. В смысле… это было сотрудничество. Не стоит усложнять.

Они говорят о том, что будет холодно, что беспорядки продолжатся и что правительству придется нелегко, как и этим ребятам из цветочного магазина – ничего личного, но они просто неудачники. Кроуфорд чувствует горечь во рту. Не то от кофе, не то от этого мерзкого словечка, которое Шульдих откусывает, словно кусок от своего тоста – ему легче легкого судить, не имея представления о деталях. Вайсс, возможно, выиграют больше их всех в конечном итоге

Они дожидаются Наги, дожидаются, пока спустится Фарфарелло.

– Ну так как насчет деталей?

Кроуфорд рассказывает. Перед глазами у него чертов маяк раз за разом складывалась, как карточный домик, легко и быстро, с таким грохотом, что в Аду слышно, а он всего-то велит им надеть сегодня бронежилеты и соблюдать обычную осторожность.

– Еще что-нибудь, что нам нужно знать? – Шульдих щелкает кнопкой, включая кофеварку – еще по чашке перед выходом.

О. Целую кучу вещей. К примеру, то, что через двадцать четыре часа Шульдих вернется домой один. Через тридцать шесть – уедет отсюда, взяв его машину и забыв запереть дверь – новость, которую ему сообщат по телефону за четверть часа до этого, будет одной из самых тяжелых в его жизни. И одной из самых страшных. Дело займет у него часа полтора, а воспоминания будут грызть всю оставшуюся жизнь, хоть телепат ни словом об этом не обмолвится. Потом он снова окажется дома, а следом за ним явятся люди-с-коробкамисделать так, чтобы Кроуфорда больше не существовало в его жизни. Мысль о том, что у них, возможно получится… раздражает. Пророк складывает газету, отправляет ее в мусорное ведро.

– Это все. Остальное от нас уже не зависит.

К несчастью.

 

Часть 2

 

Шульдих

 

День тринадцатый

 

– Как вы себя сегодня чувствуете?

Молчание. Герда вертит в пальцах ручку, наблюдая за ним. Большая потеря веса, невроз, катастрофическое недосыпание… Это забавно, что в стране, где существуют сотни организаций по борьбе за права человека, людей медленно и неторопливо перемалывает якобы гуманная система правосудия. О, Герда в курсе особенностей.

Например, она знает, что иногда свет в камерах не гаснет круглые суткимало ли когда пациенту понадобится кубик-другой хлорпромазина, и санитары должны видеть, куда втыкают иглу. Ты лежишь в узкой бетонной коробке, под слепящим светом, без единого шанса на спасительную темноту. Очень скоро появляется ощущение, будто под веками стеклянная пыль. Все бы ничего, закрывай глаза – вот тебе и темнота, но снаружи – в коридоре обязательно кто-то дежурит – ни на минуту не стихают звуки: кашель, шарканье, скрип каталок, лязганье засовов, смешки, крики буйных, тревожное щелканье «уоки-токи». Неудивительно, что через некоторое время ты превращаешься в зверя, и тогда тебя приходится успокаивать, а средство здесь только одно.

И вот ты уже лежишь, обколотый черт знает чем, все так же без сна, пуская слюни в подушку, не в силах пошевелиться. Утром, когда тебя приходят будить, ты мокрый как мышь от перенапряжения. Санитар, разумеется, считает, что нужно привести себя в порядок. И если повезло не обмочиться ночью, то тогда впереди просто душ, возможно, не такой теплый, как тебе бы хотелось, но все же… А если не повезло, то со временем тебя ждет мочевыводящая трубка – вряд ли удастся кому-то объяснить, что ты не дотерпел, просто потому что не мог подняться с кровати и дойти до туалета. Особо скромничающих держат, на случай, если от смущения проснется тяга к сопротивлению. Жизнь здесь быстро перестает казаться радужной, замедляясь до тошноты.

Так происходит со всеми. Из зала суда сюда приходят в полной уверенности, что, прикинувшись сумасшедшими, отдохнут годик-другой и выйдут на свободу, в чем бы их ни обвиняли. А потом все сидят перед ней потерянными зомби, готовые в чем угодно признаться, лишь бы убраться отсюда подальше. К концу работы следственной комиссии все – все до единого – прекрасно знают, что предъявлять претензии не стоит, врать тоже, а на вопросы о самочувствии лучше отвечать что угодно, но только не правду. Каждая жалоба – препятствие лечению. Ничего хорошего из таких откровений не выйдет.

Этот другой. Худой настолько, что отвращение берет, измотанный и издерганный из-за отсутствия сна, ослабевший до неспособности ходить, ублюдок каждый день притаскивается сюда с таким лицом, будто пришел на свидание к собственному биографу, а не на следственный эксперимент. Герда ждет слез и покаяния. Он кается, конечно же. Выворачивается перед ней наизнанку каждый божий день с этой своей ухмылкой и мазохистическим блеском в глазах. Не то, чего ей хотелось бы.

– Как всегда, мэм.

– Мне сказали, вы вели себя несколько… агрессивно этим утром.

Можно не гадать, что сейчас вертится в его голове. Нет, конечно, ты не был агрессивным. Хотел бы, но не мог. Ты даже отлить сам не мог, чего уж тут.

– Разве?

– Мне так сказали. Вы сами считаете по-другому?

– Возможно, я был немного не в духе. Не знаю. Перемена погоды. Еще что.

Женщина смотрит на него некоторое время молча, затем, подтянув немного рукава свитера и скрестив руки на груди, откидывается на стуле.

– Ну хорошо. Начнем.

 

*

 

Комната для допросовмаленькая, душная коморка, в которой только стол, пара стульев и отсутствие всякого чувства времени.

Напротив Шульдиха – японец без возраста, вежливо задающий одни и те же вопросы. Рыжий, завернувшись в выданное одеяло, греет руки о любезно принесенную ему чашку с чаем – пока он еще не враг номер один, можно воспользоваться маленькой привилегией. Цедит одно и тоже на каждый испытывающий взгляд: я-ничего-не-знаю. Его втащили в лодку береговой охраны полтора часа назад, но пальцы до сих пор не ощущаются от холода и слоновьей дозы аспирина – кажется, у него жар. Шульдих растерян и зол, он хочет домой. Оба они хотят: и этот маленький вежливый служащий, и он сам, уставшие друг от друга, от рутины и от того, что произошло.

Это то, что не дает Шульдиху покоя. Случайность. Кроуфорд, маниакально-внимательный к малейшим изменениям будущего, дотошный и аккуратный во всем, что касалось информации. Как? Как, мать его, он мог такое пропустить?

Шульдих бы понял, если бы не выжил Фарфарелло, у которого вообще нет инстинкта самосохранения, или если бы по неопытности умер Наги. Но нет, они оба в больнице, им досталось, конечно, но они живы. Они, но не Кроуфорд.

Слышно, как под дверь подсовывают газету. Половина пятого. Еще слишком долго. Его подташнивает – от горького кофе, голода и бездействия.

Все эти попытки освободиться… Жажда независимости, игры в революции и восстания – чем еще, интересно, это должно было закончиться?

Серьезно, о чем Кроуфорд вообще думал? Новая жизнь? Ну что, что бы они стали делать? Забились бы каждый в свою нору, потеряли бы несколько лет на параноидальные прятки, дергаясь от каждого постороннего звука и не смея расслабиться ни на минуту. Затем… Что? Купить дом? На кой черт… Обзавестись семьей? Жить, машинально запоминая людей, которые задержали на тебе взгляд чуть дольше положенного, отчаянно давить в себе желание переезжать каждые полгода, держать револьвер в коробке с кукурузными хлопьями… Новая жизнь у него в голове выходит еще более мифической, чем свобода. Какие-то… сраные обломки нормальности. Покореженные и никому не нужные. Нет, ему хотелось, конечно. И ему, и Кроуфорду. Оказаться подальше ото всех этих ублюдков, держащих тебя за горло – заманчивая мысль. Дальше этого почему-то не заглядывали. Он, во всяком случае.

Как бы то ни было, все закончится через несколько часов. Жизнь продолжается дальше, у всех – самая обычная, у него – отвратительно… пустая. Медленная. Похоже на то, как если бы его облили желе с головы до ног.

Шульдих понятия не имеет, что делать теперь.

Только сейчас до него начало доходить, что на самом деле никто особенно не вникал в детали их последнего дела. Не из-за невнимательности, подробной информации просто не было. Кроуфорд отговаривался обычными рекомендациями, вроде этого своего «будьте-умницами-и-наденьте-бронежилеты». Ни слова ни о крушении, ни о последствиях. Ни о возможности его смерти. И если принять во внимание то, что пророк не мог вот так взять и просмотреть собственную смерть, то…

Пустые надежды. Как будто ему пять лет, честно слово… Кроуфорд мертв, и точка.

Шульдих вдыхает поглубже. Посреди стола – куча лекарств из выпотрошенной вчера аптечки. Пакетик белого порошка, смятый и брошенный сверху. Телепат подбирает его, чувствуя под пальцами мелкую крупку мескалина.

Кроуфорд никогда не разбрасывался наркотой. Следил за ней, чтобы ни грамма не пропало. Значит, его принес Наги. Как, блин, заботливо. Найти его, вернуть сюда, нетронутым, не проявив к этому дерьму ничего, кроме желания положить в положенное место. Шульдих сжимает губы. Наоэ, одержимый порядком, вежливый до тошноты и верный, как собака. Бесивший его самого до черноты перед глазами.

Лучше тебе быть в порядке, принцесхен. Черт знает, что все это значит на самом деле, но лучше побереги себя, маленький ты говнюк.

Теперь мы все сами по себе.

И раз так, ничто не мешает Шульдиху сделать то, что он собирается.

День семнадцатый

– Что сейчас важно, так это пятнадцатое.

– Простите?

– Пятнадцатое февраля этого года, мэм, – Шульдих с жадностью смотрит на кулер, стоящий рядом со столом. Он уже выпил стакан воды, и Герда не собирается вставать за вторым. – День, когда я начал… догадываться.

– О чем?

– О том, что все это кончится плохо. Вообще-то, подозрения у меня зародились двенадцатого, когда рухнул чертов маяк. Но действительно стоящие мысли на счет всей этой истории появились у меня пятнадцатого числа. На похоронах Кроуфорда, если быть точным.

 

*

 

Обдолбаться в такой день. Просто мечта.

У него во рту уже минут пять как меняется вкус, пока священник цедит обычную чушь по случаю. «… упокой, Господи…». Малиновое варенье. «… воззвал к тебе, Боже…» Чечевица. «… во гробе кто будет славить тебя?..». Уксус. «… пастырь мой…». Табак. При слове «навечно» Шульдих чувствует, как во рту горчит от мерзкого привкуса гнили, и ему хочется сплюнуть. Мескалин удивителен. Возможно, в случае Кроуфорда дело было не только в этой херне с расширением сознания и сборе информации. Возможно, еще и в том, что ни с чем другим не почувствуешь себя легче. Когда на парковке у крематория он глотал порошок, все казалось очень серьезным. Сейчас у него ощущение, будто все тело состоит из маленьких воздушных пузырьков, вибрирующих при каждом движении. Приятно.

Маленькое кладбище для военнослужащих сегодня пустует, никаких посторонних. Очень приличные похороны. кое-кто был бы в восторге от всей этой строгости. Гроб заколочен, ну еще бы, то, что осталось от Кроуфорда, не стоит демонстрировать всему свету. Из пришедших – священник – Шульдих понятия не имеет, где они умудрились отыскать протестанта в такие короткие сроки – офицер в форме, следящий за тем, чтобы все прошло как следует, несколько работников крематория. Они все такие милые… Все эти грязные ублюдки, которые по окончании кинутся строчить доклады о том, что здесь происходило. «Нарушений замечено не было. Служба по протестантскому обряду. Интересующее вас лицо кремировано, захоронено, опасности не представляет». Сукины дети. Но все равно ужасно мило, что они так расстарались.

Перед глазами плывет, и офицерская форма идет радужными пятнами. Шульдих вяло думает, что ему идет. Особенно фиолетовый.

Пастор, уткнувшись взглядом в крест на крышке гроба, что-то бормочет о том, что праведные будут что-то там славить.

– Вам нужно время? – сухо интересуется военный. У него капитанские погоны, но кто он такой – Шульдих не может вспомнить. Они все одинаковые, эти капитаны, сержанты и кто там еще… Все, мать их, на одно лицо. Может, их даже штампуют. Может, у них есть капитаноштамповочный цех.

– Время? – переспрашивает он, таращась на отблески света на пуговицах военного мундира. Миленькие. В голову приходит что-то о банках с россыпью крохотных разноцветных конфеток в аптеках. Очень похожи. Пожалуй, можно было бы съесть парочку.

Ах да, время. Как будто он чертова вдова и нуждается в том, чтобы кинуться на гроб и рыдать до конвульсий. Ах, Кроуфорд, на кого ты меня оставил…

– Да, пожалуй.

– Все уже подготовлено, не задерживайтесь,они тактично отходят немного. Шульдиху смотрят в спину, их взгляд буквально жжется – шаг влево – шаг вправо – и твое имя появится в отчете рядом с двумя абзацами обвинений черт знает в чем. Он подходит поближе, чувствуя смолистый запах – сосна. Кладет ладонь на теплую, гладко вытесанную поверхность и снимает щиты.

Все на свете оставляет свой след. Капитан, пахнущий любовницей, спермой и беконом на завтрак. Раздражение священника – призвук жадности и глухого бессилия. Слишком большие счета за этот месяц, падре? Попробуйте бросить пить. Шульдих чувствует все.

Он слышал, что так работают ищейки. Их обкалывают какой-нибудь синтетикой и выпускают в город, где они копошатся в обрывках мыслей, как крысы в помоях. Это идеальная разведывательная сеть: они как губки, впитывают в себя все подряд, любую случайно оброненную мысль или идею. И самое прекрасное, что это совершенно безопасно: подсаженный на что-то может прийти в полицию и рассказать, что его используют, но никто не воспримет ни слова всерьез. А через год или два они умирают, с изношенным сердцем, полубезумные и переработанные системой. Мясо, отходы.

Шульдих вспоминает об этом, прежде чем проглотить первую порцию.

Мескалин выворачивает наизнанку, мир меняется в одно мгновение, не успел – оглохни, ослепни, сдохни, дело твое. У него сжимается желудок, сердце замирает, как будто перед затяжным прыжком… Страшно до дрожи.

…Сырой теплый воздух Акита, поросшая мхом земля. Металлический привкус с ноткой горечи во рту – пилы, лезвия станков. Запах опилок, позвякивание гвоздей, смола. Дальше, дальше, сквозь волокнистую древесину, вглубь к тому, что она оберегает. Тело. Мундир – Шульдих готов поклясться, что слышит, как ходят челноки на суконной фабрике где-то в Гуандуне – кожа, ледяная, тонкий сладковатый запах разложения. Боль. Формальдегид. Глухота от удара куда-то в затылок, ледяная вода аквариума. Скользкие рыбьи тела.

Он отшатывается от гробав голове все еще звучит последний удар чужого сердца. Тянет носом: мескалин сделал-таки свое грязное дело, кровь хлещет как из ведра. Кто-то подает ему платок.

– Вы останетесь посмотреть на кремацию?

На хрен тебя, дорогуша. Тебя и твои ебучие вопросы. Он едва не захлебывается, сглатывает часто, во рту солоно от крови, и слюна вязкая настолько, что ее едва удается проглатывать.

– Нет, – Шульдих говорит в нос и едва держится на ногах. – Я поеду домой.

– Отдохните. Сегодня в четыре, за вами приедут.

Конечно, думает он, выходя из крематория. В четыре. Ну разумеется.

Пусть отсосут, ублюдки.

 

*

 

– То есть…

– То есть, это был не он. Да, – Шульдих потирает щеку, сустав исхудавшего запястья некрасиво большой.

– Но вы были на опознании.

– Точно.

– И подтвердили, что найденное тело принадлежало вашему… вашему напарнику.

– Ага.

– А потом, приняв препарат, вызывающий галлюцинации, вы каким-то образом поняли, что ошиблись.

– Я чувствую намек на нелогичность, – он покачивается на стуле, щурясь. – Послушайте меня. Вы уже, наверное, решили, что я устроил все это ради надежды? Что я вышел оттуда и сказал сам себе: слава богу, это не Кроуфорд, и у нас еще впереди целая жизнь?

Герда не отвечаетждет, пока он скажет все сам. Господин Веллер – не такой сложный, каким хочет казаться. Он поддается легко, и выяснить правду – как мандарин почистить.

– Я не чувствовал облегчения, если вы про это спрашиваете.

– Но важный для вас человек оказался жив. Разве это не повод…

– Нет. Это указывает только на то, что все еще сложнее, чем кажется. И я не говорил, что он жив. Я просто сказал, что хоронили кого-то другого. НЕ Кроуфорда.

 

*

 

Перед глазами все еще плывет, так что пришлось бросить машину и идти пешком. Хватит с него одной смерти.

Шульдих швыряет ключи на комод, проходит на кухню. Кофе почти закончился, он выскребает в чашку остатки, ставит на огонь чайник. Его выворачивает дважды, пока закипает вода. Интоксикация просто чудовищная, с жаром, дикой мигренью и отчаянным желанием выблевать собственные внутренности.

Но умываясь ледяной водой, Шульдих думает, что не зря мучился. Теперь, по крайней мере, у него есть варианты и немного времени, чтобы их обдумать.

Он устраивается на кухне с чашкой кофе и полной коробкой рафинада. Отправляет в рот кубик сахара.

Разумеется, в том, что произошло, стали бы подозревать их четверых. Видимо, поэтому Кроуфорд ничего им и не сказал. Знал, что допрашивать будут всех, кроме него самого, единственного человека, который был в курсе. И, следовательно, ему было прекрасно известно, почему ему удастся избежать допросов – трудновато выяснять подробности у того, кто числится без вести пропавшим.

Ублюдок собирался сбежать. Один.

Мысль настолько очевидная, что Шульдих замирает на пару секунд. Сахар отчего-то отдает чем-то мерзким.

Несчастный случай, нелепая смерть… Он медленно глотает из чашки, чувствуя, как она дрожит в его руках. Хитро, сукин сын. И что, удалось тебе или нет? Если да, то ты уже наверняка на пути к какому-нибудь уютному маленькому убежищу, где ты, чертов предатель, переждешь, пока все не уляжется. А если нет…

Если не удалось, тогда ты наверняка признаешься где-нибудь в допросной во всех грехах. Шульдиха при этом с нежной внимательностью убедят, что ты мертв, сотрут память, и никто тебе, говнюку такому, не поможет.

Шульдиху очень хочется думать, что есть еще возможности.

Сколько лет назад они решили попробовать? Пять? Четыре? Слишком долго для простой попытки сбежать одномуу Кроуфорда была сотня шансов, не обязательно было ждать столько времени. Ему не нужна была команда. Ни Наги, ни Фарфарелло. Ни Шульдих.

Скоро четыре, и за ним самим вот-вот приедут, мягко и ненавязчиво заставят забыть о том, что произошло, отдадут в другую команду, велев присматривать как следует, потому что, возможно, боевая единица агрессивна и не контролирует эмоции. Это развяжет руки новому шефу, который наверняка окажется больным садистом, профессионально ломающим всякую волю к сопротивлению. И все, для него самого эта история закончится немногим лучше.

Шульдих, мысленно похоронив Кроуфорда бог знает в какой раз, представляет себе бассейн, в котором плещутся сарги. Круглыми блеклыми глазами они наблюдают за тем, как в воду опускается тело, вкусно пахнущее кровью. Его долго били чем-то тяжелым, у него не хватает зубов и правой руки. Когда его поднимут наверх, человека будет невозможно узнать. Из пустого рукава пиджака выскользнет угорь, шлепнется в воду и напрасно будет искать убежище на дне бассейна.

Шульдих допивает кофе и думает о том, сколько времени понадобится рыбам, чтобы обглодать как следует свежий труп. Сутки, возможно?

Чашка отправляется в раковину, он вытирает руки. Дело, выходит, не такое уж сложное. Кроуфорд может быть мертв, может быть жив. Весь вопрос в том, стоит ли выяснять точно.

Бросить бы все это дерьмо… Уехать, исчезнуть, одному. Спасать свою задницу, а не гадать здесь на кофейной гуще, стоит ли пытаться помочь остальным. Кроуфорду.

У него немного времени, чтобы решить. Да или нет? Шульдих чувствует очередной приступ тошноты, сглатывает вязкую, сладкую от сахара слюну. Все эти вероятности… Все эти чертовы «бы». Как же от них тошнит.

 

 

День восемнадцатый

 

– Что же вы решили?

– Единственное разумное решение было бежать, мэм. Как можно быстрее и как можно дальше. Я не хотел новую команду, не хотел вымаливать прощение усердной работой и уж совершенно точно я не желал лишиться памяти.

– И вы сбежали?

– Звучит так, как будто вы меня в чем-то обвиняете. До этого момента все очень напоминало игру. У тебя есть оружие, деньги… суперспособности,он откидывает голову назад, выдыхая чуть тяжелее, чем полагается, когда ты делаешь вид, что безмятежно спокоен.. – Безнаказанность. Это адреналин. Звучит неплохо, да? Но тогда я сидел на собственной кухне, уставший, задолбанный, готовый вот-вот сблевать, и ко мне ехали люди, собиравшиеся стереть мне память. Одиннадцать лет моей жизни, мэм. Либо так, либо подохнуть. Я очень хорошо понял, что игры как будто… закончились.

 

*

 

Вариантов не так много. За домом следят. И за соседними – весь квартал уже наверняка кишмя кишит. У него не больше четверти часа. На постели по приготовленной горке вещей снуют туда-обратно крысы, принюхиваясь с любопытством. Шульдих, прижав трубку к уху плечом, один за другим проталкивает патроны в магазин.

– Госпожа Хориэ? Добрый день. Не могли бы ко мне заглянуть? – голос – патока. Никто бы не отказался.

 

*

 

Через минуту приличного вида господин, преспокойно читающий газету на автобусной остановке, поднимает глаза и очень внимательно смотрит на дверь дома напротив.

Еще несколькими секундами раньше в эту самую дверь постучала молодая, совсем легко одетая женщина, с явным нетерпением поправляя волосы. Дверь ей открыл европеец, улыбнулся, что-то сказал, на что гостья рассмеялась и немного суетливо скользнула в полумрак прихожей.

Ожидающий господин неодобрительно поджимает губы, и тут же, как по команде, улица наполняется людьми – несколько случайных прохожих, курьер из доставки еды, старушка, копавшаяся с пустыми цветочными горшками у себя на крыльце, девушка с собакой – все слетаются на недовольство человека, ожидающего автобус, будто стая голодных птиц.

Не проходит и трех минут, как, с трудом войдя в поворот, на улицу въезжает машина, останавливается у дома, куда только что впустили гостью, и трое мужчин в темном с еще большим нетерпением стучаться в дверь. Их впускают, но в прихожей не горит свет, и невозможно разглядеть, кто именно им открыл.

Лицо господина на автобусной остановке вдруг начинает приобретать удивленное выражение, и он только-только успевает суетливо вскочить, как дом напротив сотрясет взрывом.

 

*

 

– Мне просто нужен был кто-то, кто зажжет спичку в заполненной газом кухне. Она все равно прожила не самую счастливую жизнь… Какая разница.

 

*

 

Час пик, вагон метро полон так, что не протолкнуться – то, что нужно, если хочешь скрыться: слишком много думающих людей. Еще есть немного времени, до того как Токио наполнится рыщущими агентами «Эсцет» вперемешку с полицейскими. Интересно, что скажут им? Что он маньяк? Психопат, виновный в первом попавшемся десятке нераскрытых дел?..

Сложно, конечно, быть незаметным без телепатического внушения, но он сделал что мог: одежда невнятных цветов, серая худи – волосы пришлось прятать под капюшон, почти никаких вещей, на лице выражение довольной усталости. Шульдих больше похож на туриста, выбравшего не самый лучший сезон, чтобы побродить по Токио. На убийцу – вряд ли.

Чудовищно хочется есть. Сутки на одном кофе – о чем он только думал… Наличных дома почти не оказалось, счета заморожены. Прекрасно. Кроуфорд, видимо, решил ничем не облегчать ему задачу…

Малыш перед ним тянет мать за рукавиз чуть приоткрытого отделения рюкзака в руках Шульдиха показывается на секунду белая крысиная мордочка с тревожно шевелящимися усами.

Женщина вскидывает глаза, смотрит ему в лицо. Через мгновение улыбка ее сползает с лица, а пальцы покрепче сжимают ладошку сына. Шульдих почти чувствует, как она тянется мыслями к кому-то из своих – предупредить.

– Только попробуй, сука, – тихо говорит немец ей куда-то в висок и улыбается глазеющему на него с любопытством мальчику.

Поезд подъезжает к станции, женщина отшатывается вглубь вагона, дернув за собой ребенка. Шульдих выходит, натягивает пониже капюшон.

Они быстрее, чем он думал.

 

 

День девятнадцатый

 

– Вы бросили свою… как вы это называете… команду. Вас не мучили сомнения?

– О, да ладно вам, мэм. Если вы о Наги и Фарфарелло, то им ничего не грозило. Кто, в самом деле, будет в чем-то обвинять ребенка и сумасшедшего?

– Ну, а Кроуфорд? Ему вы не хотели бы помочь?

– Для начала мне нужно было выяснить, насколько я прав в своих подозрениях.

– То есть, хотели.

Он пожимает плечами:

– Что вы хотите услышать?

– Причины, если не возражаете.

– Если вы ждете слов о том, что я жить без него не мог, то напрасно. Мы же взрослые. Незаменимых нет. Он доказал это первым – очень наглядно и четко,он втягивает в себя воздуха с присвистом, стараясь успокоиться. – Я не знаю, может, я был бы рад, если бы Кроуфорд заплатил за все дерьмо, которое сделал. Знаете, время собирать камни и все такое… Но я не хотел бы, чтобы все случилось вот так. Чтобы он умирал в каком-нибудь сраном подвале с переломанными костями и разжиженным мозгом. Эти люди… я слышал о парне, который разбил себе голову о стену в камере, лишь бы не попасть на очередной допрос. Никто не заслуживает такой смерти, мэм.

– Ладно. Хорошо. И как же вы убедились, что ошибки нет?

– Пошел и спросил. Не так уж и трудно, если знать, куда обращаться. Мне нужен был кто-нибудь в курсе делакто-то, занимающий достаточно высокую должность, чтобы от него не прятали детали. Это должен был быть человек, не особенно нуждающийся в охране, не паранорм… Короче говоря, легкая добыча.

– И вы такую каким-то образом отыскали, разумеется.

– Вы не поверите, я сам удивился, когда имя пришло мне в голову. Ирония, знаете ли.

 

*

 

Шульдих не уверен, но, возможно, поворачивая ключ в замке, доктор Киршнер уже знает, что дома его ждут.

Походка у него все такая жетяжелая, шаркающая, как будто он в собственных ногах путается. И конечно доктор так же напоминает клопа: в этом своем старомодном жилете, весь какой-то плоский, с тонкими конечностями. За стеклами очков – маленькие жучиные глазки, вращающиеся и пронзительные. Ничего не меняется. Шульдиху кажется, что еще немного – и он услышит звяканье инструментов и пробирок, а квартира обернется подвалами школы – сухой холод, слепящие лампы, анатомический стол.

Все, как в старые добрые времена.

Старик включает верхний свет, оборачивается и замирает. Черные бусинки глаз впиваются в Шульдиха. Тот видит, как подрагивают тяжелые веки – проявление секундного замешательства.

– О, – роняет хозяин квартиры, кажется, все же удивившись. – Прямо как одно из этих семейных сборищ. На Рождество или вроде того. Принес мне подарок?

«Подарок» на журнальном столике: стеклянная банка без этикеток, наполненная чем-то прозрачным.

– Вам понравится, – Шульдих жмурится: давно не приходилось говорить на немецком, и родной язык почти приятен на вкус.

– Сколько лет не виделись, – старик кашляет, все еще не зная, стоит ли ему пройти дальше. Можно ли ему пройти дальше. – Каким ты стал... Я помню тебя десятилетним, тогда ты приходил чаще…

– Да-да. Наверное, ужасно вам мешал. Препарирование мальчиков требует спокойной обстановки.

Киршнер хохочет.

– Точно. Так оно и было. Мне пришлось забрать кого-нибудь из твоих маленьких приятелей, Ян? Что поделаешь, иногда одних крыс мало.

– Разумеется, – Шульдиху не жаль и не обидно, он не за этим сюда пришел. Ладно, не только за этим. – Не стойте там, доктор. Вы все еще хозяин дома.

Сам он сидит, развалившись на диване и раскинув руки на спинке. И раз уж диван занят, Киршнеру остается только кресло напротив – невысокое, жесткое, в которое он втискивается как-то боком, никак не в силах найти удобное положение.

– Надо бы предложить тебе выпить...

– Я не пью.

– Жаль. А то все-таки не каждый день встречаешь тех, кого когда-то учил… Ты ведь не бросил химию? Ты талантлив, и если бы не эти твои… – он вертит растопыренными пальцами у виска, – ...глупости, я бы забрал тебя к себе.

– Мы бы никогда не встретились, если бы не эти мои глупости, – Шульдих хмыкает. – Это все – маленькая чудесная игра: мы так давно не виделись, у нас есть о чем поговорить, есть что вспомнить. Есть повод перегрызть друг другу глотки. Фарфарелло бы оценил. Наверняка сказал бы, что в этом есть что-то…фаталистическое.

– А? Да, да, – он снова кашляет. – Да. Не знаю, к лучшему это или нет. Ну хорошо. Зачем ты пришел на самом деле? Что-нибудь ищешь, малыш? – запавшие губы его раскрываются в жабьей ухмылке. – Снова кто-то из твоих друзей? Смотри-ка, как тебе не везет… Вечно они куда-то… деваются.

Они оба смеются: один зло, второй как будто отчаянно. Шульдих не говорит ничего. Рассматривает старика напротив – блестящие глазки, суетливые пальцы, время от времени сминающие краешек жилета, дрожащий нервный рот. Торопиться некуда.

– Как ваша лаборатория?

– Нагано хорошее место. Я рад, что перевелся сюда.

– Климат не очень.

– Я почти все время работаю и мало бываю на улице.

Шульдих улыбается:

– А в Токио что? Навестить герра Бергмана приехали?

Киршнер, похоже, чувствует себя загнанным в угол:

– Тебе не страшно от того, что ты затеял, Ян?

Шульдих пожимает плечами:

– Чего мне бояться, доктор? Я убийца, я знаю, как все бывает.

– У них найдется, чем тебя удивить.

– О, я не сомневаюсь.

Шульдиху не стыдно признаваться. Это последние минуты откровенности, и потом, доктор никому не расскажет. К тому же… Глупо отрицать очевидное. Шульдих боится боли, очень, как и все. Знает, что не продержится и недели, если его поймают. И очень скоро начнет ползать перед ними на брюхе в собственной крови, блевотине и моче, плача и умоляя. Поэтому он сделает все, чтобы они его не нашли. Не живым.

Кроуфорд, Кроуфорд… Никто не умеет затевать игр опаснее.

Киршнер сглатывает, кривит рот в улыбке.

– У меня нет легких, малыш. Сгнили все до последней клетки, так что внутри несколько фунтов смолы пополам с кровью, и я прекрасно знаю, что мне не дотянуть до лета, – он разводит руками, снова смеется кашляющим удушливым смехом. – Чем ты собираешься меня запугивать?

– Я не говорил о том, что собираюсь вас запугивать, – Шульдих лениво покачивает носком ботинка, глядя в трясущееся лицо человека напротив. – Ни слова о смерти и пытках. Вы сами завели об этом разговор. Знаете, что это значит? Вы готовы вот-вот обделаться от того, что происходит. Колотитесь от ужаса так, что мне даже делать ничего не придется.

Киршнер хихикает:

– Я и так расскажу, что знаю, и видит Бог, я рад, что ты католик, потому что все это уж больно напоминает исповедь.

– У меня нет времени на ваши грехи. Где Кроуфорд?

– Мне казалось, его похоронили. На днях. Судя по отчетам, премиленькая вышла церемония. Я читал.

– Нет. Я не знаю, кого вы мне подсунули, но это был не он.

– Ты сам опознал его.

– Я ошибся.

Старик смотрит ему в глаза:

– Ты что же, не узнал его? Как вообще ты мог ошибиться, Ян?

– Это был не Кроуфорд. Где он теперь?

– Если я скажу тебе, где его держат, ты пойдешь прямо туда и попытаешься… О, это забавно. Я бы с удовольствием посмотрел на это…Какая драма. Из тебя бы все кости до последней вынули.

– Где. Кроуфорд.

– Не знаю, сынок, – он вдруг вздыхает тяжело, сникает в кресле, усталый и невозможно старый. – Понятия не имею.

– Не убедительно.

– Я не могу соврать. Не тебе. Ты же меня насквозь видишь, а? – старик усмехается криво. – Послушай-ка, что я скажу. Ты можешь рыть носом землю сколько угодно. Можешь хоть всю эту чертову Японию с ног на голову поставить – ничего не изменится. У нас Кроуфорда нет. Я не знаю, где он, и никто, видимо, не знает. Мы просто сидим на задницах и ждем – такие, как мы с тобой – маленькие аппетитные приманки. Остальные делают вид, что охотятся. Вот и все. Кто кого в итоге поймает, мне неизвестно, – он кашляет, багровея. – Проклятые легкие… Мне уже не страшно. А ты куда моложе. Никому не хочется умирать в таком возрасте, а?

Шульдих смотрит на него с прохладным вниманием. Звонит телефон. Доктор мнется неуверенно, не зная, что делать.

– Возьмите трубку, – Шульдих кивает.

Доктор послушно выбирается из кресла, идет к телефонуслишком старый, чтобы не знать, что произойдет, и чтобы бояться этого.

– Да. Да, только вошел… Нет, все в порядке…. О, вот как?.. Нехорошо. Давно?.. Этот мальчик как чума… Я говорю, чума, pestis, atra mors. Ищите. Это может…плохо закончиться, – Киршнер выслушивает ответ, смеется немного надсажено. Шульдих смотрит ему в глаза, зная, что это из центра и что речь – о нем. Звонят предупредить. Киршнер мог бы подать знак, но он не станет. Не открыто, если только они сами догадаются.

– Разумеется. Вы правы. До завтра, не беспокойтесь.

Шульдих наблюдает за тем, как он все так же неторопливо опускает трубку на рычаг.

– Они знают, что ты здесь.

– Я в курсе.

– Кого-нибудь пришлют проверить, все ли в порядке.

– Мы успеем.

Старик молчит.

– Ну, что же…Шульдих вытягивает затекшие ноги, кивает на склянку на столике у телефона. Киршнер не смотрит на нее, глазки-буравчики суетливо бегают, старательно минуя тревожащий доктора предмет. – Выпейте. И я спрошу еще раз.

Он сглатывает, все еще пытаясь сопротивляться, но как-то слабо, не ради спасения – ради попытки. В нем не чувствуется обреченности, как будто Киршнер знал, чем все кончится. Знал, когда входил сегодня в квартиру, когда препарировал всех ненужных – бесперспективных детей, всю жизнь, видимо, предполагая, каков будет конец. Ему нет нужды умолять и упрашивать – какая разница, что убьет его: Шульдих сейчас или рак через месяц.

– Пейте,нет смысла тратить силы на бережное внушение, и на старого доктора будто гранитная плита сваливается. – Быстрее.

– Твое здоровье, – каркает Киршнер, прежде чем сделать первый глоток. Шульдих слышит клацающий звуккрай емкости в руках старика стучит о его зубы. У них еще полно времени.

 

*

 

– Вы испытали облегчение?

– Вы о том, приятно ли мне было его убить? – Шульдих пожимает плечами. – Убийство ради удовольствия... Даже не знаю. Чужая смерть – всегда бешеный адреналин, но в какой-то момент ты становишься либо профессионалом, либо больным ублюдком, вроде Фарфарелло. Мне нравится безнаказанность и охота, но поверьте, когда доходит до дела… В этом уже нет ничего особенного. Почти рутина.

– Вы знаете, о чем я спрашивала. Доктор. Его вам приятно было убивать?

Он жмурит покрасневшие глаза:

– О… Думаю, в глубине души… Я мечтал об этом. И каким бы говнюком Кроуфорд ни был, я, пожалуй, даже благодарен ему. За повод.

Герда в который раз понимает, что любит свою работу. Избавиться от этого урода… Мечта.

– Вы все время говорите об этой организации… Но сами вы вроде бы из военной академии, разве нет? Какая может быть связь?

– Формально, «Эсцет» не имеют к правительству никакого отношения. Это что-то вроде… благотворительного фонда, – он кривится, как будто слово горчит. – Финансирует всякие исследования в области медицины, миссии в Африку, помощь голодающим, все прочее… Открывают… приюты по всему миру, для одаренных сирот. Вроде того, в который попал я. Все очень пристойно, но на деле вы не найдете ни одного органа власти, на работу которого они не могли бы повлиять. Когда на вас работает чуть не армия паронормов, не сложно замести следы или убедить кого нужно.

Герда вздыхает. Суперармия людей с паранормальными способностями. Еще немного – и она услышит про Третий Рейх и эксперименты с целью создания философского камня.

– Ну хорошо, а эти его слова… Что, по-вашему, они значили? Об охотниках и прочем.

– Ну, он все очень ясно сказал: маленькие аппетитные приманки. Это то, что мне предстояло сделать. Если Кроуфорда у них не было, значит, он был жив и очень, очень сильно нуждался во времени. Так что, если я хотел помочь, мне оставалось только отвлекать внимание на себя.

 

 

Наги

 

11 февраля, 1998г.

Крохотное здание авиадиспетчерской напоминает муравейник: рабочие, очищающие взлетную полосу, несколько механиков отряхиваются от мокрого снега, закончив проверку, суетливый метеоролог в десятый раз поглядывает на молчаливый телефон, дожидаясь прогнозов. На летном поле светятся желтые горошины иллюминаторов маленького частного самолета.

Пассажиров двое: азиат лет тридцати пяти с непроницаемым лицом и пожилой господин явно военной выправки.

– Все готово, – торопится доложить дежурный. – Подавать машину?

Военный вздыхает, переступает с ноги на ногу, словно неуверенный в том, что они выдержат.

– Да уж поторопитесь. Надеюсь, ваша посудина справится, на улице настоящий ад. В Японии зимы не такие суровые, Симидзу-сан?.. Не прихватил теплых носков в спешке, – фыркает он себе под нос. Азиат сдержанно уверяет, что нет, в Японии такого не бывает.

Через несколько минут они уже бредут по трапу, подняв воротники и сгорбившись – ветер пронизывает до костей.

– Чашку какао, дружочек, – велит военный стюардессе, отряхиваясь и стягивая пальто. – И одеяло.

В салоне самолета тепло, свет неяркий, мерное гудение разогревающейся турбины умиротворяет.

– Ну, Симидзу-сан? – старший мужчина вытирает со лба капельки влаги носовым платком. – Теперь вы наконец можете мне все рассказать. Донесение – бред умалишенного, ясно только, что нужно вылетать поскорее. Что стряслось?

– Ритаул, полковник. Все пошло не так, как планировали.

– Вот как? Они что, правда ждали восстания демонов или чего там собирались добиться?.. Должно быть, они были сильно удивлены, когда вместо армии демонов к ним пожаловала служба спасения.

– Авария. Здание обрушилось. Сейчас там работают спасатели, ведется расследование.

– Спасатели, превосходно… И что же, им удалось кого-нибудь… спасти? старик принимает из рук девушки дымящуюся чашку, расправляет на коленях плед.

Японец прикрывает глаза.

– Двое наших людей, один посторонний, но работы еще ведутся. Из Совета не выжил никто, Бергман-сан.

Они замолкают на некоторое время. Фонари по краю взлетной полосы мелькают за окном все быстрее, самолет встряхивает – первый воздушный поток покоряется, позволяя машине оторваться от земли. Полковник Бергман делает несколько глотков из чашки.

– Ну что же, Симидзу-сан, – тянет он, причмокнув. – Наконец-то хорошие новости.

 

*

 

В штаб-квартире полковнику отдают целый этаж и чуть ли не штат прислуги – что угодно, лишь бы руководство было довольно. Еще бы, теперь можно вздохнуть свободнее – наконец-то появился кто-то, кто будет принимать решения и возьмет на себя всю ответственность.

Но сначала, конечно, чашку чего-нибудь теплого.

– Проклятая погода, чтоб я еще хоть раз в жизни…бурчит он, справляясь с пуговицами.– Симидзу-сан, останьтесь. Вряд ли вы сегодня спали, так что если вам нужен кофе – милости прошу, а с отдыхом придется обождать. Времени у нас нет.

Японец неглубоко кланяется.

– И отчеты мне, побыстрее. Две копии.

Им приносят все, что нужно. Телефон разрывается от звонков, но полковник безжалостно выдергивает шнур – у них нет времени на то, чтобы выслушивать сетования и просьбы дать указания.

Около получаса они молча читают – Бергман за столом, его секретарь-японец – в кресле напротив.

– Ну? – полковник наконец откладывает бумаги, сдергивает с носа очки. – Как по-вашему?

– Тяжелое положение.

– Ничего неожиданного. Совета больше не существует, спасателями обнаружено несколько посторонних, кем бы они ни были, они не имеют к делу никакого отношения. Что нас должно интересовать, так это наша группа.

Симидзу заглядывает в бумаги – в тысячный раз просмотреть список имен. Он знает об этих людях все – биографии, характеристики, назначения в прошлом, назначения в прогнозе. Организация расписывает жизнь своих солдат на десятки лет вперед, и почти все живут по заранее написанной программе, даже не подозревая об этом.

– Троих нашли. Двое госпита…

– Троих.

– Здесь так сказано.

– Вы слышали эту историю о реке и врагах, Симидзу-сан?

– Бергман-сан?

– Ну, знаете, если сидеть на берегу реки достаточно долго, то можно увидеть тела врагов, проплывающие мимо, – немец рассеянно комкает бумажку, в которую был завернут кусочек рафинада к чаю. – Тростниковый сахар… Совсем другой вкус, надо же. В Германии такого не отыщешь... Кхм… Так вот, вся эта чушь про реку и плывущих мимо. Итак, вот я, сижу на берегу реки, сижу уже несколько десятков лет, и жду, наблюдая за тем, как мимо плывут мертвые: те, кто хотел занять мое место, те, кто пытался мстить за какие-то там обиды, те, кто был на моей стороне, но лишился доверия… И что же я вижу? Вот проплыл Роберт Фладд, – он делает характерное движение руками, как будто мимо него движется что-то, очень похожее на обувную коробку. – Вот – остальные… И знаете что? Кое-кого не хватает. Я догадываюсь, почему, и я очень, очень хочу, чтобы эта потеря восполнилась. Пока этого не произойдет, у нас с вами большие проблемы. Вы понимаете, какие именно, Симидзу-сан?

Японец кивает. Он знает, он помнит характеристику наизусть. Это не случайность. Такие люди, как Брэд Кроуфорд, не пропадают без вести. Только если не спланировали все заранее.

Полковник вздыхает.

– Почему бы ему было просто не умереть, сделав всю грязную работу? Черт знает что. Нужно было похоронить его еще в чертовой Африке,полковник откидывается в кресле, швырнув на стол смятую бумажку. – Достаньте еще чаю, мне нужно подумать.

 

*

 

– Труп. Вот все, что нам нужно. Подходящей…Бергман делает руками круг, подбирая слово,–комплекции. Свежий, конечно же, и побыстрее. Позаботьтесь о рыбах, одежде – обо всем.

Глава штаб-квартиры, суетливый и вечно чем-то напуганный господин Такаги, записав указания, уходит с явным сожалением, что не подал в отставку сегодня же утром.

Трусы. Беспомощные и жалкие, все до единого.

– Ну вот, – полковник откидывается в кресле. – Все, что нам остается – это подождать опознания.

Симидзу открывает окно на несколько минут – Бергман-сан часто страдает мигренями, немного свежего воздуха не повредит. Он думает о том, как завтра Ян Веллер поедет в морг опознавать тело человека, с которым прожил бок о бок едва ли не треть жизни. Японец совершенно точно уверен, что ни за что не захотел бы быть на его месте. У гайдзинов нет понятия верности, они ничего не знают о почтении или настоящей любви к тому, кто старше, мудрее, сильнее, и Симидзу интересно, насколько легко все это дастся европейскому выскочке. Прочитанное личное дело не оставило у него особенных иллюзий на счет этого человека. Как там было?.. «Импульсивный и трудно поддающийся влиянию»?

– Мы пытаемся обмануть его?

– Обмануть? Он что, по-вашему, идиот? Наша задача – натолкнуть Яна на мысль, что ему лгут. Поверьте, этого будет достаточно.

Симидзу тяжело судить – полковник знает куда больше, и у него нет повода сомневаться.

– В отчете сказано, что господин Веллер ничего не знает о том, что произошло. Ни об этом, ни о попытке своего… своего руководителя исчезнуть.

– Охотно верю. Но вас не было в моем кабинете, когда ко мне пришел Кроуфорд с этим своим заявлением о наборе команды… Яна он затребовал первым. У нас было две дюжины людей для него: пирокинетики, эмпаты, провидцы, целители – кто угодно, любых уровней, опытности и возраста. Кроуфорд даже рассматривать их кандидатуры не стал. Просто ткнул пальцем в папку с личным делом и сказал, что этот подойдет. Я тогда подумал, зачем ему Ян – неуправляемый, да еще и с тяжелым даром – с телепатами всегда непросто – согласитесь, такого нелегко контролировать. Но Кроуфорд выбрал его.

– Очевидно, для чего-то.

– Именно. Я бы не сказал, что до сих пор Ян был ему прямо таки жизненно необходим. Мы убедились, что он не в курсе планов Кроуфорда, не имеет отношения к гибели Совета, а раз так, он, вероятнее всего, нужен после. Например, чтобы помочь Кроуфорду выбраться. И если мы не будем препятствовать…ммм... естественному ходу событий, если мы развяжем руки им обоим сейчас, нам останется только ждать и смотреть повнимательнее. Достаньте мне карту Тиба, будьте добры. Мне нужно знать, как ублюдок умудрился сбежать.

 

*

 

В дверь даже стучать не приходится – полковник отзывается еще до того, как его секретарь поднимает руку.

– Входите, Симидзу-сан, я не занят. Взгляните-ка сюда.

Перед ним – карта побережья Тиба. Доки, маяк, все еще обозначенный здесь, в отдалении от берега, причал для рыболовных судов…

– Железная дорога, – узловатый палец старого гайдзина касается ламинированной поверхности в нужном месте.

– Промышленная.

– Знаете, для чего?

– Здесь ловят рыбу.

– Именно, – полковник улыбается довольно, радуясь находке. Японец украдкой рассматривает его. Худое лицо, чуть запавшие светлые глаза, аккуратность во всем. Всегда прямая спина, военный аскетизм в привычках и предпочтениях. Каким бы он ни был, этот человек, он на своем месте, и невозможно представить его кем-то другим.

– Сотни – нет, тысячи маленьких жизней, отнимаемых ежедневно. Там столько боли и страха на квадратный сантиметр, что можно круглый год жертвы приносить – никто и не заметит. Вот почему Кроуфорда не нашли. Ни один эмпат не почувствует в этом месиве из эмоций. Хороший план… У нас все еще есть надежда на то, что мы сможем отыскать следы, так сказать, телепатически, но план все равно хороший,он задумывается на секунду, но тут же снова поднимает взгляд на секретаря. – Есть новости?

– Все, как вы предполагали.

– Ян сбежал? – мужчина улыбается почти с родительской теплотой. Давно, еще в детстве Симидзу видел как-то раз, как резали овцу. Фермер гладил ее шею почти с такой же заботой. Я тебя растил, я заботился о тебе и выхаживал, и совсем скоро я перережу твое горло.

– Да, Бергман-сан.

– Хорошо. Пусть ищут его. Не думаю, что им удастся чего-нибудь добиться, но видимость деятельности – это полезно. К тому же нам нужно за ним приглядывать. А с наказанием пока можно не торопиться.

– Я передам указания.

– Мне говорили, Киршнер в Токио…

– Хотите, чтобы я выяснил?

– Да. Если эта развалина согласится отложить возвращение в лабораторию ради ужина со мной, будет прекрасно.

– Я сделаю все возможное. И еще, Бергман-сан. Мальчик, Наоэ. Около часа назад он пришел в себя.

 

*

 

У Наги до сих пор чувство, что он вот-вот захлебнется. И это мерзкое ощущение невесомости, когда сердце сжимается как будто до размеров горошины, а через мгновение тебя уже засасывает в водоворот из бетона и стекла…

Его передергивает, и врач, считающий пульс, глядит вопросительно.

– Простите, я просто…

– Лежи спокойно, хорошо? Тебе ничего больше не грозит.

Медик бережно осматривает его плечо – неопасный вывих, к нему довеском – нервное истощение и колотье в сердце от перенапряжения. Вместо того чтобы объяснить, что с ним теперь будет, ему советуют поменьше волноваться и делать все, как велит доктор.

Наги робко интересуется, придет ли за ним кто-нибудь, чтобы забрать домой. С ответом мешкают всего секунду, но это заминка красноречивее всяких слов.

Ему некого ждать. Наги чувствуетзнает, что остался один. Интересно, как они все… неужели правда мертвы?

– Давай-ка я поправлю тебе подушку, дорогуша, – сестра не смотрит ему в глаза. – И вот еще, чтобы тебе было спокойнее,приходится проглотить предложенную таблетку. Он беспомощен, слаб, и он совершенно один. Как будто и не было этих четырех лет, как будто Кроуфорд никогда не приезжал за ним в приют. И он снова никому не нужен.

Наоэ чувствует неприятное зудящее ощущение где-то в затылке. Знакомое и раздражающее, как когда Шульдих бессовестно лез ему в голову со своими дурацкими подначками. Ему по привычке хочется огрызнуться в ответ, хочется переломать немцу все кости до единой – на этот раз за то, что это не он, а кто-то другой, и не будет потом ни насмешек, ни пошлых намеков, ни споров, ни обид, ни раздраженного Кроуфордова «Замолкните», ничего. Ничего… такого.

Он засыпает через четверть часа, чувствуя тошноту от того, насколько все кажется безысходным.

 

*

 

– Бога ради, оставьте его, это просто перепуганный ребенок. Вы можете поверить в то, что он причастен ко всему произошедшему?

У говорящего нет акцента, но Наги, еще не открыв глаз, уже знает, что это европеец. Никто не швыряется в собеседника с таким самомнением, как они.

– Обычные формальности,отзывается кто-то еще, очень… почтительно, несмотря на попытку сопротивляться чужой воле.

– Формальности! Ваша задача искать виновных, а не заниматься тут всякими… формальностями. Проваливайте, и так дышать нечем…

Голову отпускает, и Наги открывает глаза, как только поворачивается дверная ручка. На стул около изножья кровати опускается пожилой господин. У него прямая спина, немного отрывистые движения и пронизывающе-внимательный взгляд. Он не выглядит как кто-то, кому стоит доверять, но по комнате расползается теплое ощущение безопасности, и Наги почему-то хочется, чтобы он задержался еще на чуть-чуть.

Они смотрят друг другу в глаза дольше, чем это прилично, и Наоэ, смутившись, отворачивается.

– У вас очень хороший японский, – он не знает, что еще сказать, чтобы не показаться грубым.

Его посетитель смеется.

– Вы слышали, Симидзу-сан?

Наги только теперь замечает еще одного, молодого японца, который как будто становится видимым, только когда его позвали по имени. Он смотрит Наоэ в глаза секунду и отворачивается к окну, видимо, не заинтересовавшись.

– Как твое плечо, малыш?

– Уже не болит.

– Славно, – старик фыркает весело, разворачивает мятный леденец. – А то ведь положение у тебя и без того не очень.

 

*

 

– С ним не будет больших проблем. Многообещающий юноша, насколько я могу судить. Это ирония – то, что в конце концов мальчишка Кроуфорда достанется мне.

– Ему пятнадцать, можете вообразить более жуткий возраст, Бергман? – доктор Киршнер подбирает на вилку кусочек шницеля.

– Ерунда, пятнадцатилетние приручаются быстрее щенков, – они ужинают в кабинете полковника – хорошая еда, превосходное вино, разговоры двух старых друзей – вечер обещает быть интересным. – Немного доверия, немного внимания, поменьше упоминаний о том, что они еще сущие дети. Он одинок – все займет несколько недель, вряд ли больше. Впрочем… Учитывая то, что это выкормыш Кроуфорда… Бог знает, чему этот параноик его научил, лишняя осторожность в случае чего не помешает.

Симидзу, тактично устроившийся у окна, чтобы не мешать встрече, прикрывает глаза. О, пожалуйста. Пусть это «в случае чего» поскорее даст ему повод… Его никто не спросил, но он уверен, что к этому гаденышу слишком много внимания. Бергаман-сан не должен тратить его на всяких бездарностей.

Киршнер смеется, коснувшись губ салфеткой.

– Ну знаете… Эфедрин в чашке какао творит чудеса. Если вдруг ваша теория с приручением провалится.

– У вас найдется немного, доктор?

– Все, что хотите, Бергман.

– За это нужно выпить.

– За послушание?

– За находчивость.

Их бокалы соприкасаются с веселым звяканьем.

– А что же Ян? Будьте добры, еще немного горошка… Спасибо, в самый раз.

– Да, вы ведь учили его какое-то время или что-то в этом роде…

– Он мог бы стать талантливым химиком, но мальчики неусидчивы. Естественно, что он променял мою лабораторию на кабинет Мариуса… Впрочем, его счастье. Возможно, он бы оказался у меня в лаборатории в качестве… как бы это сказать… изучаемого, а не изучающего. Так что с ним?

– Вы же понимаете, что ему грозит. Это измена, Киршнер. Громкое дело, много внимания, нам придется от него избавиться, никому не нужен дурной пример. Как и от Кроуфорда – от них всех, со временем. Разве что из мальчика я сделаю что-нибудь толковое – на его ненависти к людям, которые его бросили, можно вырастить чудесно крепкую лояльность к нам.

– И что это я к вам со своими советами… Сами все знаете. Чудовищный случай, ничего не скажешь. В городе все наверняка кишмя кишит, а?

– Задействованы все резервы. Но этого недостаточно, разумеется – все эти мелкие сошки понятия не имею, что происходит на самом деле, но ищут исправно, надо признать. Ну да чем меньше всем известно – тем лучше. Для нашей же безопасности.

– Считаете, что стоит поберечься?

– Лишним не будет. Загнанным в угол терять нечего, кто знает, чем придется пожертвовать,–полковник улыбается ему с видом человека, бессильного перед обстоятельствами.

Симидзу все жмурится, отчаянно желая передернуть плечами. И почему у него такое чувство, что этого маленького, похожего на жука доктора он больше не увидит?

 

*

 

– Симидзу-сан, кондиционер немного потеплее, пожалуйста.

Вечерний Токио полон машин – не развернуться. Наги смотрит в окно, на большущего мастиффа на заднем сиденье соседней машины. Пес сонно моргает и зевает время от времени, вывалив язык.

Полковник рядом ворчит себе под нос о том, что, мол, так они и до утра никуда не доедут. Вчера он рассказал Наги все, что знал или что хотел рассказать: то, что Совета больше нет, что Кроуфорд пропал без вести и не ясно, жив он или нет, что Шульдих предпочел исчезнуть – всем ясно, что невиновные люди так не поступают. Что Фарфарелло в коме, и надеяться на лучшее не приходится – он же болен, он вряд ли переживет. И еще о том, что все, скорее всего, было подстроено, что Кроуфорд, а может, и Шульдих тожевиноваты и когда до них доберутся… Лучше не думать о том, что произойдет.

Наги не о чем беспокоиться. Все понимают, что он не при чем – он и Фарфарелло. Для ирландца сделали все, что возможно, теперь черед его самого. Такой талантливый юноша не должен тратить дар непонятно на что – Кроуфорд его достаточно использовал, даже не позаботившись о будущем. Теперь пришло время для безопасности, учебы и внимания – всего того, что нужно самым обычным людям. Звучит неплохо, правда, малыш? Можешь отказаться, конечно, но было бы неразумно.

Наги соглашается. В больнице ему вручают новую одежду и пакет с лекарствами, и он усаживается в машину, сопровождаемый Симидзу-сан. Полковник рад его видеть.

И вот они ползут в пробке второй час безо всякой надежды скоро оказаться дома. Машина с собакой тащится с ними бок о бок, так что у Наги чувство, будто они с этим псом полжизни провели вместе.

А еще сегодня ночью ему снилась кухня их дома в Аракава. Кроуфорд, уставший и злой, и три миски с разноцветной фасолью. Часы на запястье пророка показывали первый час ночи.

– Ты слишком медленный и заметный. Нужно быть слепоглухонемым идиотом, чтобы тебя не почувствовать. Как чертов слон в посудной лавке. Еще раз.

Проснулся Наги с ощущением приснившегося переутомления.

Он прекрасно помнит, сколько раз они вот так сидели ночами над проклятыми мисками, сначала с фасолью, потом с рисом, потом с бусинками размером, наверное, с песчинки. Содержимое мисок становилось все меньше, их количество больше, стихи на разных языкахдлиннее. И каждый раз он все делал слишком медленно и слишком заметно. Наги понятия не имеет, что там на самом деле задумал Кроуфорд, но ясно же, что он не из тех, кто тратит свое время на то, что никому не нужно. Все делалось для какой-то очень конкретной цели.

И теперь глубоко в его мыслях припрятаны подозрения. Наги не смеет раздумывать над ними сейчас, когда рядом расположился полковник. Он запрятал их поглубже, под чувством одиночества, страхом и отчаянным желанием безопасности – все, как учил Шульдих за этими идиотскими партиями в шахматы. Наги до сих пор слышится его издевательское «Ну давай, девочка моя, обмани меня». Наги старается изо всех сил.

Ясно, что если его поймают на неискренности, ему конец.

 

*

 

Наги еще долго не позволяет себе задумываться. Его почти не оставляют одного. Если это случается – вокруг мягким непреодолимым коконом тут же смыкается ощущение эмпатического присутствия: полковник не желает никаких сюрпризов и следит за ним, ни на секунду не упуская из виду. Ночью полегче, но за дверью комнаты то и дело раздаются шаги, и Наги не знает – не его ли это «нянька».

И ему не хватает Фарфарелло. С ним не было бы безопаснее, но, по крайней мере, от ирландца не дождешься никаких планов с двойным дном, намеков, недосказанностей. Никаких «догадайся сам, что я на самом деле от тебя хотел, когда за завтраком в прошлый понедельник с каменным лицом заметил, что погода меняется». Не нужно ни лгать, ни думать о контекстах.

Но Фарфарелло ведь вряд ли переживет все это, если верить врачам.

Он и в самом деле начинает ненавидеть Кроуфорда: никто не должен так поступать с другими. Кем бы ты ни был, ты не имеешь никаких прав заставлять людей вокруг тебя становиться больными подозрительными параноиками.

 

*

 

Здание исследовательского центра – огромный стеклянно-плексигласовый куб в Кото, и все здесь как будто прозрачное: французские окна, тубусы переходов из одного отделения в другое, кабины лифтов, стены лабораторий – все словно призвано говорить: мы на виду. Мы ничего не прячем.

Это место напоминает Наги большой термитник: суета и работа не прекращаются ни на минуту: везде люди с пробирками, люди за микроскопами, люди перед маркерными досками, они решают, создают и строят теории.

В распоряжении полковника – целый этаж, закрытый для доступа, но стены не защищают от постоянного внимания. Для уединения существует особенный этаж, ниже уровня подземной парковки для сотрудников. Там тоже есть пробирки и микроскопы, и ученые, и маркерные доски, но здесь никто не станет рассказывать тебе о достижениях в вирусологии и генетике. Это место для того, чтобы задавать вопросы, а не отвечать на них.

Наги здесь нравится еще меньше, чем наверху. Потолки ниже, свет – пронзительнее, так что начинают слезиться глаза. В коридорах трудно разминуться, а ряды дверей кажутся бесконечными. Они идут – он сам рядом с полковником, позади – Симидзу-сан – углубляясь в лабиринт коридоров, но Наги понимает, что это только… своего рода прихожая. Что есть еще этажи, где ему никогда в жизни не оказаться и где происходит что-то, что трудно даже вообразить. Что никогда даже не захочется воображать. Настоящая работа протекает здесь. То, что наверху – отмазка для профсоюзов, местных властей и СМИ.

Он убеждается в своих подозрениях буквально тут же, налетев на повороте на маленькую иссохщую женщину, одетую в кимоно. Сопровождающий ее человек в гражданском вытягивается, отдает честь полковнику и по небрежному кивку того приносит свои извинения. Эта парочка тут же исчезает в ответвлении коридора, словно ее и не было.

Проходит минута, прежде чем Наги наконец понимает, что только что едва не сбил с ног госпожу Оэ, владелицу их дома в Аракава. Это настолько невероятно, что он замедляет шаг, словно желая пойти назад и убедиться, но рука полковника на его плече мгновенно становится тяжелее.

– Что-то случилось, дитя мое?

Наги только теперь понимает, что она едва шла, как будто никак не в силах взять в толк, где оказалась и что происходит, что взгляд у женщины был совершенно потерянный, а подбородок блестел от слюны.

Ему хочется сказать, что это какая-то ошибка, что старенькая госпожа Оэ не виновата ни в чем и не должна здесь быть. Она даже выглядела нелепо в этом своем кимоно, растерянная и беспомощная, с конвойным за спиной – как будто могла быть хоть чем-то опасна. Наги смотрит полковнику в глаза, вспоминает мокрый от слюны рот старой японки. Сколько вопросов он успеет задать, прежде чем окажется на ее месте?

– Ничего, Бергман-сан.

Наги ни слова не скажет поперек. На кого бы он здесь ни наткнулся и что бы ни происходило.

– Погибло много людей, Наоэ-кун, – Бергман увлекает его дальше по коридору,у некоторых были семьи. Мы просто задаем вопросы.

Наги идет рядом, гадая, знал ли Кроуфорд о том, что такое произойдет. Знал, разумеется.

 

*

 

– У вас на лице осуждение, Симидзу-сан. Вы расстроены? – полковник смотрит на него с любопытством.

В квартире полно медиковничего общего с судмедэкспертами из участка, только свои, дело слишком деликатное. Воздух здесь спертый, чувствуется формальдегид, антисептик, и что-то еще, въедающееся в кожу и вызывающее тошноту. Симидзу смотрит в лицо мертвецу у своих ног – измеренному, осмотренному и чудовищно напоминающему высушенного жука под лупой у энтомолога. У него – ни губ, ни щек, ни языка, ни пищевода, и мертвый скалится в потолок, как будто немного обижено, морщинистая шея вся в пене. Ожог похож на огромное уродливое родимое пятно. Ощущение такое, будто жертве в лицо серой краски плеснули.

Сейчас в нем почти невозможно узнать маленького доктора, так беззаботно пившего вино с полковником два дня назад.

– Слишком уж, – скупо роняет японец, не в силах объяснить точнее. Слишком… грубо, слишком неаккуратно. Напоказ.

– Да, кажется, Ян угостил его чем-то покрепче каберне,–тянет Бергман, рассматривая тело. – Надуманно, правда?

Симидзу кивает. Очень точное слово.

– Но все дело в том, что он вовсе не собирался убивать доктора таким образом.

– Нет?

– Нет. Ян выбрал очень… ммм… особенное средство. Слишком грубое для убийства, но очень подходящее, к примеру… для пыток. При условии, что ты не собираешься пачкаться в крови, что у тебя нет времени на подготовку, но очень нужна информация, и что ты ненавидишь свою жертву до судорог… Он его заставил.,– в голосе Бергмана почти безмятежность. Симидзу вспоминает о своем ощущении тогда, за ужином – о том, что доктор больше не нанесет им визита.–Он велел Киршнеру выпить всю банку до капли, и доктор глотал и не мог остановиться, пока не умер.

– Он пытался выяснить, где…

– Да. А значит, Ян об этом не имел ни малейшего представления. И до сих пор не имеет. Мы были правы. Поэтому…

– Ему придется найти еще кого-то?

Полковник рассеянно кивает, надевает перчатки.

– Определенно. Нам нужно позаботиться о двух вещах: приличном некрологе и истории об отвратительной мести для Наги – я хочу, чтобы мальчик ненавидел их обоих – и Яна, и Кроуфорда. Который час?.. Мне кажется, мы еще успеем позавтракать.

 

*

 

Начало четвертого. Самое сонное время на свете. Наги хочется перевернуться на другой бок и спать дальше, но сейчас – единственная возможность немного обдумать происходящее без того, чтобы выдать себя.

Приходится часто отвлекаться, путая ощущения – он думает о вкусной еде, о своих словарях, оставленных дома, о море, иногда, немного смущаясь, о девушках. И под всем этим – тоненькие, не ведущие ни к чему ниточки вопросов: что ему делать? Что делают остальные? Что именно хочет от него Кроуфорд и как это осуществить, оставшись в живых?

Наоэ клянется себе, что это будет последнее, что он сделает для своей команды, если догадается, что именно – это. Никто не станет его больше использовать. Он ненавидит Кроуфорда за удачные попытки, Шульдиха, за то, что у него хоть какая-то свобода действий и возможность выяснить, что к чему, Фарфарелло, за то, что ему почти невозможно помочь, Бергмана…

С Бергмана опасная мысль соскальзывает на тайяки. Наги проводит в размышлениях около пяти минут, но никакого ощущения чужого присутствия нет. Все-таки, от Шульдиха был хоть какой-то толк – сложно читать его так, чтобы Наоэ ничего не заметил. Может, для этого они садились за шахматную доску каждый вечер.

В любом случае, что бы ни задумал Кроуфорд, полковник – единственный, кто может этому помешать.

 

*

 

Господина Такаги находят в одном из ангаров портового склада в Синагава. Он пропал два дня назад, буквально испарившись из собственной машины по дороге с работы. Его искали, разумеется – до того, как след привел их на Сибуя, где и затерялся благополучно в толпе людей.

И вот теперь у Бергмана в руках отчет, в котором сказано, что господина временного главу штаб-квартиры убили: никто ни с того ни с сего не оказывается в порту с перебитой спиной, кляпом во рту и в компании нескольких дюжин голодных, суетливо копошащихся вокруг крыс. Полковник усмехается, прочтя про то, что среди них была парочка белых. Как символично.

– Как хорошо, что у нас здесь полный штат бесполезных людей…полковник откладывает папку в сторону.

– Нам не стоит позволять этому человеку делать подобные вещи,–Симидзу понимает, какую игру ведет Бергман-сан, но его все равно злит, что какой-то возомнивший о себе выскочка ведет себя вот так. Слишком самонадеянно и нагло.

– О нет, Симидзу-сан. Мы будем ему позволять. Глупо связывать Яну руки, пусть выпустит пар. Пусть ищет, роет носом землю, мечется, убивает – что угодно. Пока мы находим такие вот маленькие подарочки вроде Киршнера и Такаги, мы можем быть уверены, что он все еще здесь и никуда не делся. Эти двое попадутся, Симидзу-сан,–полковник сонно прижмуривается. – Обязательно. А жертвы... Всегда приходится что-то уступать, чтобы заполучить большее. Чашку чаю, пожалуйста, если вам несложно.

Японец невозмутимо заваривает у-лун. Он горд, что работает на этого человека. Такая безжалостная целеустремленность и сила воли достойны почтения.

 

*

 

Наги тошнит от одной мысли об этом человеке. И о крысах. И о том, как он там умирал несколько дней, со сломанной спиной, не в состоянии даже пошевелиться. Полковник рассказал ему, очень сдержанно, но так, что Наоэ до дрожи проняло ужасом. Жестокость его это не то чтобы удивляет – Шульдих самый злопамятный человек из всех, кого Наги встречал за свою жизнь. Возможно, ему самому стоит ждать чего-то в этом роде. Паралитического газа, мумификации, проращенных силой мысли арбузных косточек в желудке…

Наги сердится. И почти хочет, чтобы Шульдиха поймалимир стал бы лучше. Не намного, конечно, но можно было бы не бояться, что однажды тебе по водосточным трубам подадут серную кислоту.

 

*

 

– Восемь тысячи шестьдесят иен за все,хозяин вежливо кланяется, принимает кредитную карту. – На следующей неделе нам привезут чудесный да хун бао, самый лучший, какой только можно достать.

– Сейчас для него самое время.

– Я оставлю для вас, приходите.

– Обязательно.

Они прощаются, и Симидзу Иори, получив пакет с покупками, выходит. Начало восьмого, он и без того слишком задержался. От чайного магазина добираться домой около часа. Ну что же, Бергман-сан будет доволен – хороший да хун бао непросто найти.

Симидзу идет к припаркованной за углом машине. Сегодня холодно, проведя двадцать лет в Германии, он и думать забыл о том, каким мерзким в Японии бывает межсезонье. Дома можно будет выпить чаю – в пакете лежит сверток и для него. Симидзу кажется, что он даже здесь чувствует исходящий оттуда запах жасмина. Скорей бы.

Он понимает, что не поедет в Кото, как только поворачивает ключ в замке зажигания. Мысль совершенно ясная и не вызывает никаких возражений или желания сопротивляться. Через мгновение хлопает задняя дверь, пассажир встречается с ним взглядом в зеркале заднего вида.

На фотографии этот человек казался Симидзу другим. Не настолько жестким, возможно. Японец с любопытством смотрит ему в глаза, ни капли не испугавшись – глупо бояться, когда знаешь, чем все закончится.

– До Сибуя. Машину оставим в Минато.

Симидзу трогается с места. Он мог бы превратить их обоих в месиво, сделав из машины стальной ком, мог бы придумать еще двадцать способов спастись.

Он ничего не сделает, разумеется. Бергман-сан хочет, чтобы Ян был жив, он все рассчитал и ждет, когда на его приманку откликнутся.

Симидзу не испортит ему охоты из-за глупого страха.

 

 

Фарфарелло

 

Мыло и молоко – вот что я чувствую, придя в себя. Очень… детский запах. Он наполняет мои легкие до последней клеточки, заставляя вдыхать глубоко и жадно. Мысль о том, что именно так должны пахнуть чистота и невинность, ясная и естественная. Как мне сразу не пришло это в голову?..

Я не хочу открывать глаза – не хочется себя расстраивать. Телесная оболочка всегда жуткая гниль и дрянь.

Жмурюсь некоторое время, буквально пропитываясь запахом, до самых костей, но его обладатель вдруг нарушает тишину:

– Вы меня слышите?

Меня злит такая невежливость, но голостревожно-мягкий, в нем – все самое прекрасное, что только можно услышать: стук неспокойного сердца, орган, хруст снега в сильный мороз, шорох свежих простыней, мурчанье кошки.

– Да,я отзываюсь, чувствуя себя маленькой беспомощной крысой, вприпрыжку мчащейся следом за крысоловом. Я готов вырвать себе единственный глаз, лишь бы никогда не увидеть человека, произнесшего эти слова.

Но все портится даже быстрее, чем можно вообразить. Вдруг, ни с того ни с сего я слышу, как ломается ампула.

Это предательство. Хруст стекла перекрывает все – и запах, и звуки голоса, и это почти ангельское очарование, так что мне хочется только одного – свернуть обидчику шею и сбежать. Злость придает мне сил, и я открываю глаза. Никаких игл. Никаких…

…Она маленькая, немного встревоженная, в больших черных глазах – удивление. Короткие взъерошенные волосы стоят торчком, в ушах – крохотные колечки сережек. Похоже, ее пугает мое желание сопротивляться, и ей как будто неловко за шприц в руках.

– Просто укол. Вам станет лучше.

Мне не станет лучше, потому что я ничего не чувствую и даже не понимаю, где именно должно болеть.

Но как бы там ни было, с этого дня Птенчик – единственная, кому я позволяю тыкать в меня иголками.

 

*

 

Ее огорчает моя пустая глазница. Шрамы, старые переломы – из тех, что плохо срослись. Я для нее сплошное разочарование.

Я знаю, Птенчик хочет спросить, но стесняется – слишком личное. Возможно, поэтому ей приходится выдумывать всякие глупые героические истории о том, что со мной произошло. Пусть. Я бы сказал ей правду, но правда не для таких маленьких птичек, как она. Дураку понятно.

 

*

 

Произошедшее меня мало беспокоит. Я знаю, что ко мне придут и все расскажут. До тех пор беспокоиться не о чем. Это был просто несчастный случай, в котором, возможно, все погибли или кто-то выжил – мне все равно.

Меня больше занимает Птенчик. И еда.

 

*

 

Они не держат меня в неизвестности слишком долго, это было бы невежливо. Ко мне отправляют человека, который рассказывает, что Кроуфорд мертв, что за Наги присмотрят, а исчадие ада перевели в другую группу. И что мне тоже скоро придется присоединиться к кому-нибудь. После того как я поправлюсь, конечно.

Я слежу за тем, как капля пота ползет у него по виску, как опускаются уголки его рта – люди со способностями Шульдиха – с сатанинской силой внушатьне любят лезть ко мне в голову. Странно, потому что уж у меня-то там полный порядок. Может, дело в том, что я не вру и не прикрываюсь лицемерием из толпы?..

– Все не так уж и плохо, верно? – он как будто говорит с умалишенным. Мне смешно, и этот кретин, видя мою улыбку, похоже, решает, что ему удалось все сделать, как надо. Он даже большой палец мне показывает. Боже…

Я улыбаюсь и смотрю идиоту в глаза. Вали, говорю ему мысленно. На твоем месте я бы паковал свои пожитки и убирался бы отсюда так быстро, как только мог.

Кроуфорд мертв… Придурки.

 

*

 

Довольно долгое время я просто запоминаю ее – слова, то, как топорщатся ее волосы на макушке, форму затылка и выступающий позвонок – чуть ниже, на шее, звякающая связка ключей в кармане больничного халата, запах.

Я не хочу думать, что для всех она просто работник госпиталя – кубик обезболивающего и немного сестринского сочувствия. Птенчик безразлична мне в этом смысле. Мне нужно ее обезболивающее, только потому что она чувствует себя лучше, ставя мне капельницу. Ее сочувствие – только потому что она как никогда довольна собой, проявляя ко мне сострадание Мне от него не легче, ей – намного. Меня куда больше интересует то, что она воплощает. Ничего более хрупкого и в то же время по-человечески тщеславного в жизни не видел.

Мне не сразу приходит в голову, что она может быть полезной.

 

*

 

– Почитай мне.

У Птенчика не то чтобы много времени, но она все же покорно садится на стул возле кровати, открывает газету. Я прекрасно знаю, что ей куда больше нравятся всякие истории о спасенных котятах и о том, что где-то открыли школу для глухонемых детей, но мне плевать и на котят, и на детей. Мне нужна криминальная хроника, чего Птенчик, конечно же, не одобряет. Страсть к кровавым подробностям ее настораживает, как и то, что я выбираю газеты, вышедшие неделю назад. Непростое дело – искать след, особенно, когда в твоем распоряжении только жалкие сборники сплетен… Но мы не сдаемся. Мучаемся каждый божий день, сначала я – слушая про благотворительные акции, затем она – читая про зарубленных неверных жен.

След – вот, что мне нужно.

 

*

 

Я почти не слушаю, когда она говорит. Довольно часто Птенчик несет несусветную чушь. О том, что я скоро поправлюсь и жизнь у меня наладится. Эта ее вера в божественность профессии врача… Иногда мне смешно, иногда я сержусь.

Она не понимает сути. Ее большие черные глаза не видят главного – того, насколько безнадежна ее доброта. Я задумываюсь над тем, как Бог мог создать такое прекрасное создание настолько… слепым. Как у него рука поднялась?

Придет день, Птенчик, и ты сама у него спросишь. Заодно выясни, зачем он дал тебе такое мягкое сердце.

 

*

 

Я знаю, что за мной приглядывают. У двери палаты круглыми сутками сидит пара послушных псин. Они читают газеты и иногда ходят к автоматувнизу купить себе сэндвич. Каждое утро после обхода, когда доктор наконец-то отправляется вон после всех осмотров и дверь остается открытой на пару секунд, мы смотрим друг в глаза – очень нежно и доверительно. Они убеждаются в том, что я в порядке, я – в том, что эти двое еще ждут меня. Маленький ритуал.

Вчера Птенчик прочла мне наконец то, что мне так хотелось услышать. Крохотный некролог какого-то там доктора, путаный и невнятный. О том, что мы, мол, скорбим и все прочее… Не знаю, как я понял, что это то, что нужно. Просто лежал, зажмурившись, чувствуя, как в груди разливается тепло, быстро и приятно – будто топится кусочек масла. Шульдих начал охотиться. Помоги им Господь.

Что же, жизнь пары моих бульдогов в безопасности ровно до того дня, пока я не раздобуду себе скальпель. Мне не очень нравится это все, но единственное, что можно для них сделать – это быть быстрым.

Я не хочу уходить. Хочу остаться здесь, с Птенчиком, и проследить, чтобы ей ничего не грозило. Меня злит то, что приходится решать чужие проблемы, но этой ночью все же впервые пытаюсь встать с постели. Придет время – и я спрошу с Кроуфорда за все, в чем пришлось себе отказывать.

 

*

 

У Птенчика много всяких слабостей. То, как самозабвенно она любит себя через других. Каждый ее исполненный заботы поступок – дань себе. Каждый ее взгляд на мое лицо – лишний повод быть ко мне внимательнее и гордиться собой. Терпение и смиренность… Интересно, если бы она ходила на исповеди, рассказывала бы она об этом или нет? А, Птенчик?

Сегодня она чем-то обеспокоена. Я вижу, как у нее дрожат пальцы, а губы тревожно сжаты.

– Я могу ходить сам. Я хочу вниз. На улицу.

– Нет. Доктор,– она запинается, словно налетев на слово с разбегу,доктор не разрешает. Мне нужно идти.

Доктор, значит. Меня это раздражает. Меня раздражает любой, из-за кого она теряет спокойствие.

Птенчик не должна сердиться. Это неправильно. Ангелы заносчивы и самовлюбленны, все до единого, но они не могут быть мелочными. Я хочу, чтобы ты воплощала свою бесконечную доброту, птичка. Ты создана для того, чтобы носить в себе бесполезная абсолютная доброта. Никакой злобы, пожалуйста, никаких человеческих глупостей, или мне придется это остановить.

 

*

 

Все не так уж и сложно. Я смотрел, как эти двое годами изводят друг друга. В этом они были откровеннее, чем если бы их растянули на анатомическом столе и вытащили все наружу, все до последней клеточки. «Немного внимания ко мне, Кроуфорд?»«Немного лояльности, Шульдих?»вот какими они были. Ни больше, ни меньше.

А теперь?

«Еще немного лояльности, Шульдих?» – «Как скажешь. Немного внимания ко мне, господа, пока Кроуфорд спасает свою задницу?».

Когда я понимаю, в чьих руках Кроуфорд оставил свое спасение, мне плакать хочется от смеха. Что, дьяволово отродье, наконец-то у тебя появилось то, чего тебе так давно хотелось? Поводок, а? Теперь он обязан будет тебя слушаться… Сидеть, Кроуфорд… Лежать, Кроуфорд… Апорт, Кроуфорд! Гав-гав.

 

*

 

Ему лет сто на вид, и мне кажется, что я уже чувствую запах разложения, исходящий от него. Гниющая мумия, завернутая во врачебный халат. Я смотрю доктору прямо в глаза, но все, что я вижу – это смущенное оцепенение моей птички. Ты запуталась, дитя мое.

Впрочем… Вы точно такие же. «Немного внимания ко мне, доктор?» – «Немного лояльности, Птенчик?».

 

*

 

Мне нравится, как все обернулось. Признаться, все это время, пока я смотрел на них, я ждал… войны. Ждал, когда Кроуфорд достанет оружие и выйдет сражаться честно. Чего угодно, но не этого. Не терпеливого многолетнего ожидания. Так… воодушевляет.

Кроуфордзмей. Он не станет все делать сам. Заберется в свое змеиное логово и будет ждать возможности. Что же, хороший план.

Теперь тебе лучше забиться поглубже в твою нору, потому что если тебя найдут, из тебя вытянут все до последней жилы, и мне жаль, что я не смогу посмотреть.

Ты наверняка так и сделал. Что меня интересует, так это то, почему тебя до сих пор не нашли.

И пока ты прячешься по углам, Шульдих машет перед носом этих, ищущих, красной тряпкой, чтобы тебя, трус ты несчастный, не заметили. Что же, он прекрасно со всем справляется, и ему не нужна помощь. Значит, для меня припасено что-то другое.

Мои маленькие ночные тренировки дают свои результаты. Я куда сильнее, чем подозревает идиот-доктор. Тело легкое и послушное, несмотря на то, что я почти не сплю. Чем быстрее все устроится, тем лучше.

 

*

 

Наверное, мне следовало бы объяснить ей то, что действительно важно, но сегодня ей отчего-то хочется поговорить о вере. Похоже, то, что я католик, беспокоит ее ничуть не меньше моего изуродованного тела. Глупая, это две стороны одной монеты… У Бога миллион лиц, он слишком хитрый, чтобы показать настоящее.

Кажется, сегодня у нее кто-то умер никогда не запоминаю имен, но Птенчик расстроена. От нее пахнет чем-то сладким: похоже на благовония. Ходила помолиться, птичка?

– Ему все равно, – говорю я. Должен ли я утешить ее? Я не понимаю, какая беда в смерти. Это естественно, это то, к чему мы стремимся. Абсолютный результат каждого нашего усилия. Не горюй, Птенчик. Мертвые – это мертвые, у них не теплеет на сердце от чьего-то сочувствия. И в раю, и в аду явно не до того.

– Разве вы не верите в духов?

– В таких, которые приходят порадоваться чужой скорби? Нет, это тщеславно.

– Это же память. Всем приятно, что о них помнят.

Хорошо, что она живет сейчас. Века четыре назад было бы трудно оправдаться.

– Они должны исчезнуть.

– Но люди никогда не исчезают… вот так. Они остаются в вещах, в воспоминаниях, они всегда с нами.

Я не сразу добираюсь до нужной мысли, обдумывая, как бы объяснить понятнее, но потом все просто становится на свои места.

В воспоминаниях, моя милая… Конечно. А если их нет… Выходит, тогда ты пропадаешь бесследно.

Если бы в Ад попадали и за хитрость тоже… О-ох, Кроуфорд ты был бы великим грешников только за это.

 

Часть 3

 

Кроуфорд

 

11 февраля, 1998 г.

В воде умираешь беззвучно.

Целая груда обломков опускается на дно, не нарушая тишины и спокойствия.

Слепит белая люминесцентная пульсация далеко внизу – генератор на маяке еще работает. Вверху – темнота, и это заставляет колебаться секунду, инстинктивно хочется плыть на свет.

Легкие начинает покалывать, и он делает первый гребок, злой и судорожный, тут же отзывающийся болью в плече. Ему кажется, что он видит расплывающееся облачко крови при каждом усилии. Соленая вода должна помочь.

Мрак знаком до ужаса – Кроуфорд рассматривал его в видениях слишком долго, чтобы не узнать.

 

*

 

Затем – холодный шаткий пол вагона, и он сам, стоящий на четвереньках и до рвоты выкашливающий жгучую соленую воду. В огромном контейнере рядом плещутся ополоумевшие от тесноты и страха наваги.

Здесь есть на что опереться, Кроуфорд чувствует ладонями твердое, но перед глазами все еще стоит черная вязкая вода залива, и время от времени ему страшно вдохнуть и почувствовать, как легкие разъедает морской солью.

На это нет времени. Встав на колени, он стаскивает пиджак, с трудом расстегивает трясущимися пальцами ремешок часов. На внутренней стороне кожаного браслета – ровный небольшой шов, его не видно, но можно почувствовать, если провести пальцем. От страха перед тем, что он собирается сделать, сводит челюсти, но выбора нет. Иначе ему конец. Всему конец.

У Кроуфорда нет ножа, нет ничего, что могло бы помочь, но с третьей попытки нитки удается кое-как перекусить. Наконец-то.

Белого порошка, спрессованного в крохотную плоскую капсулуграмм от силы, но на ладони он кажется свинцовым. Не задумываясь, закрывает глаза и глотает.

Кроуфорд протирает часы нервным движением. Стекло покрылось трещинками, но вроде пострадало не так сильно, и секундная стрелка все еще движется, круг за кругом. В голове все плывет, подташнивает от запаха рыбы – похоже на кровь или влажное железо. Отвлечься сейчас – и Кроуфорд ни за что не найдет нужную станцию.

Еще семьдесят шесть минут. Темнота по углам вагона начинает клубиться, готовая принять подсказанную наркотиком форму, но Кроуфорд не отводит глаз от часов. Сильно стучат зубы, пальцы как будто отрезало – от холода ничего не чувствуется. .

Семьдесят одна. Стрелка троится в глазах, таблетка действует слишком быстро. Не нужно было…

Ему кажется, что стены вагона подвижны, и что весь состав вьется, изгибаясь, словно огромная змея, словно эти проклятые наваги, которых завтра выбросят на рынок где-нибудь в Сирои или повезут дальше, вглубь страны. Ощущение такое, будто прошло уже три часа. На самом делене больше девятнадцати минут.

Все посторонние звуки начинает неотступно перекрывать пронзительное тягучее дребезжание – Кроуфорд только сильнее сжимает в ладони часы, начиная узнавать эрху. Тут же запах рыбы отдается на языке сладковатым привкусом опиума, и Ши смеется ему в лицо из темноты. Пятьдесят восемь.

Время как будто останавливается. Каждая галлюцинация длиной в тысячу лет, они убивают яркостью, безумные и страшные.

Иногда он подолгу не может вздохнуть, и это самое страшное: никогда не знаешь, смерть это или наркотический бред.

Боже, пожалуйста, не дай мне умереть вот так. Его рвет столько раз, что он устает считать.

Сердце колотится как сумасшедшее, когда Кроуфорд оказывается в Фунабаси. В голове у него уже ни черта, кроме нужного адреса.

Еще через час, совершенно одинаковыми переулками он добирается до нужного дома. Напротив – залитый неоном бар, каких здесь в округе с десяток. Несколько минут уходит на то, чтобы добрести до подъезда, лестница дается с таким же трудом.

Ключ обнаруживается за наличником, как и положено. Дрожащими руками он проталкивает его в замочную скважину, задыхаясь от боли в сердце. Великий Боже. Пусть все получится.

 

*

 

Глаза он открывает только на закате следующего дня. В квартире тишина, отопление не включали бог знает сколько, и комната выстужена так, что воздух едва не звенит от холода.

Чудовищно раскалывается голова, во рту сухо, и за стакан воды можно было бы отдать что угодно. Попытка подняться тут же отзывается в правом плече тупой болью и таким головокружением, что Кроуфорд дважды падает, прежде чем наконец удается принять вертикальное положение.

Наконец, спустя десять минут попыток расходиться, он добирается до кухни. Аптечка оставлена на столе и на его счастье полна аспирина. Он проглатывает две таблетки и лениво думает, что кто-то очень заботлив. Кто, интересно.

В глаза темнеет так стремительно, что это похоже на внезапную слепоту.

Странные ощущения – стоять посреди совершенно незнакомой квартиры, не имея представления о том, кто ты такой и какого черта здесь делаешь.

 

*

 

Он чувствует себя так, как будто в результате какой-то чудовищной аварии лишился лица, и теперь вместо него – сплошные ожоги, шрамычто угодно, из-за чего его никто не может узнать.

Единственное, чем скупо делится с ним память – имя. Стоя перед зеркалом в ванной Брэд Кроуфорд неуверенно примеряет его на себя, понимая, что это никакое не озарение, и с тем же успехом его могут звать по-другому. Брэд Джонсон-Браун-Миллер-Стивенс. Томас-Алан-Роберт-Джейк Кроуфорд. Кто угодно. Джо, Человек без имени.

Зеркало гипнотизирует его, отвернуться страшно, как будто вместе с прошлым можно забыть и собственное лицо.

Кроуфорд – пусть будет так – тратит около получаса на то, чтобы собраться с мыслями. Все, что ему нужно – это сдвинуться с мертвой точки. Не может быть такого, чтобы здесь не нашлось ни единой подсказки.

Любая мелочь – открытие, когда ни черта о себе не знаешь.

 

*

 

Начинает он с того, что перерывает вверх дном весь дом. На кухне – годовой запас галет, кукурузных хлопьев и кофе, аптечка, с которой можно пережить войну. Газовый баллон в углу, несколько бутылей питьевой воды. В шкафу в коридоредва комплекта одежды, затянутых в целлофановый чехол. Ничего примечательного, для дома, для улицы, все безлико-бесцветное, надень такое – никто и не обернется.

В ванной и того беднее – кусок мыла и жесткое полотенце, больше таинственный благодетель ему ничего не оставил.

Зато в гостиной на низком шатком столике обнаруживается нераспечатанный блок писчей бумаги, набор простых карандашей, и – большая удача – запасные очки, в аккуратном бумажном пакетике с пометками окулиста. Кто-то очень заботлив…

В прихожей он находит то, что, видимо, было надето на нем до этого. Все сырое, ткань костюма дорогая, но изорвана и испачкана так, словно его волокли по асфальту милю, не меньше. Там же обнаруживается огромный запас батареек, коробка полна до верху, и Кроуфорд понятия не имеет, что можно было бы сделать с таким количеством.

Мозг, жадный до деталей, подбрасывает одну зацепку за другой. Чересчур много пыли кругом. Затхлость. Гора рекламных листовок на полу в прихожей, которую, пожалуй, и за год не накопишь. Здесь давно никого не было. Слишком давно – вряд ли квартира была нужна для того, чтобы в ней жили. Это…убежище. То самое, где можно залечь на дно, в случае чего. В случае чего?

Первое, на что он обращает внимание, выглянув в окно – это пожарная лестница и то, что переулок не заканчивается тупиком. Кроуфорд сглатывает, поняв, что только что продумал план побега. В голове мелькнуло что-то вроде «на всякий случай», и ему очень хочется знать, от кого ему придется бежать.

Тут же, на подоконнике обнаруживается черт знает как сюда попавшая нью-йоркская «Таймс» за девяносто шестой год. Девяносто шестой…На ум приходит куча всего. Олимпийские игры в Атланте, иракский «Удар в пустыне», избрание Кофи Аннана и переизбрание Клинтона. Никаких идей о том, что поделывал в это время Брэд Кроуфорд. Он прочитывает ее от корки до корки, но там нет ни единого слова, которое подтолкнуло бы к ответам.

Снова напоминает о себе плечо, стоит адреналину немного упасть, тут же возвращается позабытая боль в затылке, видимо, потянутые мышцы голени – приходится отвлечься на душ и самолечение. Он снова долго рассматривает себя в зеркало, на этот раз интересуясь не лицом. Шрамы, чуть выступающая кость ключицы явно когда-то сломанная, суставы кистей, разбитые многочисленными тренировками, немного неровная фаланга мизинца. Кроуфорд собирает пальцы в кулак. Вряд ли он занимался бумажной работой.

Есть ты, человек без прошлого, в котором может быть что угодно. Семья, друзья, работа, дети, планы на будущее. Садизм, наркомания, жажда власти или убийства. Ты можешь быть солдатом армии спасения или наркодилером. Одинаковая степень вероятности – вот, что самое отвратительное. У тебя нет никаких гарантий того, что с памятью ушло что-то, что стоит вспомнить. В прошлом может оказаться что угодно. Действительно что угодно.

 

*

 

Для начала, он отказывается от идеи включить отопление – слишком большие энергозатраты. Неизвестно, кто его ищет, но если в пустой квартире ни с того ни с сего начнет бешено расходоваться энергия, никому не составит труда его найти. Может, они даже на это способны, почем ему знать.

Баллон газа решает проблему горячей еды, запас воды достаточный, чтобы прожить здесь с месяц при разумной экономии.

У него все еще противно тянет в солнечным сплетении при мысли о количестве возможных объяснений происходящего. Что он сделал? Убил кого-нибудь? Перешел дорогу кому не следовало? Чего ждать теперь подсказок? Посетителей? Посылки с инструкциями, запечатанными в несколько водонепроницаемых конвертов? Возможно, звонка?

Кто вообще позаботился о его безопасности? Кто-то, знавший его настолько, чтобы не ошибиться с диоптриями линз для очков. Почему этот человек не даст знать о себе? Почему ничего не происходит? И что случилось до этого? Что пошло не так? Или наоборот, прошло так, как нужно, и теперь нужно пережидать? Почему здесь? Почему он? Кроуфорду кажется, что он вот-вот с ума сойдет.

На мгновение приходит трусливая мысль оставить все как есть. Просто… жить вот так, поедая галеты, запивая их кофе и таращась в потолок с утра до вечера. Пока что-нибудь не произойдет. Слишком бессмысленно – бороться, толком даже не представляя, с кем.

В конце концов, его либо найдут, либо нет. Ничего сверхъестественного.

 

*

 

Во всех фильмах и книгах это происходит вроде как… естественно. Человек просто садится за стол, пишет все, что приходит в голову и чудесным образом вспоминают.

Кроуфорд начинает с простенького «Я ничего не помню». Сначала он пишет по-английски, но почти сразу же рука, повинуясь мышечной памяти, выводит то же иероглифами. Интереса ради он пытается написать еще несколько, и в памяти неожиданно всплывают дюжины самых разных их сочетаний. Рядом на столике дымится чашка дешевого кофе, и Кроуфорд успевает выпить половину, прежде чем лист оказывается заполнен бессмысленной писаниной на японском.

Два килограмма яблок, пожалуйста. Где здесь ближайшая аптека? …без пятнадцати четыре устроит?.. Посольство… Я не люблю классическую музыку… Я не понимаю вас. Мой японский еще не достаточно хорош. Подскажите, где находится … Генная инженерия – быстроразвивающаяся отрасль… …какой калибр?.. Закрой рот, сука, или я пристрелю тебя к чертовой…

Кроуфорд отбрасывает карандаш, откидывается на спинку дивана. Дрожащей рукой сдергивая с носа очки, трет переносицу. В таких случаях на ум приходят имена, даты – что-то, что может натолкнуть на мысли о прошлой жизни. Но если это «что-то» полдюжины названий взрывчатых веществ на японском…

Кроуфорд был бы счастлив оказаться всего-навсего отличным химиком.

 

*

 

Вторая ночь оказывается самой тяжелой. Он весь вечер как на иголках, голова раскалывается и отчего-то начинают слезиться глаза. Кроуфорд решает, что это простуда, проглатывает аспирин и ложится, когда еще даже не стемнело. Не хватало только разболеться.

Ночью он просыпается от дикой боли в суставах, все простыни мокрые насквозь, и господи, как же его тошнит.

Кроуфорда дважды рвет, пока он добирается до туалета. Он не может вызвать врача и даже не понимает, что с ним. Ему так больно, что он не может оторвать ногу от пола, чтобы забраться в ванную. Холодный душ отрезвляет немного, и Кроуфорд терпит, пока не перестает чувствовать пальцы.

Это не простуда. От простуды не хочется лезть на стену и нет ощущения, что каждую твою кость пропустили через дробилку.

Только этого не хватало.

Кроуфорд, не одеваясь, идет на кухню, где свет поярче и, сцепив стучащие зубы, проверяет сгибы локтей, щикотолки, низ живота. Ничего. Он дрожащими руками трет лицо, плохо соображая от боли. По крайней мере, не героин.

Ломку не могли не предусмотреть. Если его знали достаточно хорошо. Значит, раз уж дури здесь нет, должны быть лекарства.

Только бы сердце выдержало.

 

*

 

Несколько следующих дней Кроуфорд живет от одной горсти таблеток до другой. Коктейль бешеный: обезболивающее, снотворное, капли для сердца, аспирин, все это – вязкая жижа на дне стакана с теплой водой. И так каждый раз, стоит ему открыть глаза после очередного тяжелого сна, в котором не отдыхаешь.

Наркомания только добавляет вопросов. Кроуфорд понятия не имеет, что с этим делать.

Делается немного легче. Его больше не рвет каждые пару часов, и хотя ломота из суставов никуда не девается, он начинает вставать с постели.

 

*

 

Так проходит несколько дней. Тягучих, как патока, без каких-либо изменений. Кроуфорд не включает свет вечерами, не выходит на улицу. Находит на кухне старенький радиоприемник и теперь оставляет его даже на ночь, приглушая звук до едва различимого. Перед тем как лечь – обязательная горсть снотворного, боль не дает уснуть.

Стоит только закрыть глаза, как тут же приходят чудовищно странные сны, настолько же материальные, насколько бессмысленные. Иногда во сне приходят люди, без лиц и без особых примет. Ему все время кажется, что вот-вот среди всего этого хаоса попадется что-то стоящее, но при малейшем усилии удержать картинку в голове Кроуфорд просыпается. Как обычно, ни с чем.

Он исписывает по десятку листов в день, пытаясь зацепиться хотя бы за что-то, но дальше глупых фраз из учебников дело не идет.

Списки того, чем он мог бы заниматься, часто кажутся бесконечными. Солдат. Военный врач. Боксер. Разведчик. Телохранитель. Кто угодно, переживший автомобильную катастрофу. Кто угодно, занимавшийся травматичным спортом. Кто угодно.

С совершеннейшей безжалостностью Кроуфорд вывешивает их на стену в гостиной, словно специально не загороженную мебелью и не занятую картинами. Смотрит на них часами, пытаясь связать во что-то разумное, но все остается по-прежнему.

Даже в его снах ничего не меняется: все та же комната, он все так же пьет здесь кофе, слушая радио. Кроуфорд наблюдает за самим собой во сне по шесть часов к ряду, и это похоже на какой-то чертов с ума сводящий террариум.

Единственная зацепка, которая у него есть – это шрамы. Старые и посвежее, одни аккуратные, со следами хирургических швов, другие – рваные, оставшиеся после особенно тяжелых ран. Сломанные кости, выбитые суставы. Вот оно, его прошлое. Кроуфорд думает об этом не переставая, и иногда ему кажется, что воздух вокруг как будто сгущается, становится тяжелым, словно в теплице. Это ощущение преследует его во снах, смутное и неясное ровно до того самого дня, когда Кроуфорд удается вспомнить первого человека, когда-то имевшего к нему отношение.

 

*

 

Вокруг так влажно, что почти не дышится. Проводник, старый менде, черный и высушенный солнцем до глубоких морщин, задумчиво пожевывает свою папиросу. Разражается долгим мокрым кашлем и, сплюнув наконец коричневую слюну, вытирает растрескавшиеся губы тыльной стороной ладони. Кроуфорд в курсе, что у него рак какой-то из последних стадий, но его мало интересует здоровье старика. Он спрашивает, куда идти теперь и когда они доберутся до цели. Тот пожимает худыми плечами.

– Это джунгли. Нельзя торопиться.

Проклятые джунгли. Проклятая…

Африка. Сьерра-Леоне.

Кроуфорд садится в постели, чувствуя, как струится по спине холодный пот.

Спасибо, Господи.

 

*

 

Способность рисовать он у себя обнаруживает через пару часов после пробуждения, в отчаянных попытках задержать в памяти лицо проводника-африканца. Руки все еще трясутся, но набросок выходит узнаваемым.

Кроуфорд прикрепляет его к стене в гостиной, среди других бумаг. Итак, Сьерра-Леоне.

Гражданская война, идущая до сих пор. Повстанцы Объединенного революционного фронта. Он совершенно уверен, что был там – слишком хорошо помнит душный от влаги, сладковатый воздух.

В одном из списков Кроуфорд ставит плюс напротив слова «военный». Вряд ли он мог заниматься там чем-то другим.

 

*

 

В любом случае, что-то должно было предшествовать этому случаю, что-то – идти после. Причинно-следственная связь есть у всего на свете.

Он раз за разом перебирает в памяти увиденное. Запах табака, возня птиц высоко в ветвях. Земля – сырые жирные комья, все кругом изрыто, как будто после взрыва. «Нельзя торопиться». Куда они шли? С кем? Вся эта прогулка должна была чем-то закончиться.

Картинка – джунгли, жара, полчища насекомых, кольца дыма от сигареты проводника. Был кто-то еще.

«Три кубика… носилки…»

Гадко ноет плечо. Вся комната синяя в свете неоновой вывески бара напротив. Совсем как тогда. Из темноты лесапрямо в слепящие лучи прожекторов.

Вертолетные лопасти. Жуткий шум.

Врач. Там была женщина-врач.

«Мы ждали вас через два дня!»–кричит она ему из прошлого, подбежав ближе. Кроуфорд чувствует прикосновение ее волос к своему лицу – пара светлых прядей, выбившихся из косы.

Он никак не может припомнить выражение ее лица, хотя прекрасно знает, как она выглядит.

«…носилки…»

Они виделись до этого. Или после. Словом, еще раз.

«Мы ждали вас…»

Он не был там один. Но старый менде исчез, растворившись в джунглях. Не он продирался с Кроуфордом сквозь лес, и носилки готовили тоже не для него.

Был. Кто-то. Еще.

Он не вспоминает ни имени проводника, ни как звали женщину-медика – так и записывает их на листе бумаги: «менде» и «врач», каждый из них – точка на оси времени. Кроуфорд соединяет их и от последней отбрасывает еще одну отходящую линию: женщина должна была встретиться ему снова. Другие обстоятельства и, если повезет, другие люди, которых он, возможно, знал.

 

*

 

В один из дней, когда Кроуфорд копается в кладовке, чтобы хоть чем-то себя занять и отвлечься от головной боли, среди пустых коробок обнаруживается одна кое с чем интересным. Внутри – пахнущий оружейной смазкой, завернутый в кусок тряпки пистолет. Магазин на девять патронов полон, и Кроуфорда отчего-то не удивляет, как легко рукоять ложится ему в ладонь.

Наркоман, ветеран войны, убийца. Он не помнит, сколько ему лет, но вряд ли больше тридцати, а он уже так много успел.

Еще в коробке – тысяча долларов в мелких купюрах, половина из которых – иенами, и распечатка с расписанием захода в Иокогаму транзитных судов из Китая – еженедельно, контейнерные перевозки, любой порт на атлантическом побережье.

 

*

 

Кроуфорд часами просиживает на диване, чертя на бумаге бессмысленные схемы и убивая время на попытки придумать себе, где и как он сталкивался с докторшей снова.

Она торопится к нему, на ходу откидывая волосы со лба.

«…Мы вас ждали…»

Осмотр. «…Быстрее, пожалуйста, там еще человек сто, и все ждут…»

Учения. «…Чего еще можно было ждать ото всех этих военных глупостей?...»

Оживленная городская улица. «… Не очень давно ждете?..»

Нет. Он никогда не видел эту женщину так. И тем не менее, она там, в его памяти, она готова рассказать обо всем, нужно только выслушать.

Кроуфорд закрывает глаза.

«…Плохого можно не ждать…»

Это больница. Военный госпиталь.

Она работает с самого утра и уже успела порядком устать. Откидывает назад мешающие волосы, покусывает кончик ручки.

«… обезвоживание…серьезных… нет…»

В руках – папка-планшет, несколько страниц истории болезни.

«…швов не накладывали…»

Вокруг снуют люди. Медсестры с дозаторами для таблеток, пара санитаров с каталкой, все – под шорох страниц, зажатых в клипсе докторского планшета. Она говорит не с ним – Кроуфорд видит ее прямую спину, косу, спускающуюся до середины лопаток.

«Сильное обезвоживание. Серьезных повреждений нет – одно осколочное, царапина, даже швы не стали накладывать. Сильный стресс, ему нужно выспаться. Но плохого можно не ждать».

«Держите меня в курсе».

Она оборачивается, словно почувствовав взгляд, хмурится, тянет за собой ширму, открыв на долю секунды своего собеседника, но ткань тут же прячет его, не позволяя рассмотреть как следует.

«Разумеется, полковник», – вот что она скажет дальше.

 

*

 

Полковник отчего-то никак не представляется и упрямо не желает обретать физическое воплощение. Просто набор букв, слово, за которым ничего не стоит.

Вернее, ничего материального. Эмоций-то он вызывает сколько угодно.

Кроуфорд пробует произносить это слово на разные лады, на всех языках, на каких говорит – ничего не меняется.

Он может представить себе его гнев, или волнение, или спокойствие – что угодно. Этот человек в состоянии спровоцировать какое угодно отношение к себе, сам оставаясь неизменным. Неэмоциональная константа. Во всех случаях, во всех ситуациях.

Полковник, человек-без-лица…

 

*

 

Весь день на уме вертится какая-то детская глупость – песенка, вроде тех, которые разучивают в начальной школе. Она появляется, как раз в тот момент, когда Кроуфорд переливает кофе из турки в чашку.

Однажды двадцать пять портных,

Вступили в бой с улиткой…

Дальше ничего не вспоминается, и совершенно неясно, откуда взялась эта нелепица – из книг, из детства, его или чьего-то чужого.

Кроуфорд впервые задумывается над тем, была ли у него семья или что-то в этом роде. Даже если и так, он моментально отказывается от идеи попытаться разыскать кого-то. Сначала он вспомнит. Потом – все остальное.

Однажды двадцать пять портных… Как же там дальше? Улитки… Великий Боже.

 

*

 

Кроуфорд разбирает коробку старых бумаг, просто чтобы чем-то заняться. Очевидно, здесь то, что осталось от прежних хозяев – на одном из конвертов указан какой-то господин Маэда, которому восемнадцатого мая три года назад настойчиво советовали раскошелиться на кондиционер для его чудесного дома.

Вряд ли они были знакомы. Фамилия «Маэда» вызывает еще меньше ассоциаций, чем таинственный полковник.

Здесь целая куча рекламы, Кроуфорд перебирает лощеные листы: рефрижераторы в «Ниттори», пара купонов на бесплатные обеды где-то в богом забытом месте, распродажа в книжном магазине в Комаба. В прошлый раз в Комаба он купил…

– В прошлый раз это был…

– Китс, – отвечают ему. – А до этого – По.

– По, ну разумеется.

Разумеется, это был По. Детский голос все еще звучит в голове, когда Кроуфорд не глядя бросает в коробку листы и идет за бумагой. Китс. По. А еще раньше – Киплинг. Однажды двадцать пять портных…

Перед глазами – мальчик-азиат, кухонный стол и три блюдца с разноцветной фасолью.

– Достаточно быстро?

 

*

 

Он даже примерно не представляет себе, чем они заняты и что все это значит – бобы, детские стишки… .Достаточно быстро? Куда они торопились? Зачем?

Кроуфорд исписывает с полдюжины листов стихами, какие удалось припомнить. Набросок мальчишки отправляется на стену следом за ними. Высокие скулы, глаза с почти черной радужкой, все еще немного детский рот. Нос, прямой, с мягко очерченными ноздрями. Возраст выдает только голос, начавший ломаться. Молчи он – и ни за что не определишь, сколько ему лет.

Кто это, черт возьми, такой?

И почему всегда стихи?

– Мы очень малы, видит бог, Малы для добра и зла…почти беззвучно повторяет Кроуфорд за мальчиком-из-прошлого в сотый раз, ходя кругами по комнате и пытаясь понять.

Неродной язык, стихи. Фасоль. Зачем там эта проклятая фасоль?

Чего-то не хватает.

То, что приходит ему на ум – не назовешь иначе как плодом больного воображения. Видимо, головой он ударился сильнее, чем предполагал, потому что вспоминаются ему бобы, разноцветные бобы, весело подпрыгивающее и опускающиеся каждый в свою миску.

 

*

 

Ритм. Все дело в ритме, и это единственное логическое объяснение.

Однажды двадцать пять портных…
Щелк. Щелк. Щелк.
Раз. Два. Три.
Вступили в бой с улиткой…
Четыре. Пять. Шесть.
В руках у каждого из них
Раз. Два. Три.
Была иголка с ниткой…

–…Но еле ноги унесли, Спасаясь от врага, Едва завидели вдали Улиткины рога. – Мальчик напротив откидывается на стуле с усталым выдохом, смотрит вопросительно и говорит: – Белой – двенадцать, бурой – тридцать четыре, черной – девять. Всего пятьдесят пять. Достаточно быстро?

Метроном, вот что это такое.

 

*

 

Воспоминания тянутся одно за другим, как вереница связанных платков из рукава фокусника, и Кроуфорд благодарен тому, кто припас для него здесь столько бумаги.

Стену заполняют люди: в военной форме, азиаты, европейцы, очень особенные или ничем не отличающиеся от других.

Следом за мальчиком, читающим стихи, появляется еще кое-кто. Кроуфорд вспоминает его, повторяя за маленьким японцем «Песнь пиктов»: он третий в комнате и, не проронив ни звука, прижимается спиной к стулу мальчишки, усевшись прямо на пол, в пальцахблестящий кусочек фольги, и неизвестный разглаживает клочок на колене, ни на что больше не отвлекаясь. Кроуфорд откуда-то знает, что руки у него все в шрамах, как и лицо.

Он получает возможность рассмотреть его получше. На этот раз этополутемная больничная палата, на постели девчонка, опутанная проводами. Кожа у нее белее простыней, на которых она лежит, парень из предыдущего воспоминания – у ее постели, и у него дрожат пальцы, так ему хочется коснуться бледной щеки.

Кроуфорду так и не удается вспомнить, как ее зовут. Он долго листает телефонный справочник, где каждое имя как будто подходит, но те, которые начинаются с «Ф» – отчего-то особенно. Фукухара. Фукуда. Фудзита.

Ф.

Фладд. Девчонка оказывается неважна, он нашел кое-что поинтересней.

Роберт Фладд. Человек-благодушие. В воспоминаниях Кроуфорда он заменяет странного посетителя у постели маленькой японки, под его тяжелыми морщинистыми веками – то же желание прикоснуться. Только заботы или любопытства в нем – ни капли. Вообще ничего, кроме больного фанатизма.

Этот человек приводит с собой еще кое-кого, но только чуть позже, не сразу.

 

*

 

Кроуфорд смотрит, как внизу пересекает двор старый, прямой как палка японец, рядом с ним – закутанная в твидовое пальто девчушка лет двенадцати, немного неловкая от всего того, что на ней надето. На спине у нее вышиты красным птицы, в рукеподобранная только что веточка, пальцы другой тонут в ладони старика.

Тот наклоняется, говорит что-тосерый свет поблескивает на его плече, отражаясь от… кажется, пуговиц? погон? – рука в кожаной перчатке сжимает девчачьи пальцы.

Что-то отвлекает ее внимание, она оборачивается – и Кроуфорд смотрит в сморщенное обезьянье личико с маленькими бегающими бусинами глаз. В воздухе тянет пылью и табаком, он следит за тем, как чертит по влажному асфальту кончик ветки.

«Сначала!.. Великие боги, ты неповоротливее разбуженного медведя…»

Он моргает, внизу – снова девчушка и ее улыбчивый дед, ни в чем не похожий на офицера немецкой армии. Запрокинув голову так, что видна голая шея, она что-то рассказывает старику-японцу, а Кроуфорду все еще чихать хочется от запаха опиума, наполнившего комнату несколько мгновений назад.

 

*

 

Старая Ши безжалостно вытаскивает на свет то, что ему совсем не хотелось бы вспоминать.

Кроуфорд, пытаясь сосредоточиться, водит карандашом по листу бумаги, перед глазами – злая ухмылка китаянки, и впалые губы ее едва заметно дрожат от удовольствия: смотри-ка, что я тебе припасла…

Среди закорючек и штриховок вдруг складывается само собой лицо женщины. В голове оно ясное и четкое, но при первой же попытке сосредоточиться на конкретных чертах, они молниеносно меняются. Скулы делаются острыми, губы полнеют, становится темной радужка в узких недобрых глазах.

Кроуфорд так и рисует – половина лица принадлежит европейке, половина – азиатке, обе смотрят без улыбки, чернота их зрачков хранит не то издевку, не то презрение.

Он не знает наверняка, откуда берется уверенность в том, что это – самое неприятное воспоминание из всех, что у него были. Словно назло, в голове появляется разом столько подробностей, что перед глазами плывет.

Смех, дрожащие на ветру колокольчики с украшениями из красной китайской бумаги.

…нарисуй еще… обещала тебе карандаши, если не станешь упрямиться…

…Указывай своим женщинам, не мне, ясно?..

Шелест шелкового подола, запах пудры.

Низка нефритовых бусин, скользящая вниз к белому запястью, теплое колено с родинкой у самой косточки.

…Как насчет воскресенья, пастор?..

Следы старого порохового ожога на пальцах. На полных губах – злая улыбка: заставь меня, попробуй.

Медная пружинка вьющихся волос у виска, запах какао и акварели, длинные светлые ресницы.

...Выпей еще и прекрати говорить, я не за этим сюда прилетела. Хочешь, я их сниму?...

…Так быстро стемнело. Жаль уходить, пастор, здесь ужасно уютно…

Холодный шелк расшитого белыми цветами пионов халата. Узкие плечи, спина, талия, тонкая, с плавным изгибом.

Телесный нейлон на белой коже, подвязка чулок, чужая рука, чуть выше, под нежным атласом платья.

…Еще встретимся, Кроуфорд.

…Пойдем, Брэд, мы опоздаем…

Рев самолетных турбин заглушает визг тормозов. Глухой удар. «…рейс выполняет экипаж авиакомпании «Люфтганза», полет пройдет…».

Кроуфорда тошнит от мешанины нахлынувших чувств. Больше всего отчего-то во всем этом… Нет, не вожделения, не азарта и не теплой привязанности.

Этот кусок его жизни прямо кишмя кишит чувством вины.

 

*

 

Кроуфорду не по себе, и он оставляет попытки на какое-то время. Пару дней проводит перекладывая с места на место листы бумаги, прекрасно понимая, что это ни к чему не ведет, и рано или поздно придется вернуться ко всем этим обрывкам прошлого, разбросанным по всей квартире.

Чем быстрее, тем лучше, вообще-то.

Впервые Кроуфорд думает о том, что есть, видимо, вещи, о которых ему лучше не помнить. Цепляющиеся один за одного, эти люди не дали ему пока ни одного доказательства того, что о забытом прошлом стоит жалеть. Куда все это заведет?

 

*

 

– «А я на Тебя, Господи, уповаю; я говорю: Ты – мой Бог. В Твоей руке дни мои; избавь меня от руки врагов моих и от гонителей моих»...

Трансляция не очень хорошая, видимо, из-за погоды – с самого утра льет как из ведра. Кроуфорд завтракает под запись воскресной службы какого-то из местных христианских храмов, раздумывая, как он относился к религии до того, как все случилось.

– «И будет Господь прибежищем угнетенному…»

…прибежищем во времена скорби; и будут уповать на Тебя знающие имя Твое, потому что Ты не оставляешь ищущих Тебя, Господи.

Слова не приносят покоя или уверенности. Внутри слабо шевельнулось только что-то сродни детскому восторгу, тут же затихнув.

Когда-то это была часть его жизни. Пыль старых книг, звенящая полуденная тишина молельного дома. Крохотный баптистерий, пахнущий краской…

Священник, женщина со стершимися из памяти чертами. Воскресные службы.

Интересно, сколько лет прошло?

И где они все сейчас?

 

*

 

Листва еще не опала, хотя на дворе середина октября, и ветер с каждым днем все холоднее.

Парк почти пуст. Пара медсестер, каждая – со своим подопечным, прогуливаются вокруг ротонды, от которой в разные стороны отходят уложенные плиткой дорожки. Они сворачивают то на одну, то на другую, не торопясь и переговариваясь.

У скамейки – инвалидное кресло, в нем чуть сгорбившись сидит старик. В глазах – доброжелательное спокойствие, капельница на штативе у правой ручки каталки позволяет забыть о беспокойстве. Его медсестра торопиться к крыльцу виднеющегося в конце аллеи здания больницы – телефонный звонок. Другие присмотрят, ее не будет не больше трех минут.

– Доброе утро, пастор.

Незнакомец останавливается перед лавкой, выбрав место так, чтобы не быть замеченным. Поднимает воротник пальто – солнце уже слишком холодное.

– Доброе. Мы знакомы… Вы из Эффингема? Там мой приход.

Свет очерчивает острую скулу, дрожит на темных ресницах, когда неизвестный прижмуривается на солнце.

– Был проездом.

– Мой сын – пророк, – доверительно сообщает ему старик, расправляя складки пледа на коленях.

– Знаю. Он о вас беспокоится.

– Вы встречались?

– Некоторым образом. Работаем вместе.

– Но… ему только девять.

Медсестры обходят ротонду с другой стороны, времени совсем немного.

– Прогуляетесь со мной?

– Мне не разрешают уезжать одному,–старик колеблется секунду. – Не стоит волновать этих милых дам, но… Разве что на минуточку…

Они сворачивают на ближайшую дорожку, под колесами кресла шуршат опавшие листья.

– Вы, наверное, из школы… Как у него успехи?

– Не сомневайтесь, он делает все, что в его силах.

– Мне его не хватает.

– Ему вас тоже.

– Правда? Как же я не хотел его отпускать…

– Так даже лучше, поверьте, – незнакомец выкручивает колесико дозатора, ставя его на максимум. Старик вздыхает через некоторое время, растирает сухую ладонь – рука устала принимать лекарство, и пальцы начинает сводить. – У него все будет в порядке.

– Позаботьтесь об этом.

– Пастор? – медсестра, потерявшая из виду подопечного, почти готова поднять шум.

– Вас ищут, – неизвестный помогает ему развернуть коляску.

– Придете еще? – старик улыбается радостно, сонно вздыхает – видимо, свежий воздух сделал свое дело, никому не помешает немного отдыха после прогулки. – Приходите. Я гуляю до четверти первого, трижды в неделю.

– Пастор! – сиделка отвлекает его на минуту, появившись из-за ближайшего поворота. Неодобрительно качает головой. – С кем вы говорите? Не стоило вам уезжать с солнца, замерзли совсем… А ну пойдемте.

– Вы знаете, мой сын…

– Не беспокойтесь так об этом, пастор. Вы, может быть, уснули?.. Свежий воздух всем на пользу...

 

*

 

Это сон, Кроуфорд готов поклясться, что никогда не видел ничего подобного своими глазами, как бы смело это ни было в его положении. Сон-предположение. Возможно, то, что когда-то додумывалось много раз, отложившись в памяти.

Но убийцу из сна он знает так хорошо, что не забывает ни о родинке у правого уха, ни о крохотном шраме у виска. Волосы, собранные в пучок так, что открыта шея. Позвонок. Нервное прикосновение сжатых в кулак пальцев к губам – сама задумчивость.

Кроуфорду немного не по себе от того, как близко они должны быть знакомы с этим человеком, чтобы он помнил такие детали.

Как бы то ни было, незнакомец – последний в цепочке. Больше ничего на ум не приходит, и неясно, что делать дальше.

 

*

 

Кто бы ни был этот человек, он сам дает о себе знать.

Кроуфорд долго думает, прежде чем спуститься вниз, в бар – спичек дома нет, и совсем не радует перспектива сидеть без кофе и горячей еды черт знает сколько.

Внутри пусто и накурено. Стулья еще не опустили после уборки, бармен, прикусив фильтр сигареты, протирает стойку под выпуск новостей.

– Сто семьдесят йен, – он протягивает Кроуфорду зажигалку, отсчитывает сдачу. – Вот псих.

– Простите? – Кроуфорд поднимает глаза.

– Псих, говорю, – парень, затягиваясь, кивает на работающий телевизор.Двадцать человек укокошить. Мир катится в такую задницу, какой мы еще не видели.

Кроуфорд смотрит в глаза человеку на экране, машинально складывая горкой монеты. Надо же. Первый человек с его стены, обретший плоть и кровь. Первый, действительно существующий.

– Как давно это произошло? – в его сне – там, в паркеон определенно выглядел лучше. Пружинистая походка, никакой нервной суетливости в движениях и затравленности в глазах.

Бармен с громким лязгом задвигает ящичек антикварной кассы.

– Три дня уже. По пять раз в день его передают, по всем каналам. Маньяк хренов…

Да уж.

Штаты, значит.

 

*

 

В комнате темно, только стена напротив облита синеватым светом от вывески бара внизу.

Кроуфорд рассматривает всю собранную им схему собственной жизни. Вырезанные из бумаги очертания материков с соединенными красной нитью точками-странами, дюжина людей, с приписанными характеристиками: левша, умерла в восемьдесят четвертом, курит, пуританин, еврейка. Между пальцами легко скользит монетка в сто иен. Из всех них существует пока только один.

Соединенные Штаты, Вашингтон, госпиталь Святой Елизаветы. Сколько у него есть времени?

Самолет был бы идеальным вариантом. Но, разумеется, никто не позволил бы ему настолько облегчить себе жизнь.

Пусть это будет… рыболовецкое судно. Небольшое, на три человека экипажа. На таком вполне может случиться авария. Взорвавшийся бензобак, что угодно…

Нейтральные воды, какое-нибудь транзитное судно, которое не откажется подобрать единственного выжившего…

Он вспоминает о грузовых судах, отплывающих из Йокогамы. «Иллинойс», выходит из Шанхая раз в неделю. Контейнерные грузоперевозки, все строго по графику, они ни за что не будут ждать кого-нибудь с Японских островов с указаниями о том, что делать. Они просто возьмут выжившего на борт и увезут с собой, в Мексиканский залив.

Если все получится, к концу следующей недели он будет в в Энсенада. Оттуда – до Рио-Гранде, пересечь границу можно будет где-нибудь недалеко от Ларедо, достать машину, оружие – отчего-то детали совсем не вызывают сложностей, видимо, продумывать не впервой.

До Вашингтона – около двух тысяч километров от мексиканской границы. Кроуфорд понятия не имеет, что будет делать, когда окажется на месте. Сегодня – двадцать восьмое февраля. На экспертизу обычно уходит порядка трех недель.

Ему нужно выбраться из страны к вечеру завтрашнего дня, кто бы его ни искал.

 

 

Наги

 

24 февраля, 1998 г.

В тот день Симидзу-сан запаздывает, возвращаясь из магазина.

Четверть седьмого, дороги полны машин, и удивляться нечему, но в комнате все равно чувствуется легкое напряжение – полковник не любит ждать.

За окном дождь, туман наполз такой густой, и отсюда совсем не разобрать, что делается внизу, на площадке перед входом в центр. На улице наверняка пахнет первой весенней сыростью, но нечего и думать о том, чтобы открыть окно. Наги, забыв обо всем, что его беспокоит, тратит около четверти часа на то, чтобы припомнить этот запах и ощущение влаги в воздухе, когда вдыхаешь поглубже.

Несколько неожиданных минут покоя, которые заканчиваются, стоит только зазвонить телефону на письменном столе.

Они ждут покупок из чайного домика, а получают новости, которые так хотели услышать уже несколько дней. Они оба.

Пришедший с донесением молодой японец в гражданском бросает на Наги быстрый взгляд, прежде чем начать.

– Мы нашли его, Бергман-сан. Какие будут указания?

– Есть серьезные отступления от наших согласований?

– Не критичные.

– Действуйте, – он выдыхает, прижмуривается и тянет, не открывая глаз:Мне нужна карта. И внятный отчет.

Наги не шевелится – подозрения грызут его, словно стая озверевших крыс. Что теперь будет с Шульдихом?

Через минуту кабинет полковника напоминает разбуженный улей – торопливо налаживают оборудование, расправляют на пробковой доске карту города, тут же втыкая то здесь, то там с дюжину булавок-маркеров. Наги со страхом глядит на взятый в «кольцо» булавок Сибуйя. Что там произошло? Вспыхивают мониторы, старый немец склоняется над техником, объясняющим ему происходящее.

– Это здесь. След четкий, тянется на полмили, не меньше.

– И куда ведет?

– Это железнодорожный узел.

– Я хочу видеть подробнее.

Техник выводит крупный план местности. Теперь на экране – около двух десятков пульсирующих красных точек, рассредоточившихся вокруг темного пятна, обозначающего, видимо какое-то строение. Оказывается, что это электродепо, несколько параллельных полос справа – рельсовые пути, внизу серая петля магистрали.

– А он сам?

– Внутри.

Бергман-сан наблюдает за тем, как группируются на экране точки – приказ начинать был получен.

– Он один?

– Да. Видимо, чем-то напуган,–еще один из группы ухмыляется, следя за передвижением красных пятен, исчезающих одно за одним внутри темного прямоугольника электродепо.

– Почему?

– Мысли все об одном и том же. Как будто по кругу вертятся,–он пожимает плечами. – Как белка в колесе, не может ни на что отвлечься.

В комнате наступает тишина. Точки одна за другой гаснут – операция полным ходом, снаружи остается всего несколько – прикрыть на случай внезапного вмешательства.

Полковник вздыхает и говорит вдруг:

– Они ведь не найдут его там, а, Наоэ-кун?

– Я не знаю, – что еще сказать? Он только изо всех сил старается не слишком явно желать этим людям провала.

– Разумеется, не найдут, – старый немец оборачивается на Наги через плечо. В комнате становится так тихо, что слышно, как отъезжает со стоянки машина далеко внизу.

Наги нервничает, опасения множатся, лишая его единственной защиты – спокойствия.

В эту минуту звонит телефон.

Полковник слушает торопливое сообщение – он знает, что ему хотят сказать, еще до того как коснулся трубки.

Они не находят Шульдиха. Вместо него там обнаруживается Симидзу. Совершенно безумный, истекающий слюной, с мыслями, как будто поставленными на повтор:

«… поиски…. месть….убийство…. Австрия…. месть…. поиски…. Съерра-Леоне…»

В комнате – гробовая тишина. На экране по-прежнему мечутся красные точки. Бергман выпрямляется, кладет трубку.

– Все свободны.

Это самое ужасное, что можно было услышать. Остаться сейчас с полковником один на один… Наги на удачу соскальзывает с подоконника, но его останавливают взглядом. Нет. Не так легко все будет. И он, внутренне закаменев от страха и неопределенности, осторожно вжимается спиной в стену у окна, как будто пытаясь отыскать хоть какое-то убежище.

Полковник не делает ни малейшей попытки приблизиться, но Наги дорого бы дал, чтобы все поскорее либо началось, либо закончилось, что угодно, только не ожидание.

– Его и не должно было там быть, – на виске его пульсирует жилка, вздувшаяся от растущего гнева, полковник сжимает губы в тонкую линию и тут же растягивает их в злой улыбке: – Вряд ли можно было отыскать более подходящее место, железнодорожный гейт – несколько десятков метров вниз – и ты в токийском метро, а? Каково! Знаешь, что это значит, Наоэ-кун? Десятки миллионов пассажиров ежедневно, за год – до нескольких миллиардов. Да там земля до самой поверхности набралась обрывков человеческих мыслей!

У Наги вдруг внутри все как будто обрывается от страха. Одиночество делается почти физическим, и ему до смерти хочется, чтобы все вдруг закончилось – детское желание: закрыть глаза, а открыв, обнаружить, что монстры исчезли.

– Что же происходит? – старый немец разглядывает карту, вертя в пальцах булавку с желтым шариком на конце. – Что это, черт вас всех раздери, за цирк? Давай, Наоэ-кун, подскажи мне. Это ведь не месть. Он хотел, чтобы мы нашли Симидзу, чтобы мы тратили время на поиски, чтобы смотрели в другую сторону, пока происходит что-то… другое.

Беспокойный взгляд его обшаривает карту.

– Что это может быть?

Наги боится сейчас даже допустить хоть каплю облегчения от того, что Шульдих жив. И что, возможно, он сможет что-то для него, Наги, сделать.

– Что же… О-о-ох, – выдыхает Бергман-сан, замерев на мгновение. – Конечно. Конечно же. Но который?.. – он сдергивает с рычажка телефонную трубку, но не успевает набрать номер – звонит параллельный аппарат. – Да.

Полковник слушает с полминуты торопливые разъяснения, затем, не глядя на Наги, нажимает кнопку громкой связи.

– Повторите еще раз, пожалуйста.

– Человек, которого вы ищите. Он был в Нарита несколько часов назад. Мы проверяем рейсы.

Полковник Бергман кладет трубку, поднимает на Наги глаза, и облегчение, испытанное Наоэ несколько минут назад, исчезает бесследно.

Невесомые в воде обломки, чернота, бешено колотящееся сердце от страха, что невозможно спасти всех. У него хватало сил на себя и еще на кого-то одного. Наги сам не помнит, почему Шульдиха. Шульдиха, который сейчас отстегивал ремень безопасности на высоте в несколько тысяч метров. Шульдиха, от которого нельзя было требовать никакой ответственности и который бросил его здесь одного и сбежал.

Он сердится так, что забывает о том, что здесь целая куча людей, для которых никакая мысль не представляет секрета.

– Злишься, Наоэ-кун?

Он спохватывается, понимая, что выдал себя, но полковник только смеется, легко и спокойно – как будто ничего и не произошло.

– Злись, малыш. Будь настолько злым, насколько сможешь. Это правильно.

 

*

 

Ответственность, забота, поддержка, безопасность. Еще с полсотни пустых слов.

Наги натягивает одеяло повыше, закрывает глаза. Если до сих пор в нем еще копошилась какая-то слабенькая надежда на чудо, то теперь Наги чувствует себя пустым, словно пересохший колодец.

Никаких больше детских глупостей. Он справится и один.

 

 

Шульдих

 

День двадцатый

 

– И вы убили его. Отвлекая внимание.

– Выходит, что так. В этом была вся суть. Я не знал, для чего, но Кроуфорду нужно было время. Чем больше, тем лучше. Симидзу… Ну что же, ему просто не повезло. Отвлекающий маневр.

– Что было дальше?

– Дальше – то, с чего мы с вами начали, мэм.

Она листает блокнот, бесшумно переворачивая страницы.

– «Мне нужно было дать знать, где я нахожусь», – взгляд у нее вопросительный.

– Я вам сразу это сказал.

 

 

Фарфарелло

 

Сегодня она совсем не в себе. Пахнет усталостью и самую малость – этим мерзким душком старости. Ничего прежнего.

Мне не нужна другая Птенчик. Обычная. Я не хочу знать, что там натворил этот старый грешник в халате. Просто сделаю по-своему.

Но и в таком ее состоянии есть свои плюсы. После перевязки она, задумавшись, оставляет на тумбочке свои ножницы. Ну что же, за неимением скальпеля…

 

*

 

Я почти готов. Единственное, чего мне остается дождаться – дня, когда будет дежурить доктор. Ты же придешь к нему, правда, птичка? Задержишься подольше, как и всегда, лишь бы побыть с ним еще немного.

Ты будешь сердиться, что я вмешаюсь, Птенчик, но со временем тебе станет понятнее, что к чему. Я никогда не был так уверен в правильности того, что собираюсь сделать.

 

*

 

Это и в самом деле несложно. Дверь в палату приоткрывается приглашающе, и они заходят. Мы же столько дней смотрели друг другу в глаза, мы были вежливыми, они не могут отказаться. Смотрите-ка… Я поправился, господа. Чудо исцеления. Спасибо, что зашли.

Одного из этих двоих я убиваю сразу – бульдог даже не понимает, что происходит. Второй, придушенный и слабо барахтающийся, все еще пытается освободиться. В палате темно, так что я не вижу его лица – наверняка удивленное.

–Г де мальчик? – мне неприятно тянуть – я все равно не смогу заставить его захотеть смерти по-настоящему, слишком мало времени. Неудивительно, что меня злит упрямство.

– Бергман… – невнятно хрипит он наконец. – Полковник…

Его горло мягкое и податливое, пес обессилел без кислорода и не сопротивляется, так что от меня не требуется особых усилий.

Почти все.

 

*

 

Так жаль, что я не могу взять тебя с собой, Птенчик… Ты бы знала. Мне будет тебя не хватать.

Сейчас на это нет времени – у меня было две недели на то, чтобы рассказать тебе, что я думаю. Надо было говорить правду, с самого начала, с этой твоей обиженной жалости за мой потерянный глаз и переломанные кости. Думаю, я уже тогда понимал, что к чему. Что этот мир не для таких, как ты, Птенчик. Он для ублюдков, вроде Кроуфорда, а тебе здесь не место. Возможно, знай ты это, была бы осторожнее. И мне не пришлось ждать дня дежурства доктора. Он оказался старым настолько, что кожа его была как свиная, но печень наоборот, мягкая и скользкая. Кажется, он много пил – все, что я смог определить по цвету, слишком торопился. В общем, не лучший твой выбор, птичка.

Я сказал тебе об этом, правда? В глаза. Я знаю, ты поняла все правильно – могла бы сердиться, но твое сердце билось так спокойно… Я до сих пор чувствую его ладонью. Восхитительный, нежный пульс. Так успокаивает.

Здесь холодно, и тени кажутся жирными и густыми, словно китайская тушь. Тебе бы понравилось. Земля уже начинает оттаивать после зимы, но я все равно чувствую коленом, что она каменно-твердая, промерзшая как будто насквозь.

Приходится торопиться. Прощание в спешке – глупее не придумаешь. Не сердись, Птенчик, я все понимаю. Ты не заслуживаешь такого, конечно же.

За домом – за тем, что от него осталось, Шульдих, похоже, был в ярости, раз сжег все дотлаестественно, следят. Ждут Кроуфорда – что за вздор, в самом деле... Он никогда не придет сюда.

Здесь ты будешь в безопасности. Надеюсь, серебро не потускнеет со временем. Жаль будет, у тебя красивые серьги. У меня нашлось немного полиэтилена, на всякий случай.

Ну вот. Жаль, что без цветов и жаль, что все приходится делать прячась. Впрочем, мне не грустно ни капли.

Я уберег тебя. Самое главное.

 

 

Наги

 

14 марта, 1998 г.

Исчезновение Шульдиха почему-то совсем не расстраивает полковника. Особенно он рад, слушая новости следующим утром.

– Самую малость ошиблись вначале,–мурлычет он, складывая крохотного журавлика из бумажной салфетки. – Не месть и не попытки помочь, конечно же… Конечно же нет.

Наги не совсем понимает, о чем речь, но с его точки зрения сделать что-то вроде того, что сделал Шульдих – верх глупости. Бергман смеется над этим, чувствуя его неодобрение.

– Он хитрее нас с тобой, Наоэ-кун. Думает, что хитрее. Это знак, если тебе угодно. Как еще Кроуфорд найдет его, если не сказать ему прямо, где искать?

– Что теперь с ним будет?

– С Яном? За ним присмотрят. Он будет в безопасности. Он должен быть в безопасности, Кроуфорд переборчив и не станет ввязываться ни во что подозрительное.

Старого гайдзина внезапно радует вся эта история. Целых два дня он доволен, принимая звонки из Штатов и с кем-то обсуждая дозировки лекарств.

Впервые Бергман-сан сердится по-настоящему, когда пропадает Фарфарелло.

– Вы в состоянии уследить хоть за кем-нибудь? – цедит он в лицо белому от волнения служащему в халате научного работника.

Наги жадно прислушивается к разговору, но вспышка этим и ограничивается. Старик только раздраженно потирает мочку правого уха, хмурясь.

– Господи Боже, да он же болен, Асида-сан. Вы понимаете, что это значит? То, что он на свободе? Его место в больнице, там, где есть врачи, лекарства и должный уход! Его нужно лечить.

– Делаем все, что…встревожено лепечет несчастливый посланник, но ему не дают закончить:

– Нет. Вы сделаете больше. Вы сделаете так, чтобы он нашелся, и чем скорее, тем лучше, иначе я перестаю отвечать за вашу безопасность и за безопасноть кого бы то ни было на этих проклятых островах.

Все это звучит…как-то особенно. Как будто это разговор не только между ними двумя. Слушай внимательно, Наоэ-кун. Вот что ждет того, кто все еще тебе дорог…

У Наги нехорошо сжимается сердце.

Бергман-сан выдыхает зло, стоит только посетителю уйти, опускается в кресло. Некоторое время в комнате стоит абсолютная тишина, и от этого еще тревожнее.

Но наконец немец как будто приходит в себя.

– Немного чаю, Наоэ-кун? Выглядишь усталым. Плохо спишь?

Наги стоит чудовищных усилий, чтобы остаться спокойным. Приходится прикрываться придуманными воспоминаниями о совсем уж стыдных вещах, но это на удивление работает: полковник едва заметно улыбается.

– Вот как, ну что же…Каэдэ-сан. Будьте так любезны…

Новый телохранитель, с трудом заменяющий Симидзу, особенно в том, что касается чайного дела, поднимается и идет к столику с чашками.

– Садись, мальчик мой. Ты был в Берлине? Могу сказать точно, что там теплее, чем здесь. Через пару недель, когда мы все здесь уладим, нам придется вернуться. Каэдэ-сан, некрепкий, пожалуйста.

Наги слушает о проекте, в котором ищут новое лекарство от гепатита, о том, что дело исключительно важное и что полковнику необходимо все контролировать. Это никак не вяжется со всеми этими мрачными историями, которые он слышал.

На ум снова приходит госпожа Оэ. Симидзу-сан, прослуживший здесь двадцать лет своей жизни. «Ну раз уж ничего нельзя сделать… Придется найти кого-нибудь другого».

Наги не знает, что думать. Бергман, словно почувствовав сомнения, сдержано улыбается.

– Мы не то вселенское зло, о котором тебе, возможно, рассказывали. Методы порою несколько жестковаты, но это оправдано: мы координируем человеческие возможности, и не все понимают, насколько это во благо. Прогресс, финансирование исследований, развитие медицины и генетики – полностью войн нельзя избежать, но мы не допускаем самых кровопролитных. Поверь мне, малыш, нужна уравновешивающая сила. Если бы этот мир не управлялся жесткой рукой, начался бы хаос.

Наги вспоминает, что им приходилось делать за эти четыре года. Беречь плохих, избавляться от тех, кто о чем-то догадывался, затем избавляться от тех, кому они до этого прикрывали спину и присматривать за теми, кого раньше приходилось убирать с дороги. Со временем просто перестаешь задумываться о том, кто прав, кто нет. Не существует никаких «во имя порядка» или «ценой меньшей крови». Убийство всегда убийство.

– Все, что ты видишь здесь, создано ценой усилий многих людей, дитя мое. И естественно, что мы пытаемся это сберечь, – полковник пожимает плечами, как будто не зная, удалось ему заронить зерно сомнений в душу Наоэ.

Позже, ночью, он лежит в постели, думая об услышанном. Сберечь – это очень удобно. Это покрывает убийства, шантаж, ложь, манипуляции, попытку использовать каждого, кто может оказаться полезен. Наги уже слышал что-то похожее. Что-то о том, что люди никогда его не примут, и единственный путь – быть послушным тому, кто проявляет о нем заботу.

Поэтому не будет никакого лечения. Ни его, ни заботы – они убьют Фарфарелло, как только он окажется у них в руках, неважно, насколько он виноват. Случайный выстрел при сопротивлении, слишком большая доза транквилизатора, несчастный случай и сломанная шея в результате.

Наоэ не желает иметь с этим ничего общего. В конечном счете… Фарфарелло единственный, кто никогда ему не врал. Ни пустых обещаний, ни попытки манипуляций. Он не заслуживает такой смерти, насколько бы опасным он ни был.

Пару дней Наги набирается смелости, прикрываясь уже привычным набором – недоверие, одиночество, беспомощность с капелькой интереса к тому, как здесь все происходит. Это как одна большая таблетка успокоительного: ему позволяют оставаться в кабинете полковника дольше, чем раньше, новый телохранитель, угрюмый, немного неповоротливый Каэдэ-сан, почти не замечает его, полковник смотрит по-прежнему внимательно, но явно с одобрением.

Уже скоро. Если это то, что ему нужно сделать… Пусть.

 

 

Фарфарелло

 

Я вдыхаю поглубже. Пахнет талой водой – запах возрождения жизни. С гнильцой. Как это… естественно.

Развязка пуста в это время суток, и мне никто не мешает. Внизу светится куб исследовательского центра. Прямо воплощение человеческого тщеславия. Одно стекло. И как они не стесняются выставлять себя на показ? Как кто-то умудряется не видеть?

Я не могу приходить сюда частолибо глубокой ночью, либо ранним утром. Пока еще не безопасно. Разумеется. Они выпустили этот свой выводок кротов, перерывающих город с верху до низу.

Когда придет время, я не стану прятаться. Меня будет ждать парадный вход. Они чувствуют себя там в полной безопасности. Пока – это так. Пока я просто смотрю. Беспечные.

Я знаю время, за которое делает обход охрана. Знаю, когда убирают помещения. Кто и в котором часу уходит последним и во сколько появляются первые работники. Я закрываю глаза и вижу планировку каждого этажа: кабинеты, пожарные выходы, подсобки. Я могу ходить там, будто всю жизнь прожил с ними под одной крышей.

Вы думаете о том, что вы в безопасности. Я – о том, как однажды приду вам рассказать, какое это тщеславие.

 

 

Наги

 

18 марта, 1998г.

Впервые все происходит за очередным чаепитием: у-лун, немного сладостей, разговоры о лучшем фарфоре. Наги ни черта не смыслит в этом, у них не было времени интересоваться антиквариатом. Он так и говорит немцу, а тот смеется.

– Никогда не поздно заниматься самообразованием. В твоем случае многое упустили, видимо.

Наги бы так не сказал. Он проводил время, читая целые списки книг по анатомии – Кроуфорд был совершенно безжалостен в этом смысле, заставляя его учить чуть ли не все наизусть. Еще была история и физика, его не учили по школьной программе, разумеется, но кое-что он знал. Пусть даже это было не декоративно-прикладное искусство Китая с этими бесчисленными фарфоровыми чашечками.

Но сейчас Наоэ с готовностью соглашается послушать. В голове у него – самое длинное из стихотворений Киплинга, какое он помнит.

– Фарфор Мин – это лучшее, что сделало человечество…полковник говорит и говорит, сыпля именами и датами. Наги слушает, ритм строк успокаивает колотящееся сердце, он вздыхает неслышно, сосредотачиваясь, и на второй половине стихотворения осторожно и быстро – на доли секундыкасается силой солнечного сплетения Бергмана. Прикосновение легче осевшей на кожу пылинки, но он все равно ждет, когда же оно будет обнаружено.

– …серо-голубой цвет – вряд ли может быть что-то изящнее…

Каэдэ-сан в кресле рядом даже головы не поворачивает в их сторону.

Да. Кроуфорд мог бы им гордиться.

 

 

Шульдих

 

День двадцать первый

 

– Теперь все немного понятнее, правда?

– То есть вы признаете, что убили два десятка человек, чтобы привлечь внимание человека, которого, возможно, нет в живых.

Шульдих смотрит Герде прямо в глаза.

– Я убил двадцать человек, и я убью еще три раза по двадцать, если будет нужно. Я убью сколько угодно, потому что это вопрос моей собственной жизни.

Они молчат некоторое время, как будто заключенному нужно отдохнуть от этой тирады, как будто сил уже не хватает даже на разговор.

– Думаю, просто так мне бы не дали несколько минут эфира. Кроуфорд появится только в том случае, если будет знать, что я жив, и если будет знать, куда ему нужно прийти. Видимо, поэтому меня до сих пор не тронули. Ждут.

– И вы думаете, что он придет? Кроуфорд. Придет и поможет вам.

– О, мэм. Он вынужден. Он оставил мне… кое-что в залог, знаете ли. Кроуфорд умеет вести дела, этого не отнять. Я все думал… При условии, что он жив, ему нужно было как-то… спрятаться. Я имею в виду не убежище в прямом смысле этого слова. Его щиты не позволяют читать его телепатически. Но нет ничего, что спасло бы от эмпатии. Ни самоконтроль, ни сдержанность. Эмоции в воспоминаниях всегда оставляют след. Единственное, что могло бы помочь отыскать его. Правда, мэм?взгляд его впивается в женщину напротив.

Она не выглядит впечатленной – как будто все эти гамбиты и теории не представляют из себя ничего ровным счетомтолько что-то черкает в блокноте, увлекшись пометками.

– Вы бы предпочли что-то другое в ответ? Что-то, что больше соотносится с вашей теорией о том, что я нормален и вру?

– Моя работа заключается не в этом.

– В чем бы она не заключалась, вы выбрали себе подходящую, мэм.

– Вы находите? – личные темы запрещены, и она бы предпочла вернуться к делу.

– Конечно. Скольких вы своим заключением отправили на электрический стул? Вам ведь наверняка разрешали прийти посмотреть. И о чем вы думали, обжираясь их ужасом и беспомощностью?

Женщина все еще смотрит на него безо всякого выражения, но отвращение ощущается почти физически.

– Оставьте. Вы думали, я не узнаю? Думали, не отличу одного наркомана от другого? Я слишком долго прожил бок о бок с одним из них, мэм. Эмпатия – просто кара небесная. Что может быть хуже? Говорят, эмоции делаются почти рутинными. Приходится искать… выходы. Судебный психиатр – это идеально. Могу спорить, вы трудоголик. Начальство довольно? – он не сводит с нее глаз, улыбаясь. Цап-царап, Гердхен.

Однако она не выглядит удивленной или напуганной. Не нажимает кнопку вызова санитаров. Ничего подобного.

– Не думаю, что теперь ваше положение стало выгоднее.

– Будем немножко честнее.

Женщина улыбается.

– Вы можете обвинять меня в чем угодно, но вы никогда не узнаете, правы вы или нет. Потому что вы не можете знать. Вы уже не отличаете реальность от бреда. Где гарантии, что наш разговор реальнее, чем те видения, от которых вы страдаете. Я могу назвать вам тысячу вариантов того, что происходит, и вы не в состоянии будете их опровергнуть. Внятно и убедительно опровергнуть. Хотите? – она бросает на стол тонкую папку, раскрывает ее так, что листы внутри веером рассыпаются по столешнице.

Свидетельства о рождении, справки, результаты врачебных осмотров, школьные табели. Шульдих прочитывает свое имя на одном из бланков, чувствуя, как начинает сводить желудок. Что это еще такое?

Они все здесь. Документ о том, что Наги жил на иждивении при католической церкви где-то в Японии, аттестат Кроуфорда после окончания технического колледжа, согласно которому он сейчас – военный инженер. Нет, не сейчас – следующим обнаруживается свидетельство о смерти – за май, девяносто второго. Погиб в ходе вооруженного конфликта. Место смерти – Сьерра-Леоне.

– Что это? – едва ворочая языком, спрашивает он.

– То, в чем заключается моя работа. Поиски правды. Ваша – вот она.

– Нет.

Шульдиху даже смешно от этой глупости. Ну что за игры в песочнице, в самом деле… Все это не имеет к нему никакого отношения.

– О, вы даже не выслушали. Все началось в семьдесят пятом году. Свидетельство о вашем рождении, взгляните, – реакция не смущает ее ни капли.

Шульдих опускает глаза. «Восемнадцатое января, тысяча девятьсот семьдесят пятый год. Пол мужской, вес 3610 грамм».

– У вас была жесточайшее недоразвитие речи, Ян. Распространенное расстройство, которое прекрасно лечится, но вы молчали так долго и так упорно, что родители, видимо, совсем отчаялись.

В ее руке целая пачка рецептов на ноотропы – ацетилхолин, ацетилхолин, бесконечно, дикими дозами…

– Сейчас трудно сказать, но, скорее всего, когда вас отдали в школу при военном училище, вы уже были не в порядке. Еще бы! Удивляюсь, как вы вообще пережили нежный возраст. Впрочем, для вас честно пытались сделать все возможное, и в школе тоже. Личный врач… Взглянете на историю болезни?

Шульдих сжимает помертвелые пальцы в кулак. Фамилия врача на стопке подшитых листов заставляет его передернуться. «Киршнер, А. 1980-1986 гг.». Нет. Нет-нет.

– Вы прожили там сколько?.. До того как вам исполнилось одиннадцать, кажется. Потом вас перевели в старшую школу, строгий режим, дисциплина, ваш отец делал для вас что мог, Ян. Врачи, лекарства, поездка на Принсипи после окончания школы, которую вы ненавидели. Несколько дней, чтобы вы развеялись. О, если бы он знал. Вы должны были лететь через Сьерра-Леоне, пересаживаясь там, но вы не сделали пересадки – не повезло оказаться прямо в пекле очередного витка гражданской войны. Там вы встретили Кроуфорда, не так ли? Никто никогда не узнает, что произошло тогда, в джунглях, но когда вас двоих наконец-то нашла спасательная экспедиция, думаю, уже невозможно было что-то исправить. Кроуфорда не довезли до госпиталя. Умер при транспортировке. Истек кровью.

Сьерра-Леоне, 11 мая, 1992 год. Смерть при исполнении.

– «Эсцет», – она показывает ему брошюрку с описанием деятельности одного из бранч-офисов компании. – Медицинская помощь всех направлений, благотворительность, всякое такое. Уж наверняка в вашем случае это был лучший вариант, учитывая то, что вам грозила больница вроде этой. А так экспериментальное лечение, новые методики, разъезды по всему миру, из одного центра в другой… В Японию, например, где вы встретились с этим мальчиком – католические миссии часто помогают подобным заведениям, не правда ли?

«Окинава, 1993 – детский дом при монастыре Святой Бригитты…» Маленький Наги смотрит на него тревожно и насторожено с неровно обрезанной фотографии – рядом явно были другие дети. Шульдих сжимает в дрожащих пальцах цепь наручников.

– Последнее, что мне известно, это что в прошлом году он умирал от испанки. Хотите ксерокопию записи приходящего врача? Больше я о нем ничего не знаю, как и о человеке, которого вы называете Фарфарелло. Он единственный, о ком мне не удалось ничего отыскать. Вы не назвали настоящего имени, и вопрос в том, насколько он вообще… реален.

Шульдих кусает дрожащие губы. Это неправда. Все неправда, это просто ворох бумаги… Откуда ему знать, каким образом все оказалось у этой мерзавки. Его горящий взгляд упирается в женщину.

Та смотрит в ответ, в глазах отчетливое понимание того, что происходит у него в голове.

– Вам знакомо понятие экстраполяции? Возможно, этим-то вы и занимались в свое удовольствие. Вам, мучившемуся от одиночества и ненужности, понадобился кто-то, на кого можно положиться, кто-то, кто направил бы вас – и вот вы сохранили жизнь Кроуфорду. В вашем воображении, разумеется. Он был с вами все это время: сдерживающий фактор, который не позволял вам перегибать палку. Вы отказались от него только однажды – когда вам нужна была свобода действий. Смертельно надоедает слепо подчиняться и позволять кому-то вытирать себе слюни с подбородка, верно? Поэтому вы решили сбежать, когда произошла авария в вашей клинике?

На столе – газетная вырезка. Что-то об обрушении здания больницы, пожар и десятки унесенных жизней.

– Ни слова о маяках, мм? Когда все произошло, вы смогли наконец вырваться из-под бесконечного контроля. Пришлось, правда, придумать оправдание для вашей «совести», но что может быть неотвратимее смерти? Кроуфорд погиб под обломками, легко и изящно. Впрочем, вы оставили ему возможность спастись, на всякий случай. Если он понадобится вам снова.

Шульдиха потряхивает, он сжимается в кресле, не в силах разомкнуть сведенных судорогой губ. О, если бы не этот проклятый шепот в голове… Не эти вкрадчивые «а может?..» Сколько их было, сошедших с ума? Сколько их здесь, сейчас? То, чего он так боялся всю жизнь… Как часто что-то заставляло его задумываться, насколько реально происходящее? Беспочвенные опасения. Беспочвенные…

– Вам пришлось всю вашу жизнь уместить в трех человек, которые либо мертвы, либо никогда не существовали. Для Фарфарелло у вас, конечно, не было прототипа. Что он такое? Воплощение вашей агонии? Живая злоба на всех, кто лишил вас обычной жизни, вынудив стать вот таким? Аналитик, наблюдатель, противовес Кроуфорду, готовый исполнять, а не раздумывать.

О, замолкни. Замолчи, не делай этого, мерзкая ты тварь. Где твое врачебное сострадание?..

– А этот мальчик? Такой же ребенок, каким были вы когда-то. Вряд ли у него были проблемы с речью, он не страдал галлюцинациями, но его, как и вас, никогда не любили. Поэтому он был куда ближе Фарфарелло, чем вам. Маленькое напоминание. Повод для мести.

– Замолчи.

– Они все – это вы, Ян. Никогда не происходило ничего из того, о чем вы говорили. Кроме убийства двадцати двух пассажиров, которое вы совершили каким-то образом, о котором мы вряд ли…

– Закрой рот, – его трясет так, что позвякивает цепочка наручников. – Никто никогда не пытался соврать мне так бездарно.

– Доказательства перед вами, – она опирается на стол перед ним, наклоняясь к его лицу. – А теперь скажите мне, что такого не могло быть.

Доказательства – несколько десятков листов бумаги. Шульдих смотрит на них, понимая, что никогда не был в таком бешенстве. Никогда раньше, это ярость до конвульсий, до белой пены у рта, Шульдих готов умереть за одну-единственную подсказку, неточность, возможность усомниться, но их нет. Он может верить, может не верить, но то, что говорит он сам – бездоказательно, так же как и груда бумажек, которые швырнула ему в лицо эта сука.

Шульдих до жгучих слез жалеет, что так медлителен – она успевает быстрее, как будто прочтя в его глазах намерение, и его чуть не пополам складывает от разрывающей сердце боли. В ней все. Тоска, одиночество, безысходность такая, что у него слезы на глаза наворачиваются. Эмпатия. Если эта сука захочет, он убьет себя, потому что желание жить из него исчезает с космической скоростью.

Шульдих слышит, как она обходит стол и по мере ее приближения тоска становится тяжелее. Невыносимо. Он наваливается на стол, с трудом поднявшись в попытке уйти от этой постоянно растущей черной дыры внутри. Ворохом рассыпаются документы и фотографии, Шульдиха ведет, он соскальзывает на пол, елозя по этому ковру из документов, нащупывает карандаш, отползает дальше. Его нутро послушно раскрывается перед ней, словно лягушачье брюшко под ланцетом: все наружу, так что ей можно вволю топтаться по его страхам, сомнениям, болезненной памяти, и она себе не отказывает.

Ему не спастись от всего этого. Есть способ, но его тошнит при мысли об этом. Никто не достоин такой жертвы. Кроуфорд, мать твою, чтоб тебе сдохнуть, сукиному сыну… Шульдиха всего судорогой сводит от страха, но другого выбора нет. Дождавшись следующей попытки свести его с ума ужасом, он снимает щиты.

 

 

Наги

 

22 марта, 1998 г.

Наги кажется, что он скоро с ума сойдет от бесконечных попыток обмануть чужую бдительность.

Жаль, что сердцебиение не унимается по одному его желанию.

Сегодня Бергман-сан неспокоен. Обычной безмятежности нет и следа, и хотя он сидит не двигаясь, Наги видит, что это – ожидание затаившегося перед броском зверя. Полковник готов выпустить когти.

– Четвертое, пятое… три недели…бормочет старик, глядя в перекидной календарь на столе,да, три ровно, считая с того дня, как все началось… Который час?

Наги опускает взгляд на запястье:

– Начало десятого.

– У них восемь вечера. Она как раз заканчивает.

Наоэ закрывает глаза на минуту, слушая это бормотание. Когда еще подвернется возможность?..

Полковник морщится вдруг, тянет за узел галстука, освобождая горло. Наги осторожно опускает чашку на блюдце не дрогнувшей рукой.

Мычервь, что гложет ваш ствол…

– Погода… Слишком сыро. В этой проклятой дыре ни единого сухого дня не бывает. Ничего, совсем недолго еще. К десяти все будет кончено. Каэдэ-сан, мне понадобится самолет, сегодня к двенна…ааккх,–вздохнуть ему удается только с третьей попытки. Телохранитель тут же оказывается рядом, помогает усесться в кресло. Наги замирает, глядя на них с тревожным напряжением.

Мыгниль, что корни гноит…

– Врача? – деловито осведомляется Каэдэ, тянется к телефонной трубке под кивок начальника. Несколько раз тыкает в кнопки, но аппарат молчит – неполадки на линии, проблемы с электричеством, осторожно перетертый телекинетически провод. Всякое может произойти. – Я схожу.

Они остаются вдвоем. Старик тяжело и жадно дышит, видно, как на лбу блестит пот. Он сворачивает голову к плечу, темные глаза впиваются в притихшего Наги.

– Какая ирония… Как раз сегодня, – он растягивает губы в ухмылке, и Наоэ только сейчас замечает насколько он стар. Железная воля и этот почти бездонный покой как-то скрывали все это – запавшие глаза, уголки рта в глубоких морщинах, заострившийся подбородок с чуть обвисшей кожей.

– Смотри-ка, Наоэ-кун. Вот так всегда и происходит… Живешь себе, строишь планы, а потом за завтраком, когда все почти получается, жизнь оставляет тебе подарочек – парочку конвульсивных движений, вот здесь,– он кладет ладонь на левую сторону груди.– И все. На этом – все.

Наги не двигается и не сводит со старика глаз.

Телекинетическое щупальце, маленькое и сильное, мерными движениями обвивается вокруг трепещущего старого сердца.

Мышип, что в стопу вошел…

– Ничего. У меня еще довольно сил.

В комнате ужасно трудно дышать, Наги облизывает пересохшие губы, пальцы дрожат от напряжения и беспокойства. Раньше все получалось, но раньше это было делом доли секунды. Сейчас его тошнит от усталости – слишком много всего одновременно.

– У меня… полно…сил… Наоэ-кун, – глаза его наливаются кровью, рот кривится.

В комнате кислород как будто заканчивается вовсе.

Эмпатия всегда казалась даром из бесперспективных. Но почему-то Кроуфорд, объясняя ему, что к чему, никогда не говорил о ней с пренебрежением. Наги прекрасно понимает, почему.

Наоэ внезапно чувствует себя им, почти бессильным, умирающим, с дикой болью в груди и злым желанием жить. И это ловушка: Наги не в силах продолжить, но ослабь он хватку хоть на секунду – и все будет кончено. Его убьют.

Полковник скалится в улыбке, в уголке рта поблескивает слюна.

– Стра-ашно… Наоэ-кун, а? Я все ждал… Был в этой твоей растерянности…. какой-то привкус, знаешь ли…

Он знает все. Никого секретного плана больше нет.

– …этаким… звоночком… «Я слишком… послушен… динь-динь…»

Наги сипит, кашляет, сползая с кресла на пол. В голове яростно стучит пульс, свой или чужойих сердца сейчас бьются одновременно, умирающие и дрожащие: одно в телекинетических клещах, другое – от ужаса происходящего.

– …сильнее, чем я… думал. Хитррро…полковник кашляет, проглатывая слова, а Наоэ вспоминает все то, что беспокоило его в последние дни: одиночество, непосильная ноща, взваленная на него насильно, отчаянное желание поддержки, горечь предательства. Не один он был внимательным последние несколько недель.

Полковник улыбается, глядя на него стекленеющими глазами:

– Брось, щеночек… не выйдет…

Распахнувшаяся дверь ударяется о стену, и Наги понимает, что и вправду не выйдет. Через секунду все будет кончено.

Сквозь чужие эмоции слабенько пульсирует собственная злость – он ее даже не чувствует, а знает, помнит еще, что она там.

Неужели все было зря? Все это время… его берегли… для этого…

Наги сипит от бессилия, валясь на ковер, чужая боль в груди невыносима, и каждая его попытка сделать хоть что-нибудь оборачивается новой раскаленной булавкой в самую ее середину.

Рим ….не хочет … взглянуть…
Роняя… тяжесть…
… копыт…
На голову…
… нам и на грудь,–
Наш крик…

У него чернеет перед глазами, когда чужое сердце наконец лопается под щелчок взводимого курка.

…для него молчит…

Наги слышит сипение, пальцы почти физически ощущают вязкую кашицу в груди старика. Для них двоих прошла мучительно медленная вечность. Для Каэдэ-сан – несколько секунд, и он не собирается долго решать, кто виноватНаоэ распластывает на полу, так что даже выдохнуть нельзя – давление слишком большое. Гораздо больше, чем могут выдержать его ребра, и никакие щиты ему не помогут.

Это не жестокое наказание и не медленная изощренная месть – просто нужно, чтобы Наги не двигался, когда Каэдэ-сан будет стрелять.

Интересно, что бы сказал на это Кроуфорд. Оставайся спокойным. Думай головой. Сосредоточься. Какой из чудесных советов применять, когда ты не можешь даже отвернуться и не смотреть в дуло пистолета, из которого тебя вот-вот пристрелят?

Неподвижность лишает его последних сил к сопротивлению. Наоэ замирает, покорный и слабый. Сколько раз они делали это сами?.. Он знает, как быстро все происходит. Выдохнуть и ждатьеще пару секунд, не больше – все еще по инерции пытаясь придумать, как спастись.

Чашки. Дюжина маленьких творений мастеров Мин. Они там, на чайном столике, старые, расписанные пионами и цветками сливы. Наги тянется к ним остатками силы, чувствует каждую трещинку в эмали, легкую неровность по краешку, прохладные стенки.

Столик обрушивается, осколки фарфора разлетаются кругом белыми брызгами, и Каэдэ-сан непроизвольно поднимает глаза посмотреть, что стряслось.

Давление чуть ослабевает, этого достаточно. Хрустят ребра – Наги перестает защищаться, сосредотачиваясь на нападении. Удар выходит не направленный, и это все равно, что уронить на кого-то бетонную плиту весом в пару тонн.

Каэдэ-сан понимает свою ошибку – выстрел запаздывает на долю секунды, а потом его самого размазывает по противоположной стене с тошнотворным звуком.

Наги плакал бы от боли, если бы мог, но все усилия сейчас сосредоточены на попытках дышать.

 

 

Шульдих

 

21 марта, 1998 г.

В одно мгновение окружающее его пространство превращается в большую губку, впитывающую транслируемые эмоции. Весь его ужас, навязанный и внушенный, сомнения и желание мести выплескиваются наружу, заполняя здание до самой последней пластинки черепицы на крыше.

На секунду наступает тишина, которую тут же прерывает душераздирающий стон, от которого все внутри леденеет.

Десятки людей, переполненных отчаянием и яростью, оказываются не в силах выразить все это по-другому. Герда замирает, прислушиваясь. Снаружи слышится шаркающий звук шагов, лязг, треск рации. На позывные не отвечают.

– Ты что, сукин сын, наделал… – она оборачивается к Шульдиху, дрожащей рукой касаясь уголка правого глаза. Слезные каналы полны крови, и телепат кривится от злой радости. Прости, милая. – Ты…

Она плюет на пол. Слюна красная, и женщина впивается зубами в нижнюю губу, на секунду теряя контроль. Ненавидящий взгляд упирается в виновного во всем этом, и Шульдих, утирая кровоточащий нос, прижимается спиной к ножке стола. Эмпатку трясет от ощущений, и это ирония, что насколько бы болезненными и пугающими они не были, ей… хорошо. Извращенное и темное удовольствие разрывает ее изнутри вместе с болью от напряжения. Самые сильные эмоции, какие она испытывала в жизни.

Герда, давя в себе тошнотворные спазмы, сползает на пол. Тревожная кнопка. Возможно, снаружи кто-то еще в состоянии ей помочь…Почти можно достать, если бы не проклятое жжение в груди…

Совсем… близко…

Но стоит ей протянуть руку, как в шею врезается железная цепочка наручников. Герда хрипит, хватается за горло, выгибаясь до хрустящих позвонков. Шульдих держит, откинувшись назад и больше давя весом, чем силой. Проклятье, насколько же он… слаб.

Нос щекочет запах ее лака для волос и легкие, сочащиеся сквозь пудру и слои одежды нотки тления. Чертова наркоманка. Ей не выбраться, и чем это яснее, тем яростнее мерзавка сопротивляется, пока не начинает дергаться конвульсивно и не обвисает. Давно пора было это сделать.

Только тогда Шульдих кое-как перебирается через нее, тяжело дыша и вытирая со лба пот. Сквозь плотно запертые двери уже струится то, что пугало его все это время. Разбуженное безумие. Бесполезно пытаться укрыться, он слышит их, всех сразу – чудовищная какофония. Каждый норовит кричать погромче – и все о боли и страхе.

Кого здесь только нет. Убийцы, воображаемые и действительные, лжецы, садисты, запугивавшие и запуганные до смерти, жаждущие крови, экзальтированные, потерянные, одинокие, с раздвоением личности и манией преследования, заговорщики и закрытые здесь по случайности. И все они – Шульдих. У него тысяча лиц и тысяча жизней, из которых – ни одной счастливой. Вся боль, все отчуждение безумия – в нем.

Это никогда не романтично. От такого тошнит, и первое, что хочется сделать – отшагнуть назад. Спастись среди тех, кто здоров, у кого нет в глазах этого рыбьего отупения или фанатичного огня. Шульдиху спасаться негде. Его обступили со всех сторон, и теперь его трясет от ужаса, а он даже не в состоянии понять – его это ощущение или навязанное кем-то другим.

Встать удается с третьей попытки, он совсем не держится на ногах, так что приходится вжаться плечом в скользкую стену. Какие уж тут шансы, в самом деле? Кроуфорд… должен был быть здесь, с ним. Не допустить всего этого. Где-то в позвоночнике сводит нервы от едкой мыслишки: а вдруг… Вдруг проклятая тварь… Нет, она не могла говорить правду. Этого всего. Не может. Быть. Он в порядке. Он не сумасшедший.

Снаружи – настоящий хаос. Двери палат настежь – сейчас уже не узнать, кто из охраны поддался внезапному порыву открыть двери, три четверти из них бродят здесь вместе с больными, помешавшиеся от чужого горя.

В голове боль такая, что не видно, куда идти. Главное – не терять ощущение холодного бетона под плечом. Не останавливаться. Пусть он умрет от пули кого-то из еще сохранивших остатки разума охранников или свалившись с лестницы. Хорошая смерть. Быстрая. Он слишком долго ждал, и если к нему не придут на помощь… Пусть горят в аду.

Не хочется думать, хочется – коридоров потише, там легче дышать и перестаешь теряться в десятке вариантов того, кто же ты на самом деле.

Он набредает на такой и, задыхаясь и захлебываясь, вжимается в стену, перевести дух. Не потому что устал – в голове уже слишком мало его самого и никак не разобрать свои ощущения за чужими. Ноги просто отказываются идти, и приходится ждать, пока можно будет попробовать снова.

Здесь почти нет звуков, кроме тихого поскрипывания – в голове десяток навязанных параноидальных объяснений, но, с трудом проглотив вставший в горле ком ужаса, Шульдих убеждает себя, что это сквозняк.

Снизу доносится кисловатый запах еды – кухня где-то поблизости. Он вдруг замирает, прижимаясь к стене и пережидая немного. Что это?

Воздух вдруг становится вязким от колючей черной злобы. Кто-то ненавидит его настолько сильно, что страшно сдвинуться с места и привлечь к себе внимание.

Несколько осторожных движений назад в попытке отыскать угол или другое убежищено он не успевает сделать и шага, как на него обрушивается первый удар.

Это больно настолько, что к Шульдиху на секунду возвращается сознание – достаточно, чтобы разглядеть разъяренного конвоира из тех, что каждый день отводил его на допросы. Охранник замахивается для нового удара, решив не ждать другой возможности отплатить за попытку сбежать.

Кашель сдавливает горло, Шульдих судорожно пытается ухватиться за скользящий под пальцами бетон, но его все равно валит на пол.

– Сукин…сын… Надо было… сразу… тебя, выродка… прикончить…

Приходит неясная мысль, что когда-то этого бы не случилось. Когда-то он был сильным и быстрым и мог все. Сейчас его «все»это закрыть голову руками и задержать дыхание. Боль заглушает остальное; кровь мешает дышать, он кашляет, сипит, только крепче обхватывая голову.

Если – если! – удар будет точным… Если он будет достаточно сильным…

Ему больно так, как никогда еще не было, но Шульдих готов просить, если придется. Пусть. Пусть злится, пусть не останавливается на секунду, пусть убьет его, если хватит сил. Лишь бы это холодная, неторопливо наползающая бесчувственность никуда не девалась.

– Да, пожалуйста, – хрипит он, сплевывая кровавую пену и растягивая губы в улыбке. Спокойствие, поднимающееся изнутри, безгранично. Блаженная белая тишина затапливает все кругом – безопасный вакуумный кокон, и он почти любит охранника, со всепоглощающей нежностью принимая каждый новый удар.

Это так похоже на однажды подслушанную мысленно предсмертную агонию, что сомнений почти нет, но вдруг он с вялым удивлением обнаруживает, что у этого есть источник. Есть что-то, что выплескивает в мир это прекраснейшее молчание, и теперь он готов умереть за то, чтобы оказаться поближе. Попробовать на вкус. Погрузиться в него.

Дождавшись паузы в несколько секунд, когда охранник останавливается стереть со лба пот, Шульдих сдвигается с места, пытаясь понять, где это и как до него добраться. Бок жжет от боли, и приходится прижимать к нему локоть, защищая хоть как-то, иначе ползти совсем невозможно.

– Куда?

Он не оборачивается, упорно продолжая ползти, подтягивая непослушное тело вперед. Рядом неспешно идет конвоир, постукивая по бедру окровавленной дубинкой.

– Там лестница, идиот. Тебе не спуститься. Хотя я, пожалуй, посмотрю, как ты сломаешь себе шею, пытаясь.

Он не слушает. Проем выхода на служебную лестницу едва ли не светится небесным светом. Оттуда. Чем ближе, тем чище воздух.

Несколько минут уходит на то, чтобы понять, что эточужое сознание. Прозрачное и холодное, как стекло. В нем нет страха или безумия, и Шульдих готов поверить в божественное, в то, что по лестнице к нему поднимается весь сонм ангелов, еще немного – и можно будет услышать пение, так же четко, как он сейчас разбирает шаги.

– Еще, – великий Боже, как же здесь тихо. – Еще, пожалуйста…

Это катарсис.

С непонятным приглушенным хлопком исчезает последнее препятствие – сознание охранника гаснет, оставив напоследок сноп искорок удивления.

Вот она, пустота. Шульдиху хочется только одного – не двигаться с места. Забиться поглубже в это белое ничто и остаться там навсегда.

Тихо-то как, господи.

 

 

Наги

 

22 марта, 1998 г.

Наги утирает лицо, поднимается, задыхаясь от желания выть от ужаса и боли. Плечо словно раскаленное, даже думать о нем – сплошные мучения. Единственная внятная мысль у него в голове – бежать. Вниз, через черные выходы лабораторий или хозяйственных помещений. Как-нибудь оказаться на улице.

Коридоры пока еще пусты, но ему чудится сзади нарастающий гул: кто-то торопится оповестить охрану, глупо было бы пытаться утаить смерть там, где все кишмя кишит эмпатами.

Наги толкает здоровым плечом дверь на пожарную лестницу и принимается считать этажи.

Первые три пролета он проходит в тишине, но затем наверху слышатся шаги – тяжелые подошвы хромовых сапог о железные ступеньки. И людей там определенно больше одного.

Внутри поднимается паника, и Наги вдруг совершенно отчетливо понимает, что даже если он выберется из здания, дальше первого попавшегося жилого квартала в Кото, ему ни за что не дойти. Бессилие и страх пригвождают его к полу, и Наоэ стоит несколько драгоценных секунд, вжимаясь в прохладную стену мокрой от пота спиной.

Холод приводит его в чувство, так что, услышав, как этажом выше хлопает дверь аварийного выхода, Наги испуганным кроликом несется дальше, вниз, перебирая в голове, словно четки, строчки Киплинга.

Шаги все ближе, и спасение только в том, чтобы не останавливаться. Наги, не долго думая, выдирает требующий магнитной карты замок тяжелой кованой двери на минус первом, и успевает вздрогнуть всем телом от осознания, что оказался в морге, когда рот ему зажимает горячая ладонь, а под нижнюю челюсть упирается стилет.

– Замолкни, – советует ему Фарфарелло, и Наги, послушно замерев, готов плакать от облегчения.

 

Часть 3

 

Когда Шульдих открывает глаза, солнце уже садится, пыльное и красное. На языке – привкус пыли, машинной смазки и немного – диазепама.

Он чувствует движение, каждый камешек под колесами автомобиля оседает раскаленным комом в его почках, в сломанной переносице, в раздувшейся, посиневшей правой руке. Из его ребер можно собирать паззл.

Шульдих никогда не чувствовал себя лучше. Все закончилось.

Под наброшенным на него пледом жарко, а шерсть колется, но он лежит, не шевелясь, завороженный гулом мотора и мыслью о том, что он все-таки галлюцинирует. Потому что за рулем Брэд Кроуфорд, и он только что переключил передачу на пятую.

По радио – расстроенный унылый блюз, музыку едва слышно за гулом печки и шуршанием колес. Кроуфорд в одной футболке, профиль его – почти черный против слепящего солнца, так что выражения лица не разобрать.

Шульдиху вспоминается медсестра-японка, запах формалина, который ничем не смыть. В ушах – рев крематорской печи. На языке – поминальный кофе с мескалином вместо сахара.

Ему хочется забраться пальцами под рукав чужой футболки, к плечу, к груди, проверить, нет ли там расходящихся буквой Y швов, убедиться, что это действительно он.

Хочется сдавить ему шею до хруста в гортани, чтобы хотя бы под угрозой смерти сердце ублюдка забилось быстрее.

Как же я, мать твою, тебя ждал.

Шульдих боится закрыть глаза. С ними в машине – санитары с железными пальцами, вечно голодная сука Гайслер, его сгнившие до хлюпанья нервы, десятки мертвецов, знакомых и незнакомых – и все это неважно. Все это остается перечеркнутым целую минуту, пока Кроуфорд не встречается с ним взглядом в зеркале заднего вида и не спрашивает, в порядке ли он.

Шульдих не говорит ни слова. Смотрит Кроуфорду в глаза, пока его молчание выталкивает из машины весь воздух. Вот оно уже размером с Онтрио и продолжает расти, глухое и понимающее.

О этот взгляд. Колкое любопытство в зрачках. Осторожная вежливость интонаций. Шульдих бы рассмеялся, если бы был уверен, что не выплюнет жменю-другую реберной крошки.

Да, конечно. Все путем.

Ирония.

Кроуфорд понятия не имеет, кто он такой.

 

*

 

Номер в первом же попавшемся мотеле раздражает до ужаса. Кроуфорд задергивает шторы, опускается в неудобное низкое кресло – все, как если бы у них было в этой дыре какое-нибудь обычное дело. Это приятно – закрыть на минуту глаза и представить, будто так оно и есть. Они бы спорили из-за того, что заказать поесть, из-за мест в завтрашнем самолете, в воздухе пахло бы антисептиком и щелочью дешевого мыла. Таблетка анальгетика, терпковатый вкус лекарства на языке после поцелуя. А затем, сделав погромче телевизор, они бы отпраздновали, что все еще живы, может быть, даже не один раз.

В этот раз все то же самое – лекарства, еда и вечерние новости. Только Кроуфорд не тот.

Шульдих ложится на воняющую детергентом постель, закрывает глаза и знакомит его с собой заново:

– Никакого ибупрофена, все таблетки рассчитывай по полторы дозы. Еду – лучше жидкую, ничего низкокалорийного,он напрасно ждет, когда Кроуфорд отмахнется и скажет, что знает все сам, и добавляет со вздохом: – Себе не бери ничего с соей. У тебя аллергия.

Шульдих понимает, что эти игры Кроуфорда с его памятью – необходимость. Иначе ему было бы не спастись – его бы в считанные дни нашли по отголоскам мыслей, по воспоминаниям и ассоциативным рядам. Это, черт возьми, логично.

Но вот он садится перед Шульдихом и задает вопросы, которые Кроуфорд – тот Кроуфорд – никогда бы не задал. Он не знает, от чего они бегут. Он даже не понимает, что все это – его собственный сраный план.

– Тебе нужно к врачу, – Кроуфорд проверяет шину на сломанной руке и приносит мокрое полотенце оттереть остатки крови с лица. – И у меня есть вопросы.

Шульдих проглатывает горсть обезболивающего и говорит, что устал.

Между ними – космическая бесконечность, и он понятия не имеет, хочет ли преодолевать ее, в миллиардный, мать его, раз.

 

*

 

Они едут дальше, по пустому шоссе где-то в сердце Небраски. Перед ними – свобода, бесконечная, как эта сраная пустошь по обе стороны дороги.

Ничего не меняется. Заправки, оплата наличными, дешевая еда. Где-то за шестьдесят миль до Норт-Платт Кроуфорд все-таки начинает терять терпение, а Шульдиху впервые приходит в голову мысль оставить все как есть. Не говорить ему ни слова, дотянуть как-нибудь до того дня, когда он сможет сам о себе позаботиться, и уехать, одному. Кроуфорд, вот этот, не помнящий и не знающий, никогда его не найдет. Пусть живет таким, без прошлого. Заполнит его догадками – все равно ему ни за что не докопаться до правды, слишком невероятно.

Шульдих не знает, предательство это или царский подарок на прощанье.

Стоит об задуматься, и он представляет вспомнившего Кроуфорда. Каким сильным он будет. Сильным и способным на все. Свободным. Он сможет что угодно, на этот раз – один. И кто знает, понадобится ли Кроуфорду кто-то, когда память вернется?

Может быть, да.

Может быть, для Шульдиха все закончится где-то на границе с Колорадо.

И подозрения заставляют только крепче сцеплять зубы на каждый новый вопрос.

 

*

 

– Даже не знаю, Кроуфорд… Мафиози… Сутенер… Наркодиллер… Наемный убийца… Инструктор по боксу… Может, ты был во Французском легионе? Как тебе такое? – он рассматривает переплетающиеся линии на обивке водительского кресла. От количества анальгетиков взгляд не фокусируется. Может, он просто устал. Ну или становится таким же наркоманом, как Кроуфорд. С того, кстати, как с гуся вода. Шульдих не знает, как у него теперь дела с дурью, но они вместе уже три дня, а Кроуфорд ни таблетки не проглотил. Похвально. Шульдих бы убил за такую силу воли.

Интересно, как это: потерять память, дожить спокойно до первой ломки и обнаружить, что увлекаешься кое-чем потяжелее кофеина?

Шульдих улыбается при мысли о том, сколько седативных коктейлей Кроуфорду пришлось вылакать, чтобы быть способным просто вставать с постели.

– А как твои сны? – мурлычет он, прекрасно зная, что это ничего не вызовет, кроме ярости. – Сбываются?

Он ненавидит вопросы. Просто не знает, что говорить на всю эту святую непосредственность: кто-я-кто-ты-что-у-нас-общего?

– Ты не в себе, – цедит Кроуфорд. Разумеется, он понятия не имеет о своих способностях. Возможно, это немного пугает — обнаруживать в себе дар занова. Шульдих улыбается шире, почти чувствуя, как терпение Кроуфорда истончается, как снег под мартовским солнцем. Он мстительно ждет бури. Пусть. Поволнуйся. Посходи с ума.

– Да брось, такой шанс начать новую жизнь… Ты очень хотел.

– Почему?

– Потому что старая была – дерьмо собачье.

– Кем мы были?

– Вообще? Я предложил тебе целую кучу вариантов.

– Друг другу. Ты не ведешь себя так, как будто мы лучшие друзья.

Шульдих улыбается, до крови закусив щеку. Катись оно все к черту, эти бесконечные разговоры со взглядами в зеркало заднего вида… Ублюдок умудряется выигрывать, даже не подозревая об этом.

– Трудно сказать, Кроуфорд.

 

*

 

Он понимает, насколько это опасно – держать Кроуфорда вот так, безо всякой информации. Рано или поздно придется к чему-то прийти.

Они только что проехали Огаллалу. Печка работает на полную, но в салоне все равно холодно. Или это жар. Проклятый перелом не дает покоя, но он сам наотрез отказался идти в хоспис. Кроуфорд обложил его как следует и сказал, что он сумасшедший. Шульдих не спорит. В отличие от этого Кроуфорда, он знает о людях, которые могут удивительное. Например, перевернуть сверху донизу каждый хоспис в этой сраной стране в поисках их двоих. Так что пусть.

– Извини, Кроуфорд, у меня ни капли сил на тебя сейчас, – он отрывается от бутылки с водой.

Очевидно, что ублюдка не устраивает такой расклад. Он пожимает плечами, бросает в пакет остатки недоеденного сэндвича с курицей. Это третьи сутки пути, и они могли бы ехать вот так до Огненной земли, не останавливаясь.

– Думаю, рано или поздно тебе придется потерпеть. Ты единственный, кто знал меня, до того как все произошло.

– Я что, выгляжу так, как будто я от этого счастлив?

– Так расскажи, что тебя не устраивает. Мы просто говорим.

– Мы не просто говорим. Ты даже понятия не имеешь.

– Объясни мне.

Еще один сеанс препарирования. Выворачиваться наизнанку перед этой глупой бестолочью из больницы одно. И совсем другое – перед Кроуфордом. Особенно когда годы жизни потрачены на глупое ожидание чего-то, что ты сам себе придумал.

Шульдих даже задумываться не станет. Ни за что.

 

*

 

Все происходит в какой-то дыре, между Инид и Стиллуотерс. День выходит тяжелым, и Шульдих не делает ничего, чтобы облегчить его для Кроуфорда. Они встают в трех милях от города без единой капли бензина в баке, и машина вот-вот на воздух взлетит от кое-чьей злости.

– Если бы ты помогал хоть чуть-чуть, мы бы уже давно знали, что делать, – Кроуфорд откидывается на сиденье, зло выдергивает из крепления ремень безопасности.

– Это же твой план, ты и решай, – цедит Шульдих.

– Какой еще нахрен план? Никакого плана не будет, пока ты не соизволишь объяснить мне, какого черта происходит. Я, блин, просто еду прямо по вонючему шоссе и понятия не имею, куда сворачивать на следующем перекрестке!

У Шульдиха в голове отбойным молотком отдаются все тридцать восемь и две, и может, он бы поговорил за таблетку жаропонижающего, но ему ничего такого не предлагают.

– Оглох ты, мать твою, или что?

– Что тебе рассказать, Кроуфорд? – язык во рту размером со сраного кита. – Как ты всех подставил? На твоем месте, я был бы счастлив однажды открыть глаза и не иметь понятия, какой же я гад.

– Кого – всех? Здесь только ты, и меня уже тошнит слушать твои хреновы истерики, так что знаешь что? Я тебя здесь просто брошу к херам, и справляйся-ка ты сам, такой прекрасный и трепетный.

Молотки в висках перестают стучать. На какой-то момент в машине становится пронзительно тихо, и воздуха не вдохнуть, как бывает за секунду до катастрофы – когда видишь первую искру в перегревшемся двигателе самолета или слышишь, как лопается трос лифтовой кабины у тебя над головой.

Шульдих не может сглотнуть — гнев встает поперек горла раскаленными комком. О, как бы он тоже хотел забыть обо всем… Чтобы его отпустила почти детская ревность, чтобы не понимать, насколько оправдана была насмешка в глаза Фарфарелло, когда он смотрел на них двоих… Чтобы никогда — никогда в жизни не знать этого человека.

И он перестает контролировать себя, ярясь от мысли, что этот ублюдок просто взял и сделал то, что сделал. Не сомневаясь и никем не дорожа. Не дорожа им.

Кроуфорд не успевает увернуться, когда его затылком вдавливают в подголовник водительского кресла, горячая сухая ладонь закрывает ему глаза, смахивая очки, пальцы впиваются в виски и лоб.

– Хочешь знать, говна ты кусок? Ну так смотри, – его будто припечатывает словами к сиденью. – Внимательно, сволочь.

Времени хватает на то, чтобы выругаться от боли и попытаться мотнуть головой, прежде чем Шульдих выплескивает на Кроуфорда прошлое.

Тот только стонет глухо, сжимая чужое предплечье, но телепату плевать. Он сам слепнет от усилий, забыв о том, как рискует. Пусть с ума сойдет, пусть получит десяток инсультов и останется здесь умирать, парализованный и беспомощный, пусть, пусть! Туда ему и дорога.

Кроуфорд уже не пытается отодрать его от себя – видения засасывают, каждую секунды – новое.

Он видит старенький форд, повернувший уж слишком внезапно для женщины, которая могла бы жить дальше. Чувствует приторно-сладкий дымок опиума и боль в перетруженных мышцах, на зубах похрустывает фантомная югославская пыль. Вот Сильвия целует его в воспитании, зло и быстро — словно змея жалит, а вот ему звонят из больницы сказать, что отец мертв, и во второй раз в жизни он стыдится собственного облегчения. Раскаленные джунгли Сьерра-Леоне, Шульдих в больничной палате, живой, но с совершенно мертвыми глазами. Токийские улицы в сезон дождей, тошнотворно сладкий привкус мескалина во рту. Все это — как слоеный пирог, облитый кровью и сгнивший, и его нарезают кусочками безо всякой жалости.

Шульдих отнимает ладонь, только когда чужие пальцы у него на запястье слабеют. Он пуст, как старая смятая консервная банка. Ну вот и все. Сраный момент истины. Закрывает глаза, чтобы не смотреть на него. Не видеть этого «все так, как я и планировал» на чужом лице.

Хорошо, что он так устал, что едва дышит. Что можно просто взять и вырубиться, отсрочив решение еще на несколько часов.

Самое гадкое, конечно же, не тяжелый коматозный сон, после которого даже двинуться не можешь. И не воспоминания о том, что произошло.

Самое гадкое — проснуться в машине одному и не обнаружить ни Кроуфорда, ни его вещей. Ключи – в замке зажигания, и Шульдих с паническим ужасом смотрит, как поблескивает в лучах встающего солнца металлическое колечко с логотипом заповедника где-то в Кордильерах.

Нет. Нет, Боже, пожалуйста, только не это. Он выбирается из машины на подгибающихся ногах. В обе стороны дороги – проклятая пустыня, ни одного живого существа. А он… даже поссать стоя не может, не говоря уже о том, чтобы куда-то идти. Паника и бессилие убьет его раньше, чем жажда или голод.

Шульдих судорожно смеется в тыльную сторону ладони, задыхаясь и дрожа посреди чертовой трассы. Три мили до города. Ему ни за что не дойти. Изящная месть, Кроуфорд. Как и предполагалось.

 

*

 

Кроуфорд находит его пару часов спустя отупело сидящим на заднем сиденье у раскрытой двери. Когда он уходил утром, Шульдих спал, и не было времени ни объяснить ему, что к чему, ни рассмотреть как следует.

Они не виделись месяц. И, может, в другой ситуации они бы начали с идиотской шутки про то, что кто-то из них хреново выглядит. Может, это было бы даже уместно.

Сейчас он смотрит на Шульдиха и понятия не имеет, что сказать. Вся эта дурацкая дешевая одежда, искусанные костяшки пальцев, уродливая колодка на сломанной руке, тощей и слабой, и — господи боже — облегчение во взгляде – все это забивает Кроуфорду слова глубоко в горло, и он не может ни звука из себя выдавить.

Поэтому они начинают с того, на что у Шульдиха как будто есть полное право — с обвинений.

– Ты собирался бросить меня одного, – он едва языком ворочает, и это делает слова еще в десять тысяч раз тяжелее.

Кроуфорд хочет объяснить, что все из-за бензина. Что у них не осталось ни грамма, и пришлось идти пешком аж до сраной заправки и обратно. Теперь все в порядке, хочет сказать он, можно ехать дальше, но вместо объяснений ставит на землю полную канистру и ныряет в салон, за одеялом.

– Бестолочь. Хоть бы укрылся.

– Ты говорил, что оставишь меня.

– Нам нужно добраться до Луизианы, там есть безопасное место. Сможем переждать, сколько будет нужно. Тебе лучше лечь.

Кроуфорд проверяет сломанную руку. Шульдих странно вздрагивает под пледомнаверное, ему тяжело или больно, или еще что.

– Мы пойдем к врачу. В первую же больницу. Если бы ты сделал что нужно раньше, мы бы не дали такой крюк. Черт, это же вонючая, мать ее, Невада, о чем ты думал? – бормочет он, поправляет одеяло, стараясь не тревожить руку. – Жопа мира. Ложись давай.

– Кроуфорд, господи, ну и глаза у него…

– Ляг ты уже.

– Не делай так больше.

– Нужно было найти...

– Нахер бензин. Нахер все это, Кроуфорд, слышишь? Я больше не могу.

– Ложись. Тебе нужен врач.

Он тяжело сглатывает и закрывает глаза:

– Я устал. Я так заебался, господи.

Кроуфорд знает. В машине внезапно становится слишком тесно, чтобы можно было не сталкиваться руками и взглядами.

План удался.

Он поздравит себя, когда довезет Шульдиха до первого приемного отделения скорой помощи.

 

*

 

И они едут дальше. Никаких больше расспросов, Кроуфорд все решает сам. Молчание меняет свой характер, но они по-прежнему не говорят друг другу ни слова.

Кто-то должен не выдержать первым.

Шульдих не знает, ищут их или нет, но на всякий случай добавляет немного внушения, самую малость, насколько хватает сил, чтобы консьержи в десятке ночлежек от Карни до Слиделла никогда не сошлись в описаниях парочки, снявших у них комнату на ночь.

Все это тянется пыльным следом от заправки к заправке, от мотеля к мотелю до самой Луизианы.

Дом там – одно название. Двухэтажный, в крохотном городке, его давно пора было бы снести хотя бы из чувства элементарной безопасности. Шульдих лениво думает о том, как давно была куплена эта развалюха. Как давно Кроуфорд знал, что он понадобится. И как быстро выяснил – зачем. Как давно он знал, что Шульдиху придется пройти через все это, что он согласится, как верная послушная собачка. Как давно перестал в нем сомневаться.

Новая жизнь не переворачивает их представления о порядке вещей. Ничего необычного. Шульдих почти все время спит, прерываясь только на чашку супа или уколы. Кроуфорд не смотрит на него. На худые дрожащие руки, на то, как он тратит по двадцать минут, чтобы встать с постели.

По-хорошему, его следовало бы отправить в госпиталь, но Шульдих о больнице и слышать не хочет. Кроуфорд, которому наплевать на капризы, настаивает, но телепат демонстративно перестает есть, заявляя, что лучше сдохнет дома от голода, чем в больнице от лечения. Он упорствует сутки, и Кроуфорд в бессильном бешенстве сдается, заметив, что к ночи это безмозглое чудище ослабевает настолько, что не может держать кружку с водой. Приходится улаживать все самому. Они день проводят в отделении реабилитологии, пока Шульдих не решает, что выбрал себе кое-кого подходящего. Джен военный врач и почти не улыбается, зато отлично понимает в их проблеме. Она приезжает каждый день после обеда и задерживается ровно на час – массаж, тесты и, главное,никаких вопросов. Это важно.

На самом деле проблемы не только с подвижностью и истощением. Проклятая сука вырастила в нем за те три недели такую паранойю, что он слишком часто, проснувшись, не может понять, где реальность, а где нет. Шульдих с трудом засыпает один и никогда не запирает дверь в спальню. Кроуфорд не может существовать тихо, и сейчас – это плюс: он засыпает спокойнее, если слышит, как Кроуфорд протирает потолки внизу или как потрескивает радио в соседней комнате, когда пророк копается в каких-то там бумажках.

Теперь у них целая куча свободного времени, которое постепенно заполняется десятком маленьких домашних ритуалов. Каждое утро в одиннадцатом часу Кроуфорд уходит достать чего-нибудь поесть. Потом они обедают, каждый в своей комнате, пророк заходит, только чтобы забрать посуду.

На самом деле – и Кроуфорд никогда в этом не признается – он бывает в спальне у Шульдиха чаще. Заглядывает проверить температуру или пульс, что угодно, чтобы убедиться, что тот еще жив и борется.

Иногда они выбираются на задний двор на четверть часа, постоять на крыльце. Шульдих идет сам, путаясь в слишком тяжелом пальто Кроуфорда, с трудом передвигая ноги, но на предложение о помощи только крепче сжимает ручку трости. Когда он добирается до двери, то устает так, что едва держится на ногах, и Кроуфорд помогает ему сесть на ступеньки. На дворе апрель, и ветер влажный и теплый, а солнце почти не прячется. За домом только и хватает места, что на клочок куцего, уже начинающего зеленеть газона да на пару заброшенных грядок. Земля еще влажная после зимы, темная и скользкая на вид. Глядя на пару усохших кустиков, торчащих из земли, Шульдих думает о Фарфарелло и о том, как у них все прошло. О том, что он не знает, живы ли они.

День Кроуфорда заканчивается россыпью снотворного и таблеток для убитой амфетаминами печени. Иногда он добавляет к этому таблетку клонидина и сигарету-другую, чтобы хоть чем-нибудь заткнуть внутренний голод. Никотин — такое же собачье дерьмо, но приносит ощущение сытости.

Он почти не спит — еще со времени первых ломок, самых тяжелых, когда он чуть на стены не лез в той вонючей дыре в Токио.

Кроуфорд убирает подвал, сооружает там подобие турника, находит позабытый прежними хозяевами старый спальник, который вполне может сойти за мат. Если уснуть так и не удается, он приходит сюда и тренируется так, как учила его Ши — каждое упражнение до тех пор, пока не чувствуешь, что вот-вот упадешь, и еще десять раз сверху.

При уборке он наткнулся на ящик со сваленными кое-как старыми книгами — некоторые испорчены сыростью, но кое-какие выглядят неплохо. Кроуфорд начинает с «Войны миров».

Через неделю Шульдих набирает свой второй килограмм, а Кроуфорд дочитывает последнюю книгу из подвала. Они до сих пор не сказали друг другу ни слова.

Поход в книжный выходит странным, и Кроуфорд понятия не имеет, что отвечать на предложение о помощи консультанта. Она выглядит так, как будто прочла все на свете, и у Кроуфорда рука не поднимается взять с полки приглянувшееся издание «Морского волка». Его впервые настигает ощущение неполноценности жизни, которую они вели. Пока ты собираешь бомбы и ждешь, чтобы выстрелить кому-то в затылок, рядом с тобой люди читают в постели и находят время на то, чтобы завести собаку. Разумеется, ему бы это наскучило. Разумеется, Шульдих не выдержал бы и месяца такой жизни — тихой и вязкой, как кисель. Но Кроуфорду кажется удивительным, что он наконец-то может выбрать сам — умереть ему от пули или от скуки.

Ему хочется знать, что думает об этом Шульдих. Хочется встряхнуть его и повторять, что они свободны до тех пор, пока до него не дойдет, что все получилось. Сколько Кроуфорд ни смотрит ему в глаза, ничего, похожего на радость, там нет.

И это злит его. Кроуфорду хочется облегчения, а вместо него — смутные подозрения, что он очень серьезно где-то ошибся.

 

*

 

Все становится немного понятнее, когда Шульдих пропадает из дома.

В тот день Кроуфорд задерживается в супермаркете на полчаса дольше обычного какие-то проблемы с кассовым аппаратом – а когда приезжает домой, не обнаруживает там Шульдиха. Кроуфорду непонятно, куда мог деться человек, который с трудом ходит, и первая догадка заставляет его проверить, полон ли магазин патронов в пистолете.

Он уже оттягивает затвор, когда у дома останавливается машина, слышится Шульдихово «Спасибо, что подбросили. Он уже дома, так что я справлюсь…». Кроуфорд делает три вдоха, стараясь успокоиться, поднимает рычажок предохранителя. Да-да, «он уже дома» и он зол так, что лучше бы кое-кому на свет не родиться.

Кроуфорд открывает дверь. Шульдих в одном свитере, и лицо у него белое от усталости, но он жив и вроде бы даже доволен. Это почему-то становится последней каплей – то, что у Шульдиха блестят глаза. Из-за того, что он расслаблен впервые за последние несколько недель.

– Ходил прогуляться. Устал, как собака, так что пришлось попросить эту милую даму меня подвезти.

В кроваво-красном «Кадиллаке» у обочиныбожий одуванчик с зажатой во вставных зубах игривой тоненькой сигаретой.

– Спасибо, мэм,– Кроуфорд, сжимая за спиной рукоять пистолета, вежливо кивает моднице. Та машет ему в ответ затянутой в бархатную перчатку ладошкой и стартует с места на третьей скорости.

Он не смотрит Шульдиху в глаза, пропуская его в дом.

– Какого хрена?

– В смысле?

– В прямом. Что за блажь тебе в голову ударила?

– Кроуфорд, я что-то… не понял, – Шульдих останавливается у порога лестницы, разом выпуская иголки. Не-тронь-меня. Кроуфорд поднимает предохранитель, чувствуя, как болит от напряжения запястье. Он понятия не имеет, в кого стал бы стрелять, но знает, что был готов. Шульдих чуть не заставил его кого-то прикончить.

– Подразумевалось, что ты останешься здесь, пока меня не будет, и не сунешься ни в какое дерьмо.

– Да я просто…

– Ты едва, мать твою, ходишь. И пока меня нет, ты остаешься дома, ясно?

– Это еще почему?

– Потому что я так сказал.

Воздух между ними – хоть ножом режь. Шульдихова злоба наконец-то распускает змеиные кольца, целых несколько секунд он возвращается, становится собой — едкость, издевка, злопамятность и смотрит на Кроуфорда долгим взглядом, полным фальшивой мольбы. Опускается на колени, тяжело и медленно, но даже не покривившись от судорог.

– Я попрошу у тебя прощения. Честное слово – в ногах у тебя валяться стану и извинюсь, Кроуфорд. Клянусь тебе — смотри, на коленях — клянусь, что ни шагу из дома не сделаю без твоего разрешения, если ты скажешь мне, что волновался так же, когда оставил меня одного, просто взяв и исчезнув безо всяких объяснений. Когда думал о том, сколько раз мне придется блевать после твоего опознания. Скажи, что да. Скажи, прошу тебя, и я извинюсь.

Кроуфорду противно от этого болезненного пафоса.

– Поднимайся, – цедит он, сам не зная, что сердит его больше: наигранность или то, что у Шульдиха – все права злиться.

– Жаль.

Сколько же в нем злости. Он дрожит весь, ухватившись за перила лестницы и подтягивая вверх непослушное тело. С трудом подбирает трость. –

А то я бы послушал.

Кроуфорд хочет ему помочь, но наталкивается на такую волну ярости, что останавливается у первой ступеньки и смотрит, как Шульдих, кое-как поднявшись, преодолевает ступеньку за ступенькой, напрягаясь до вздувшихся вен на шее.

– А ну постой.

– Не лезь ко мне.

Вот оно. Его не сломали ни годы всего того кровавого дерьма, что на них свалилось, ни Розенкройц, ни эти несколько недель, с транквилизаторами и унижением, но сейчас Шульдих на грани. Руки дрожат так сильно, что он роняет трость посреди лестницы, та со стуком соскальзывает вниз. Кроуфорд подбирает ее, поднимается следом.

– Дай я помогу.

– Не лезь! — он тяжело и напряженно дышит, выдирает из рук проклятую трость и идет дальше, кое-как, медленно и как будто в слепую – перед глазами черно от обиды.

Кроуфорд вдруг очень отчетливо понимает, что для него самого все действительно закончилось. Он может приносить какие угодно извинения, обещать все, что ни заблагорассудится – от него больше ничего не зависит.

Впервые за долгое время решение принимать не ему. Странное чувство.

 

*

 

Просыпается Шульдих от звука сирены – проезжавшая мимо скорая осветила на пару секунд комнату синим и исчезла, но ему дышать тяжело от паники. От первой пришедшей на ум мысли о том, что ничего не изменилось, что сегодня – опять допросы, а вечеромснова придется задыхаться в руках затягивающих на нем ремни санитаров, у него ломит виски. Но постель не та, и комната не та, и тогда приходит время задуматься о том, от чего делается еще хуже: что, если всего этого не существует, и ощущение безопасности – не более чем плод его воображения.

Шульдих даже на помощь позвать не может – язык отнимается от ужаса, пока он не замечает на тумбочке часы Кроуфорда, на спинке стула его свитер. Можно выдохнуть.

Все равно стоит спуститься вниз. Лестница дается нелегко – утреннее перенапряжение дает о себе знать.

Во всем доме темно, свет сочится только из-под двери в комнате Кроуфорда. Шульдих толкает створку, заглядывает внутрь.

Он лежит на старом продавленном диване, прикрыв глаза сгибом локтя. На груди – раскрытая книга, дыхание ровное, но стоит Шульдиху потянуть на себя дверь, как Кроуфорд вздыхает чуть глубже.

– Я не сплю.

Приглашение это или нет, но Шульдих все-таки проходит, усаживается в ногах, подбирает непослушными пальцами книгу. «Мартин Иден».

– Хороший выбор.

– Зачем ты встал? – Кроуфорд не смотрит на него.

«Я…очень испугался, Кроуфорд. Ты ублюдок, самый безжалостный в моей жизни, но когда я открыл глаза и понял, что снова один, то думал, что задохнусь нахрен».

– Пить захотелось.

– Надо было позвать.

Шульдих ненавидит его за это. За все эти «попроси меня о помощи», за то, что он сам в этой чертовой помощи нуждается.

– Я справлюсь, – Шульдих передергивает плечами.

Кроуфорд наконец поднимает на него глаза. Подбирает слова – это почти заметно, как он несколько раз собирается что-то сказать, но никак не решится.

– Сегодня днем…

Шульдих молча откидывается на спинку Колени все еще немного дрожат. Проклятые лекарства. Проклятое… все.

– Я… сказал лишнего.

Интересно, чего он ждет? «Да, Кроуфорд, дорогуша, но мы забудем об этом и будем жить долго и счастливо»? «Ты подлый говнюк, я не желаю об этом даже слышать»?..

– Ты правда думаешь, что этого будет достаточно? Что ты сейчас вот так скажешь мне, что был не прав, и мы обнимемся и я все забуду, просто потому что тебе так удобно и совесть грызть перестанет?

– Я старался для нас обоих.

Пророку мерзко оправдываться, и он не понимает, за что.

Шульдих смеется.

– Нет, Кроуфорд. Ты никогда ничего не делаешь для нас обоих. Эта сраная свобода… Она только твоя. Все это время она была твоей, и если бы в один прекрасный я сказал, что не желаю иметь с этим ничего общего, ты бы вышвырнул меня вон. Не задумываясь.

– Нет.

– Нет – почему? Потому в видениях я, мать твою, был там? В нужный момент в нужном месте? Вместе со всеми? Это же не то «нет», которое «я не поступил бы с тобой так, потому что мне кажется, что тебе было бы от этого плохо». Как будто я тебя не знаю, Кроуфорд.

У них друг к другу долгие счеты. И Шульдиху до смерти хочется по ним оплаты, прямо сейчас, потому что невыносимо делать вид, что ничего не случилось.

– Не припомню, чтобы я обещал тебе что-то, кроме освобождения,– это не то, что Кроуфорду стоило бы сказать. Не то, что ему хочется сказать, но это куда проще, чем всякие «я был не прав».

– Как будто я что-то просил. Бог с тобой, Кроуфорд. Это же ты, - он фыркает со злым разочарованием. — Это всегда было игрой, которая мне нравилась. Было весело пытаться добраться до конца, когда каждая попытка почти не приносила результата. Борьба, охота, все такое… Была идея и способы тоже, ты, я – все остальное меня не интересовало. Никогда. Но, знаешь, для того, что ты натворил в последний раз, нужны хорошие основания. Нужно какое-то, мать твою, право, чтобы вот так распоряжаться людьми.

Пророк гадает, какое право было у Шульдиха делать то, что он делал. Убить его отца, например. Он не спрашивает – нет доказательств. Нет уверенности в том, что он сам этим расстроен.

Если это и происходило когда-то, то было ничем иным как маленьким Шульдиховым одолжением: работай, не отвлекайся, а я позабочусь о том, что может тебе помешать. Как бы то ни было, лучше пусть это будет Шульдих, по крайней мере, можно быть уверенным, что все прошло быстро. Но Кроуфорд все равно злится. Хоть что-то, чтобы не чувствовать, что он один виноват со всех сторон.

– Что ты хочешь услышать?

– Ничего. Не твои извинения уж точно. И все эти разговоры… Совесть, вина… Извинения, забота… Я прямо слышу, как тебя грызет чувство долга, – он смотрит пророку в глаза. – Если оно так, то собирай вещи и уматывай. Все, что я хочу так это забыть об этой истории. А сочувствие свое … знаешь куда засунуть. Я в это дерьмо ввязался не затем, чтобы меня потом жалели.

– А зачем?

Шульдих пожимает плечами. Он снова выглядит на семнадцать, только глаза совсем… старые. Как тогда, в госпитале. «Звать тебя “шеф”?»… Нет. Никаких обращений. Уходи, беги, пока еще можно, потому что твою жизнь разрушат не ублюдки из Академии, никто из этих садистских засранцев, охреневших в конец от вседозволенности. Это буду я.

– Это было интересно. И мне, наверное, тоже хотелось свободы. Всем нам хотелось.

– Тогда в чем…

– В том, что ты не можешь так поступать со мной, Кроуфорд. Я не знаю, кто тебя так обидел в жизни, что ты с трудом самому себе веришь, но одиннадцать лет… Знаешь, это чудовищно долгий срок для доказательства моей верности. И если все, что ты мне можешь предложить теперь – парочка сраных «извини»…он кривит губы в усмешке, злой и вымученной. – То иди-ка ты нахрен.

До сих пор Шульдих был оружием, методом, средством, верным и неотвратимым. И Кроуфорд ценил его за это, как ценят не проигрывающую в забегах лошадь или кредитную карту с бесконечным овердрафтом — надежно и никогда не подводит.

План строился под партнеров, согласных соблюдать условия – каждому своя часть работы, каждому — горсточка гарантий, варианты на случай успеха или провала. Все укладывалось в систему для людей, которые значат друг для друга не более чем возможность прикрытой спины.

И вот теперь Кроуфорду в лицо бросают, что пророк страшно ошибся, полагая, что тот, кто отдавал команды все это время – это он сам. Все это время, каждую секунду Шульдих, которому упрямо предлагали совсем не то, что ему хотелось, мог просто сказать: «С меня хватит».

Почему этого не произошло? Почему он терпел, если предложенное было ему неинтересно?

Догадка, старая, окрепшая, но всегда забиваемая железной логикой и отрицанием лишних эмоций, она настолько смешна, что Кроуфорд от досады дергает уголком рта. Нет. Он давно запретил себе рассматривать что-то подобное как… серьезную возможность.

– Ты мог уйти. Вместо того чтобы оставаться в Японии и…

– Кроуфорд, заткнись. Ты параноик, и ни за что не доверил бы мне попытки спасти твою задницу, если бы не был уверен, что я соглашусь. Почему – неважно,–Шульдих комкает в руках закладку – чек из супермаркета. Пятнадцать долларов восемь центов. Мелочи. – После всего что было, свинство – требовать прямого ответа.

Американец беззвучно размешивает чай, хотя там ни грамма сахара.

Свобода. Ощущение, будто ты один в целом мире и можешь делать что угодно. Оглядываться не на кого. Прекрасное чувство абсолютной независимости. Сейчас…

Сейчас.

У Шульдиха предплечье в мурашках, и по-хорошему его нужно было бы выпроводить отсюда в спальню, в постель, где есть одеяло и работает обогреватель.

– Что теперь? Что ты собираешься делать?

– Не знаю, – разговор явно идет не так, как было запланировано. «Я был не прав». – «Не бери в голову». Черта с два.

Кроуфорду всегда были не по душе всякие такие вещи. Все должно быть удобно, и отношения в том числе. Шульдих отказывался быть удобным и дальше.

– Знаешь, что, я серьезно насчет чувства долга. Тебе не обязательно оставаться, – дождевик сползает с плеча, Шульдих неловким движением натягивает его обратно. Лицо в тусклом свете кажется сероватым, в уголках глаз – первые морщинки. Ты хотел быть свободным больше всего на свете – будь. Уходи.

Позволить себе допустить, что из этого что-нибудь выйдет. Свобода с оглядкой, с постоянной необходимостью думать о ком-то еще. Пять лет работы ради того, чтобы теперь наконец-то открыто подкармливать забитое, задвинутое подальше чувство ответственности за кого-то — другое, теплое, без всякого желания использовать. В этом был весь смысл?

Ну и кто в итоге больше ошибся?

Они молчат.

– Мне нравится дом, – Кроуфорд наконец делает глоток из чашки. – И я не собираюсь уходить.

Шаг вперед. Впервые – почти не взвешивая. Спонтанность решения легка и приятна, необычное ощущение.

Шульдих прикрывает глаза, сердясь на недомолвки.

– Почему ты хочешь остаться? Кроме идиотской причины про дом.

Потому что у Кроуфорда нет другого плана. Ни плана, ни малейшего желания отправляться куда-то.

– Так почему?

– Требуешь от меня прямого ответа? – он снимает очки, трет переносицу – маленькая уловка, чтобы избежать чужого взгляда.

Шульдих фыркает:

– Ты мне никогда не скажешь.

– Иди в постель.

– Я не могу уснуть.

– Оставь ночник.

– Какой нахрен ночник… Мне что, пять? – он встает с трудом. – И ты задолбал закрывать дверь ко мне в спальню.

– Тебе в радость просыпаться от шума?

– Я все равно не сплю в гробовой тишине. Не смей прикасаться к моей двери.

Кроуфорд пожимает плечами. Разговор окончен, на сегодня. Еще немного времени на то, чтобы примириться с собой, привести все в порядок и поговорить честно: сначала с собой, потом – с Шульдихом.

Дай мне попробовать еще раз, скажет он. У меня есть два года, чтобы все поправить. Ты будешь в порядке, я обещаю. Без этой нервозности в каждом движении, без беспокойства. А через два года – все решится. Снова будет Япония, и либо я уеду один, либо ты отправишься со мной. Выберешь сам. Никаких манипуляций и выкрученных рук, к чему бы ты ни пришел.

Просто дай мне попробовать.

 

*

 

Чувство безопасности усыпляет мальчишку мгновенно, стоит ему только опуститься в мягкое кресло в вагоне синкансена. Какая беспечность.

Поезда куда больше мне по душе. Есть в них что-то, отдающее настоящими путешествиями. За окном бегут рельсы соседних путей, блестящих в мартовском солнце, как пара отточенных бесконечных лезвий. Мне нравится.

Мальчик приваливается ко мне во сне, так что я могу хорошо чувствовать идущее от него тепло. Ужасно невинно, правда, она уже поскрипывает песком на зубах, эта его невинность. Ссыпается вниз под тяжестью всего того, что было на него взвалено. Кроуфорд слишком поздно его привез. Кроуфорд вообще не должен был быть рядом с ним.

Наги похож на тебя, Птенчик. Правда. Но если у тебя был шанс, то его Господь послал мне как издевку: смотри, думал он, смотри, Джей, насколько ты бессилен что-либо изменить в этом ребенке. Сама понимаешь, чего мне стоило не поддаться ярости. Хотя в его смерти не было бы никакого смысла. Поэтому я принял это, смирившись, как и подобает.

Он едва не умер тогда от боли и испуга, и мне почти неделю приходилось его выхаживать, будто я нянька какая-то. В Ад можно угодить уже за выбор нашего убежища — в жизни не видывал таких мерзких трущоб, но это было оправдано: искать там мальчика, страдающего от боливсе равно, что искать иголку в стоге сена.

Да и не думаю, что мы были кому-то очень нужны. У гидры больше нет голов. Конечно, яд все еще хлещет во все стороны, но кусаться уже некому.

И теперь мы едем в Осаку — так и быть, забудем о грешке Наги с деньгами того господина… Нам нужен был билет, а у него все равно было такое лицо, будто он собирался спустить все на шлюх.

Дожидаться каких-нибудь новостей от Кроуфорда... Наги ненавидит его, но говорит, что это самое разумное, что можно сделать, он уверен, что есть какой-то там план. Я-то прекрасно знаю, что никакого плана не существует. Все закончилось.

Я не знаю, что они будут делать теперь. Кроуфорд не знает. Никто не знает.

Это как с собаками. Теми, что оказались застигнутыми дождем в пути и не могут вернуться домой. Следы и запах смыло водой, и они оказываются в ловушке, растерянные и одинокие. Сначала они мечутся то туда, то сюда, умирая от ужаса, а затем сбиваются в стаю с такими же ненужными.

Давным-давно Кроуфорду показалось, что он чует знакомый след, который приведет его домой. И он сорвался с места, умирая от желания оказаться там поскорее. Это до дрожи самонадеянноего никто не возьмет назад, такому, какой он сейчас, не место в обычном доме. Никому не нужны искусанные в драках, злобные твари с налитыми кровью глазами.

Вот он, покинутый тобой когда-то дом, Кроуфорд. Свобода, которой тебе хотелось до тошноты. Бери ее и делай что хочешь. Жаль, что у тебя ни одной мысли о том, как ей распорядиться.

Было бы интересно сказать тебе это в лицо, но ты бы убил меняне совсем то, что я готов допустить, но было бы интересно посмотреть тебе в глаза и понять, что я прав. что ты просто растерянный человек, проживший треть жизни, который понятия не имеет, что делать теперь.

Даже не знаю, наверное, единственное, что тебе остается сделать — это вцепиться в Шульдиха и говорить себе, что не мог поступить иначе. Может, когда-нибудь, умирая старым и насквозь больным, ты поймешь наконец, что твоя свобода пахла вовсе не этой самой обычной жизнью. Нет. Я с самого начала знал, чем.

Сера и эфир, Кроуфорд.

 


*О метафоре, авторские права на которую — у прекрасного Тома Уэйтса:

ru.wikipedia.org/wiki/Rain_Dogs