Now I'm not looking for absolution,
Forgiveness for the things I do.
But before you come to any conclusions
Try walking in my shoes.
“Walking in My Shoes”
Depeche Mode
*
Inside a broken clock,
splashing the wine with all the rain dogs…
Tom Waits, “Rain dogs”
«Ёмиори Синбун», 12 февраля, 1998 г.
«Маяк в Сакаэ: строительный департамент отказывается от ответственности?
Происшествие, случившееся в ночь на двенадцатое февраля, так и не было внятно объяснено властями префектуры. Маяк Сакаэ рухнул по неустановленным пока причинам. Здание по назначению не использовалось и было заброшено, возможно, поэтому жертв удалось избежать. Ведется расследование по факту несоблюдения норм безопасности…».
*
13 февраля, 1998 г., Токио
– Вы готовы, сэр? – сестра из вежливости говорит по-английски. Акцент у нее отвратительный. Идиотка. Как к такому вообще можно быть готовым?
На небрежный кивок сил пока еще хватает как будто ему и в самом деле наплевать, и единственное, на что здесь действительно стоит посмотреть это обтянутая халатом сестринская попка.
Приторной сестричке, впрочем, без разницы, и она с вежливым «Тогда нам лучше начать» тянет вниз молнию.
У человека на анатомическом столе нет правой руки. На груди у него – прошитая скорняжным швом игрек с ножкой до самого паха. Шульдих смотрит на нее, и у него в ушах стоит хруст раздвигаемых зажимом ребер. «Y»«Янки».
Лицо – каша, но сомнений никаких.
– Это он.
Спроси меня, думает Шульдих. Спроси, уверен ли я. Дай мне повод сорваться, тупая сука, потому что я никогда и ни в чем не был так уверен, и если ты только вздумаешь сейчас… Боже.
– Где у вас тут туалет?
Он готов ее убить за почти нежное понимание во взгляде. Ни хрена тебе на самом деле не ясно. Не воображай.
– Справа по коридору, третья дверь. Если вам понадобится помощь…
Придешь за мной подтереть, милая? Я буду в третьей.
Выворачивает дважды. Только что он смотрел в обглоданное рыбами лицо Брэда Кроуфорда, и хотя блевать уже нечем, ему все равно хочется.
Мертв. «Дельта» «Эко» «Альфа» «Дельта». М-е-р-т-в.
Шульдих прижимается влажным затылком к стене, вытирает лоб. Колени дрожат, и он поднимается не с первого раза.
Твою мать. Твою, блин, мать.
*
Шульдих
Февраль, 1998 г.
Это большое дело. Во всех смыслах. В конце концов, не каждый день человек садится на самолет, ждет середины пути, чтобы позвонить в центр управления полетами, и сообщить, что через пару минут прикончит двадцать ни в чем неповинных американцев, даже не объяснив, в чем, собственно, дело. Ни требований, ни условий. Добрый день, это зомби-рейс SQ 5916, пришлите две дюжины гробов в аэропорт…
Местные власти чувствуют себя виноватыми и решают загладить вину: для так и не добравшихся до места граждан – похороны за счет госбюджета, для виновника – электрический стул. Но с первым выходит проще, чем со вторым. Во всяком случае, мертвые не подают апелляций и не наглеют настолько, чтобы требовать судебно-психиатрическую экспертизу. В министерстве внутренней безопасности этим очень обеспокоены.
Как и возможной оглаской. Разъяренной толпе траурных родственников не объяснишь, что парень, прикончивший их мужей, теток, племяшек и еще бог знает кого, не поджарился, облитый рассолом с ног до головы, на электрическом стуле, а преспокойно отдыхает в сумасшедшем доме, ест таблетки и не знает беды.
Что нужно в таких случаях, так это подходящий судебный психиатр. Такой, чтобы шансы убийцы сесть на электрический стул пошли вверх, гипертонические истерики министра, наоборот, поулеглись, и все остались довольны.
Госпиталь святой Елизаветы оказывается рад приютить у себя на время заблудшую душу, требующую освидетельствования, почти трехнедельный процесс берет старт, за чем с жадностью следить весь мир.
Убийца спокоен и весел. Ненависти наблюдателей нет предела.
*
Судебная психиатрия. Это тоже работа с людьми, в конце концов. Немного иная цель, немного другие средства, но все равно все сводится к диалогу.
Люди всегда оставляют что-нибудь на память. Запах, акцент, обороты речи, характерный жест. Это, наверное, самое сложное – научиться не складировать в себе все это. Каждый день ты заходишь в комнату для свиданий и видишь там кого-то, кто будет говорить с тобой сегодня. Он может быть виновным, невиновным, старым, молодым, мужчиной, женщиной, может быть банкиром, политиком, священником, школьным учителем. Может верить в Аллаха, в Будду или в Республиканскую партию. Может вызывать отвращение, жалость, сострадание или желание убить.
Сложность в том, чтобы всех этих людей, плачущих, сожалеющих, гордящихся собой, сделать безликими. К ним даже по имени не советуют обращаться.
Потому что иногда происходит страшное. Ты можешь делать свое дело механически, не задумываясь и не запоминая ни одного из тех, кто сидит напротив. Но рано или поздно там окажется кто-то, кто одним взглядом даст тебе понять, что твоей прежней жизни конец.
Нет ничего хуже, чем эти люди-на-всю-жизнь.
*
– Ян Веллер, я полагаю.
– Так написано в моем американском паспорте, – он не выглядит как кто-то, кого стоит легально убить. Не как кто-то, кто сам прикончил целую кучу людей. Герда Гайслер думает, что человек перед ней совершенно обычен, разве что выглядит здорово истощенным – лицо худое и совсем белое, взгляд тусклый, несмотря на широкую ухмылку.
– У вас есть другие?
У нее достаточный стаж работы, чтобы видеть этих ублюдков насквозь. И да, ублюдкиочень точное слово. Толерантность – для отсиживающих задницы в Конгрессе. А здесь можно запросто оказаться напротив человека, который зарезал свою жену напильником и слопал ее внутренности. Вряд ли стоит говорить им «сэр».
– Целая куча. Знаете что? Самые идиотские имена дают людям в Испании. Кто в здравом уме назовет ребенка Хорхе, мне интересно?.. В моем испанском паспорте…
– Давайте будем серьезнее.
– Ладно, мэм. Грех шутить с человеком, который прибрал к рукам твой паспорт. Пусть и фальшивый.
– Вы проходите судебно-психиатрическую экспертизу в госпитале Святой Елизаветы, в Вашингтоне, округ Колумбия. Подтверждаете ли вы, что осознаете происходящее?
– Вполне. Но после тех розовых таблеток…
– Вас обвиняют в терроризме и умышленном убийстве двадцати двух граждан трех государств. Вы понимаете предъявленное вам обвинение?
– Очень отчетливо.
– Двадцать шестого февраля, сразу по прибытии в страну, вас заключили под стражу и в тот же день перевели в психиатрическую клинику Святой Елизаветы. Предоставленный вам округом штата адвокат подал прошение о проведении судебно-психиатрической экспертизы, настаивая на том, что вы не были вменяемы, совершая преступление,–Герда откладывает в сторону исписанный лист бумаги. – В клинике вы находитесь для выявления и лечения отклонений. В случае, если таковых у вас не обнаружится, следствие продолжится и вы предстанете перед судом присяжных. Вам все понятно?
Ее удостаивают кивка.
– Прекрасно. В таком случае, приступим. Считаете ли вы себя вменяемым?
– Да.
– Страдаете от каких-либо психических расстройств?
– Нет.
– Нуждаетесь ли в принудительном или добровольном лечении и содержании в психиатрической лечебнице до полного либо частичного восстановления?
– Нет.
– Совершая преступление, вы отдавали себе отчет в том, что делаете?
– Определенно.
– Вот как. Вы можете объяснить, зачем вы это сделали?
Человек напротив вздыхает, молчит недолго, потирая ссаженное браслетом наручников запястье. Руки у него странные. Худые, но все как будто из жил. Наверняка сильный до черта. Герде отчего-то приходит в голову слово «удав». Интересно, чем он занимался раньше?
– Это был своего рода… знак. Мне нужно было привлечь кое-чье внимание. Огласка. Прайм-тайм. Эфиры по всему миру, все такое прочее,–он улыбается, как будто немного смущаясь.
Ну наконец-то. Сейчас должен начаться какой-нибудь параноидальный бред про геростратову славу. Плавали, знаем. Герда набрасывает в блокноте пару слов о попытке симулировать манию величия.
– Почему вы решили заявить о себе таким образом? И кому?
– Потому что мне нужно было дать знать, где я нахожусь. Давайте по-честному, мэм. Вам ведь интересно не только то, почему я все это сделал, а? – он ухмыляется, смотрит ей прямо в лицо, и светлые глаза вдруг вспыхивают интересом, как когда смотришь на заинтересовавшую тебя безделицу. – Не это вас беспокоит.
Герда выжидательно молчит, давая ему несколько секунд насладиться перехваченной инициативой.
– Те люди, в самолете. В них не стреляли, их не травили ядом и не резали ножом. Все двадцать два умерли от остановки сердца. Хотите, я скажу вам, что думает каждый, кто слышал об этом деле, от уборщика взлетной полосы до сенатора штата? – он наклоняется чуть вперед, и Герда подавляет в себе желание отстраниться, так колется этот взгляд фанатика. – Что двадцать два – это слишком большое число для совпадения.
И я как-то к этому причастен. Что вы об этом думаете? Нет-нет, это не попытка манипулировать вами, я просто… направляю беседу. В интересное для нас обоих русло. А про мою манию величия мы позже поговорим. Так что?
– Это будет установлено. То, как вы их убили. Рано или поздно.
– Не-а.
– Почему вы так уверены?
– Потому что следов нет.
– Вы не можете знать.
– Я знаю это совершенно точно. У вас там в управлении все уже обделались, пытаясь выяснить, как мне это удалось. Я даже не отрицаю свою вину, заметьте. Но вам ни за что не угадать, как. Так что, хотите секрет? – человек напротив улыбается, показывая зубы.
Разумеется, она хочет.
День первый
– Начнем с самого начала, если позволите.
– Без разницы. Хотите услышать что-нибудь о моем детстве? О том, не был ли я жесток с животными? Не бил ли меня отчим? Не насиловали ли меня в воскресной школе? Тоска смертная, конечно, но если вам так хочется…
– Хочется.
– Как предсказуемо. Понимаю Фарфарелло.
– Кто это?
– Дойдем и до него, не торопитесь. Детство, значит?...
*
Майор Веллер – это воплощение старой Империи. Он весь – из предрассудков и условностей, большой, тяжелый, словно кит, и такой же медлительный. Старая патриархальная Германия неодобрительно смотрит из его глаз на то, что происходит кругом. Вера в военную дисциплину, деспотия и «приличия».
Жену майор выбирает себе под стать – военная медсестра, насквозь больная астмой, безвольная и покорная, у Лизхен едва хватает смелости отстаивать каждый день обеденное меню. В голове у нее – ничего, кроме «киндер-кюхе-кирхе».
Веллеры счастливы. Майор охотится и разводит собак. Лизхен проглатывает облатку каждое воскресенье и готовит по поваренным книгам.
Все меняется, когда у них рождается сын.
*
Сначала все идет как положено. Майор позволяет жене выбрать имя и воображает своего мальчика двадцатилетним, в военной форме – может быть, летчиком, может быть, даже солдатом разведки, чем черт не шутит.
Время идет быстро, и его сын растет, но в положенный срок, когда дети начинают изъясняться на своем птичьем языке, маленький Веллер совершенно неожиданно не предпринимает к этому ни малейшей попытки. Ни положенного «мама», «папа», ни бессмысленного лепетания по любому поводу. Он вообще не издает ни звука, существуя в абсолютнейшей тишине. Майор не понимает тонкостей, но это молчание ему не нравится. Лизхен, как будто чувствуя себя виноватой, робко твердит:
– Может, попозже.
Попозже никак не наступает, зато что-то странное начинает твориться с самой фрау Веллер. Она дрожит, как пойманная птица, от громких звуков и не спит ночами.
Как-то раз майор застает ее у зеркала с пудреницей, выслушивает невнятный лепет про аллергию на пыль. Черта с два. Такими заплаканными глаза не сделаются ни от какой аллергии. Лиз все чаще улыбается через силу и следит, чтобы не стоять на свету – знает, как отвратительно выглядит.
Майору некого винить, кроме одного человека. С этого момента Ян лишается отцовской любви. Немой. Или идиот. Разочарование такое острое, что Веллер даже не пытается его скрыть. Лизхен гаснет на глазах, все еще пытаясь делать вид, что все в порядке, но вернувшись домой как-то раз, майор обнаруживает супругу рыдающей взахлеб, и в глазах ее такой ужас, что больно у него щемит под сердцем.
– Что, Лизхен? Что с тобой? – он несильно трясет ее за плечи, пытаясь привести в чувство.
– Ян, – женщина задыхается от слез, вцепляясь намертво в мужнину куртку.
– Что с ним? – он хочет было кинуться проверить, но его не отпускают.
– Он… он говорит… Густав… он говорит.
Что-то не позволяет майору обрадоваться – слишком горькие слезы.
– Так разве это…
– В голове, — она задыхается. – У меня в голове.
*
Врачи говорят, что это нервное. В диагнозе наскоро прописывают депрессию и расшатанные нервы.
Лизхен, обколотая успокоительным, не спорит, проводя во сне день за днем. Стоит ей открыть глаза, как слезы начинают литься градом, она доводит себя до судорог и удушья, и психиатр тактично предлагает госпитализацию, мол, ей нужен уход и лекарства, но майор отказывается наотрез. Она не опасна. Она поправится, забудет эти глупости и снова станет собой, а что сын у них немой… Ничего. Как-нибудь.
С ребенком становится еще сложнеегерр Веллер никак не находит в себе сил простить его за то, что с его рождением все настолько изменилось.
Яну к матери запрещено заходить. Она уже не мечется между долгом и отвращением при виде его, она кричит до вздувшихся на шее вен, как кричат на зверя, которого хотят отпугнуть.
Так проходят еще два года, и часто маленький Веллер плачет не потому что голоден или упал и расшибся, а потому что не знает, как объяснить, что он ни в чем не виноват. Между ним и родителями бездна размером с Атлантику, и в пять лет он уже знает, что такое настоящее взрослое бессилие.
Наблюдая за тем, как страх перед собственным ребенком убивает его жену, майор каждый день принимает новое решение. Увезти Лиз куда-нибудь, пусть отдохнет. Отказаться от ублюдка. Сдать его в интернат. Лечить его, есть же врачи! Что угодно, лишь бы все это прекратилось.
*
Ян болеет, схватив где-то страшное воспаление легких, мучаясь от жара, и единственное, чего ему хочется – это чтобы немного отпустило голову. Там каждый удар пульса отзывается болью, и он хотел бы дозваться кого-нибудь, но никто не придет. Странно, когда тебя не слышат. Ты слышишь всех, а тебя никто.
В полубреду он, все же не вытерпев, выбирается из постели, бредет в материнскую спальню и робко тянет за одеяло, надеясь, что его, быть может, возьмут в постель и станет полегче. И конечно он будит ее, и Лиз, впав в полубезумную панику, плачет и умоляет его уйти. Ян, перепуганный до смерти, забывает даже расплакаться, забивается в угол, обхватив голову руками и дрожа попавшейся мышью.
Ввалившийся в комнату майор кидается к жене, дрожащими руками разламывая ампулу с успокоительным. И уже перехватив тонкую и чудовищно сильную руку яростно сопротивлявшейся женщины, он впервые слышит голос сына. У себя в голове. Так, как говорила перепуганная, измученная, сошедшая с ума Лизхен.
«Почему она так, пап? Пусть перестанет, пожалуйста».
Веллер каменеет, горбится весь разом, сгибаясь над кроватью жены. Вздор. Чушь. Больное воображение. Он уговаривал всех, что это так – и женщину, и врачей, и самого себя. Такого не бывает. Не в этом мире. Майор с ужасом чувствует, как его понятие порядка вещей дает трещину, такую огромную, что ничем не заделаешь. Никакими убеждениями, что это просто расшатанные нервы и нехватка сна.
–Ты не пугайся, – выдавливает он наконец, и слова застревают в горле, словно из песка слепленные.Это все… кошмары. Пойдем-ка оденемся, сын. Ей нужно спать. А мы пройдемся немного. Научу тебя стрелять, хочешь?
В глаза Яну он не смотрит. Решение проблемы оказывается слишком простым, чтобы усложнять его нежностями напоследок.
*
Когда они неторопливо идут к маленькому шале, где хранятся рабочие инструменты и пара ружей, в голове у майора пусто. Он не обращает внимания на бросающихся с лаем на стенку вольера волкодавов и не чувствует, как испуганно дергается Ян, прижимаясь к его руке.
Все в порядке. Все под контролем.
У двери он пропускает своего мальчика вперед, но отчего-то не торопится зажигать свет. Так они и топчутся у порога: Ян, не видя дороги вперед, и полковник, которому отступать некуда. Внутри душно и пахнет нафталином: здесь обычно сушатся добытые на охоте шкурки всякой мелкой дичи вроде кроликов. Мужчина снимает со стены ружье.
– Тяжеловато для тебя, – Веллер взвешивает оружие в руках и присаживается на перевернутый ящий. – Ну не беда, хоть заряжать научу.
Слишком темно, и он хватается за отцовский рукав, чтобы подойти поближе. Ему так любопытно, что он не чувствует, как передергиваются плечи мужчины, будто пришлось касаться чего-то гадкого.
Ян замирает перед ним, насупившись и сосредоточенно следя за отцовскими руками.
– Иди сюда, – он присаживается на перевернутый ящик.Вот курок. Вот фиксатор. Ну-ка принеси мне пару патронов, в углу стоит ящик, попробуем.
Мальчик радостно кидается, куда велели, позабыв о температуре и головной боли.
Майор, глядя, как он возится с крышкой, проталкивает вытащенный из кармана патрон в патронник и, целясь сыну между лопаток, думает только о том, что очень удачно не успел застелить пол досками, что он земляной, и вся кровь уйдет, не оставив никаких следов.
Когда Ян уже собирается спросить, сколько штук ему принести, тишину разрывает выстрелом.
*
В первую секунду он глохнет от грохота и пугается, но стоит только подумать о том, чтобы обернуться, как Яна тут же подхватывают на руки.
– Все в порядке, малыш, не смотри,теплая тяжелая ладонь закрывает ему глаза, и мальчик послушно смыкает веки, не имея ни малейшей возможности хоть мельком взглянуть в ту сторону, где лежит на земляном полу мертвый майор Веллер.
Снаружи ждут несколько человек, приехавших в огромной машине. С оружием, в теплых костюмах, они курят у вольера с волкодавами. Ян почему-то думает, что это, охотники из отцовских друзейте тоже всегда улыбаются и шутят перед тем, как отправиться убить кого-нибудь.
– Мальчик в порядке? – среди них оказывается женщина, она бросает окурок в снег, принимает Яна на руки, глядит ему в глаза и вдруг подмигивает весело.
«Не страшно?»
Незнакомка умеет делать, как он,говорить, не раскрывая рта. И Ян мотает головой – мол, нет, не страшно.
– У него жар. Карел, приберешься.
Один из мужчин ухмыляется, оценивающе гладя на некормленых с вечера псов.
– Нет проблем.
Так он и оказывается в «Розенкройц».
*
Он смотрит женщине в глаза, лениво перебирая в пальцах длинную цепь наручников.
– Как-то так, мэм.
– Вы их больше никогда не видели?
– Прежде, чем вы напишете там у себя много всего про тяжелое детство, я вам скажу кое-что: я был рад никогда их не видеть. Мне было пять, я ни хрена не понимал в этой жизни, кроме одного: завидев меня, они умирали от ужаса. Вряд ли из них могли бы получиться хорошие родители. Так что мне наплевать. Я забыл о них.
– А эта ваша… способность… Вы утверждаете, что читаете мысли.
– Об этом многие мечтают, верно? – он хмыкает, откидывается на стуле.
– Вы, видимо, нет.
– Вы просто понятия не имеете.
День второй
– Значит, вы не говорили до шести лет. И общались при этом… силой мысли. Телепатически.
– В вашем исполнении звучит как-то… пошловато. Как сюжет для дрянного комикса,мужчина кривится. Сегодня он выглядит чуть бледнее вчерашнего, но едкая насмешка из взгляда никуда не делась.
– Как насчет маленькой демонстрации?
– Мэм, не глупите. Вы же знаете, что иногда происходит с лампочками.
– Простите?
– С лампочками. Нить накаливания рвется. Со мной будет то же самое, если я сниму щиты в подобном месте. Здесь несколько сотен сумасшедших людей. Как вы думаете, насколько велики у меня шансы сохранить рассудок, устраивая вам… демонстрации? Я и в здравом уме не то чтобы душа компании, а уж если крышей поеду… Не стоит.
– Ну хорошо. Вы что-то упомянули о…она перелистывает блокнот.
– «Розенкройц».
– Да-да. Что это было за место?
– Ну уж точно не то, где вам хотелось бы оказаться.
*
Первым делом Ян получает новое имя. В большущей светлой комнате, забитой игрушками и детьми возрастом от года до шести, его поджидает улыбчивая немка, которая помогает ему стянуть курточку, воркуя и умиляясь новому хорошенькому воспитаннику. И пока Ян глотает пирог под оставыший чай, эта фрау Сладость в самых нежных выражениях рассказывает ему о том, что его ждет.
Родители не смогут о тебе заботиться какое-то время, милый, говорит она, и улыбка у нее расширяется, словно черная дыра, готовая поглотить все кругом.
Твоя мама больна, ангел мой. Твоему отцу нужен врач.
Ты останешься здесь.
Ян не отрываясь смотрит на ее рот, и ему кажется, что она вот-вот проглотит всю комнату целиком.
Он спрашивает, когда ему можно будет вернуться домой. Там его железная дорога и цветок, который нужно полить. Это важно, фрау Сладость. Пожалуйста.
Фрау стягивает улыбку обратно. У нас нет железной дороги, но, может, он не откажется сыграть с ними всеми в «Есть или нет»? Как раз не хватает одного человека.
Как тут откажешься, хотя сердце бьется тревожнее обычного от того, что все остальные прямо пожирают его глазами.
Здесь он сталкивается с Лулой, маленькой, совершенно невозмутимой сиу. Она старше, откуда-то знает немецкий, и глаза у нее черные-черные. Ее забрали из индейской резервации – настоящей, в Неваде, так что уже через четверть часа Ян подумывает, не влюбиться ли ему впервые в жизни. Страшно заговорить с ней – вдруг испугается, и он долго молчит, пока Лула не обнимает его за шею и не говорит, что она видела его, еще позавчера, во сне, и что теперь все будет в порядке.
Здесь никто не причинит ему вреда.
*
Имя ему дают через пару дней. Герр Вилле, старенький толстый австриец, так и зовет его, забирая в свой кабинет на первое занятие. Не то чтобы Яну хотелось что-то менять, но поразмыслив, он приходит к выводу, что не такое уж оно и неправильное.
В конце концов, если бы не он…
*
– Мне тоже стоит вас так звать?
– Мне плевать, как вы будете меня звать. Мне давно не пять лет. И ваша теория о моей шизофрении – чушь собачья. Это не моя вторая личность, это просто имя, уже целую вечность. Оно ничего не значит.
*
Мысль о том, чтобы вернуться домой, довольно быстро исчезает. Здесь никто не бьется в припадках ужаса, никто не оставляет его одного надолго, а самое главное – здесь полно таких же детей, как он сам.
Они приезжают со всего мира, и в игровой вечно стоит трескотня на самых разных языках. Некоторые из них умеют вещи, которые и близко не напоминают то, что умеет Шульдих: Бхарат передвигает предметы, не касаясь их, Лула видит будущее, Франц лечит безо всяких лекарств. Говорят, здесь можно найти кого угодно: от зажигающих взглядом свечи до тех, кто может перемещаться в пространстве на любые расстояния. Но самое главное, все они – любимые дети, о них заботятся, их балуют и разрешают что угодно.
Шульдих ходит к герру Вилле, который тоже знает этот фокус с мысленными разговорами, но отчего-то учит его говорить, как все дети здесь. У Шульдиха не очень-то получается, но герр Вильхельм настойчив, и они по два часа читают всякие ужасные истории про убитых падчериц, волшебный можжевельник и еще бог знает что, от чего у него потом кошмары по ночам.
Через полгода он отправляется на занятия вместе со всеми, приходит время для всяких глупостей из учебника по математике. Два яблока плюс три яблока, сколько всего? Ганс на шесть марок купил три апельсина. Сколько стоит один апельсин?
Шульдиху нет дела до апельсинов, марок и чего-то там еще. Если не считать ужасных сказок, ему нравятся занятия у герра Вильхельма и рассказы про разные вещи, которые можно делать силой мысли. Он учится говорить и уговаривать, слушать, угадывать, выяснять, убеждать, и, несмотря на то, что с Шульдихом в одной комнате сидит еще дюжина детей с такими же способностями, он чувствует себя так, словно тайно ото всех получил суперсилу.
Потом, когда он вернется домой, то сможет объяснить матери, что делал все случайно и невнимательно, она больше не будет так волноваться.
Ему нравится сидеть рядом с Лулой, когда она, хмуря высокий смуглый лоб и то и дело раздраженно откидывая за спину длинную косу, спрягает глаголы, записывает столбики цифр или шепчет себе под нос строчки стихотворений. Шульдих почти влюблен в нее и ревниво смотрит на Бхарата, который быстро привязывается к ним. Он иногда рассказывает про Индию, про то, что, вернувшись, станет монахом и с плохо скрываемой гордостью показывает родимое пятно на тыльной стороне ладони, которое вроде как похоже на два переплетенных треугольника. Знак Вишну. Шульдих понятия не имеет о том, что там за Вишну такое, но ему интересно послушать.
Так проходит несколько лет, и он совсем перестает думать о своем доме в крохотной альпийской деревушке. Многим здесь хочется вернуться домой, и некоторые уезжают, всегда внезапно и под молчаливую зависть оставшихся. Шульдих не завидует. Здесь у него друзья и куча всего интересного, так что было бы здорово остаться в школе навсегда.
Желание горит в нем ровно до того момента, как ему исполняется девять. В тот год уезжает домой Бхарат. После того, как он однажды не приходит на занятия, они с Лулой, забившись в угол игровой и соорудив себе что-то вроде гнезда в груде подушек, долго думают о том, что тот, должно быть, наконец-то вернулся в Индию и готовится пойти служить своим богам. Шульдих смеется, но Лула серьезнадля сиу боги – не просто слово. Им обоим немного тоскливо, но вскоре все забывается и идет своим чередом: учеба, игры, спокойная безмятежность.
Иногда после занятий герр Вильхельм отправляет Шульдиха вниз, в лабораторию, к доктору Киршнеру – что-нибудь занести или забрать. Доктор похож на огромного жука, весь как будто сплющенный, ссохшийся и суетливый. Доктор Клоп! Гениальный и немного сумасшедший, вечно сыплющий странными словами и поучениями. Стоит ему выбраться из своих подвалов, как за ним тут же увязывается толпа детей с очередной каверзой на уме.
«Доктор Клоп, Доктор Клоп!
Позабыл свой микроскоп,
Пролил литр кислоты,
И еще для полноты –
Растерял пробирки.
Потому что Доктор Клоп – рассеянней улитки!»
На слове «улитки» все чуть не визжат от восторога, а старый австриец хохочет едва ли не громче всех.
Он нравится Шульдиху. Старик позволяет ему посмотреть на колбы, наполненные разноцветными жидкостями, а если попросить, то можно понаблюдать в микроскоп, как шевелятся на предметном стекле бактерии. Все эти клеточные микромиры кажутся восхитительными и немного пугают, так что каждый поход вниз для него – настоящее приключение.
– Что это у вас? – с испуганным любопытством интересуется Шульдих в тот раз, глядя на что-то, застланное белой простыней на анатомическом столе. Обычно он пуст и не пугает – настоящее его предназначение Шульдиху пока еще неизвестно.
То, что лежит там сегодня, больше похоже на бесформенную кучу, и трудно угадать.
– А? Ах это… Это мое блестящее будущее, сынок. Блестящее, как пфеннинг,он смеется, хлопает себя по карманам, вытаскивает монетку и бросает ее Шульдиху. Это целая марка, и это действительно щедро, потому что у воспитанников отродясь не водится собственных денег. Шульдих говорит спасибо, но стол все-таки интересует его несколько больше, и он уже протягивает руку к простыне, чтобы заглянуть под нее, но доктор вручает ему тяжелую папку с бумагами и подталкивает к двери.– А вот это передай герру Вильхельму, ладно? Давай, иди, у меня дел по горло.
Только на лестнице он вспоминает, что не спросил капель для страдающего мигренями учителя, и приходится вернуться.
Через несколько минут Шульдих уже несется со всех ног обратно вверх по лестнице, мечтая поскорей оказаться в светлом просторном коридоре интерната. Монетка почти невыносимо жжет ладонь.
Доктор Клоп, Доктор Клоп…
Ваша рассеянность не доведет до добра. В следующий раз запирайте за вашими гостями дверь, чтобы никто не мог неожиданно вернуться.
У «блестящего будущего» доктора Киршнера, не очень удачно прикрытого простыней, оказалась вполне себе человеческая рука, худая и смуглая, в бурых ожогах, сквозь которые было заметно темное родимое пятно – пара переплетенных треугольников. Знак Вишну. Бог, видимо, не пожелал ждать своего нового слугу долгие годы монашества.
*
Герда замечает, что пальцы у него дрожат, хотя внешне ее абсолютно спокоен.
– Вы в порядке? – это не сочувствие – утешать будет не она, а медбрат с транквилизатором.
– В абсолютном. Это из-за лекарств, – он ухмыляется, кривя сухие потрескавшиеся губы. – Вы уже кучу времени ошибаетесь с диагнозом, и мне дают какую-то хрень, от которой здорово тянет блевать.
Каждый второй говорит что-то в этом роде. Лекарство помогает больным. Здоровым – нет. Здоровых ждет камера смертников. Обычно вопрос в том, насколько долго может протянуть очередной лжец.
День четвертый
История с Бхаратом меняет все. В глаза начинают бросаться вещи, которых он раньше не замечал.
Решетки на окнах, все эти истории об усыновленных или отправленных домой и то, что у отстающих гораздо больше шансов «вернуться к родителям», чем у тех, кто кое на что способен. КПП, через который ни за что не пройти без специального пропуска. Шульдих смутно догадывается, что снова был обманут, и не знает, можно ли верить хоть кому-нибудь на этом свете.
Он ни слова не говорит Луле, до смерти боясь одного: когда-нибудь она тоже исчезнет.
Следующий год Шульдих проводит в нервозном ужасе, делаясь раздражительным и рассеянным, чем расстраивает герра Вильхельма. Но он думает только о том, как уберечься самому. Инстинкт самосохранения в мгновение эка оборачивается почти животной хитростью. Ложь, увиливание, припрятанные получше воспоминания, медленно наращиваемые щиты, через которые не пробиться без того, чтобы не сделать из Шульдиха идиота. А на это герр Вильхельм не пойдет. Ни за что, слишком… перспективный материал. Шульдих знает, что он-то уж точно никогда не вернется домой. Что его мать никогда не поправится, а отец никогда не выйдет из больницы. И если ему хочется спастись, ему придется делать все самому.
*
– В каком смысле перспективный?
– Мм… Это была школа при закрытой военной академии. Туда попадают по рекомендации – большое дело: соответствующие санкции правительства, секретность, все прочее… Понятно, что после окончания выпускники не движение регулируют. Пополнение для отрядов КСК, шпионаж, диверсии всех возможных форм… Каждая война оказывается выгодной, если подумать, и все, что необходимо – какая-нибудь маленькая провокация.
– И правительство давало на это разрешение?
– В правительственном аппарате любой страны найдутся те, кто способен пролоббировать какой угодно закон. В мире уже давным-давно ничего не происходит потому что того хотят обычные люди или потому что так будет справедливо. Все дело только в нужных людях. Мы были нужными, мы должны были уметь все. Оставалось только научить,–он пожимает плечами, как будто объясняя очевидное. – Поэтому над нами так тряслись. И поэтому так берегли, возясь даже с пирокинетиками: им нужно отдельное здание, смотрители, абсолютная тишина и покойцелый сраный инкубатор. Они, знаете, пока не научатся контролировать дар – полыхают, как спички. Каждый день кого-нибудь увозили. Поверьте, я не сразу понял, откуда берется столько пепла на удобрение парка весной.
*
Лулу у него забирают, как только ей исполняется одиннадцать. Шульдиха беспокоит то, что с этим нельзя ничего поделать. И хотя сиу не говорит ему ни слова, он чувствует, что они больше никогда не увидятся.
Не поспав от обиды и тревоги пару ночей, Шульдих понимает, что ему больше всего хочется убраться отсюда, и единственный путь на волю – через залы военной академии. Иначе отсюда не выбраться. Луле, наверное, не так уж не повезло, если ее забрали туда. К тому же, если он окажется поблизости, то сможет присмотреть за ней. И, набравшись терпения, Шульдих ждет, когда придет время аттестации и можно будет поискать свое имя в списках курсантов.
Его принимают без лишних разговоров – сам герр Вилхельм рекомендует обратить на него внимание. Через неделю после собеседования Шульдих примеряет военную форму и заучивает текст присяги. Мечта отца сбылась: он военный. Пусть и не из тех, о ком стоит говорить с гордостью.
Лулы в академии он так и не встречает. Не хочется думать о плохом, но Шульдих слышал достаточно слишком уж подробных историй о том, как пропадают в никуда люди.
*
– Как с «уловкой 22», мэм. Ты можешь быть полезен руководству, можешь быть бесполезен. С какой бы целью тобой не заинтересовались – результат все равно один.
*
Здесь их учат не только немецкому и всяким ментальным фокусам. К их услугам уютные, устланные татами залы для джиу-джитсу, маршруты ориентирования с полосами препятствий, плац, бассейн, стрельбище, и их муштруют безо всякой жалости, наказывая за малейшую провинность.
Шульдиху впервые открыто дают понять, что он талантлив. У офицера Мариуса, обучающего их, жесткий взгляд, однако он прилагает все силы, чтобы сделать из неожиданно одаренного ученика что-нибудь стоящее. Глина-то мягкая, лепи что вздумается.
*
– О, там мы тоже пели песни. Положенные на музыку нацистских маршей. Вроде как должно было поднять боевой дух. И знаете что? Евреи и цветные пели громче всех остальных. Не потому что боялись. Потому что верили в каждое произносимое слово. Эти люди… Они способны убедить тебя в чем угодно. А если убедить не удастся, то поверьте, заставить они уж точно смогут всегда.
*
Тренировки выматывают, страх притупляется, амбиции в нем никак не проснутся, и через год Шульдих становится почти индифферентным ко всему происходящему. Он кое-что понимает в химии и математике, немного оживая на занятиях, но усталость все равно сильнее. Он знает о наказаниях, о том, что здесь творятся вещи похуже, чем в лаборатории у доктора Киршнера, и прячет мысли подальше от любопытства герра Мариуса. Щиты у Шульдиха крепки, и кое-кому приходится с сожалением признать, что попытка взлома может кончиться помешательством. Офицер решает, что в здравом уме от ученика будет больше пользы.
Черт его знает, до чего бы довела его апатия, если бы не день, когда Шульдих впервые сталкивается с Брэдом Кроуфордом.
*
– Расскажите мне о нем.
– О Кроуфорде?
– Да, будьте любезны. Что он из себя представлял?
– Ну, если вы ждете чего-то сверхъестественного, то напрасно. Тогда он был не таким, как сейчас, разумеется. В шестнадцать лет мало кто выглядит… многообещающе, – Шульдих хмыкнул. – Когда у тебя в голове гормональный хаос, и ты мучаешься от голода и стояков на все вокруг… Вряд ли есть шанс услышать что-то вроде «Однажды ты поработишь мир, дорогуша». Тогда это был долговязый худющий пубертатный подросток, с неустойчивой нервной системой и параноидальным недоверием к любому смешку за спиной. Поверьте мне, плачевное зрелище. Но даже тогда в нем было просто бесконечное количество силы.
*
В ту ночь Шульдих приходит поклянчить таблетку от головы – малейшие волнения в атмосфере оборачиваются жуткой ломотой в висках, так что перед глазами бело и только и хочется, что лечь и умереть.
Как назло, дежурного медика в коморке при лазарете не оказывается, и Шульдих идет поискать в больничной палате. Зал огромный, кровати расставлены в два ряда у стен. Темно, горит только настольная лампа на столе у входа, где должна дежурить медсестра – но ее на месте тоже нет. Война у них там началась, что ли…
Внезапно его внимание привлекает ширма, загораживающая одну из постелей. Тишина давит безумно, и ему внезапно делается здорово не по себе при виде белых загородок. Шульдих смутно догадывается, что за ними – еще одно подтверждение того, в каком месте он оказался.
И все-таки ширма тянет его к себе как магнит – убедиться, увидеть своими глазами, разозлиться еще больше. Оглянувшись, он осторожно проскальзывает в полумрак, к отгороженной от света и любопытных глаз постели.
Он помнит его. Фамилию, имя, дар – их здесь не больше двухсот, к определенному моменту всех запоминаешь.
Брэд Кроуфорд из тех, на кого возлагают особые надежды. Шульдих предпочел бы подохнуть, чем принадлежать к этой полуэлите академии, но на него герр Мариус смотрит с таким же терпеливым ожиданием. Прямо видно, как у него в голове шевелится тягучая, липкая мыслишка: «Когда-нибудь и ты тоже…». Шульдиха тошнит от этого. Но с телепатией – все равно безопасней, а провидцев нередко превращают в «дойных коров», запирая в лаборатории, привешивая капельницу со стимуляторами и записывая каждое их слово, будь то видение или наркотический бред. Об этом никто не должен знать, но Шульдих внимателен и осторожен. Оброненное слово там, слушок здесь. Он никогда не упускает ничего, что способно подпитать его глухую злобу и желание сбежать.
Кроуфорда только-только привезли, он отходит, медленно выбираясь из тяжелого сна. Шульдих осторожно усаживается на край постели, чувствуя бедром колено пророка. Горячее. Он оглядывает пророка с любопытством, гадая, что же с ним происходилоповязок на Кроуфорде столько, что простор для воображения почти безграничен.
Шульдих сглатывает, глядя на забинтованную чуть ли не по самое плечо руку, из-за края бинта разливается по пальцам синева кровоподтека. У Кроуфорда широкие большие ладони и еще по-мальчишески худые запястья, и, может, он чересчур впечатлителен, но в голове сами собой всплывают слова падре Андреа на последней проповеди. Те самые, про карающую длань Господа. Он упирается ладонью в постель, рядом с чужой кистью, растопыривает пальцы, сравнивая. Похожи. Толком не видно, что под повязкой, но можно быть уверенным, что ничего необычного там нет: те же косточки, суставы, та же обветренная светлая кожа, сеточка жилок, может быть, шрамы. У Кроуфорда рука большая, у него самого – поменьше, вот и вся разница.
Шульдих долго набирается смелости, прежде чем осторожно накрыть перебинтованную ладонь своей. Она оказывается очень горячей, и сквозь повязку как будто чувствуется пульсация, как бывает, если сильно ударишься. Он не успевает ни удивиться, ни как-то объяснить себе это – дверь хлопает, слышатся шаги, разговор, и кто-то из руководящих – слышно по голосу: железные нотки, отрывистость речичто-то объясняет невидимому собеседнику. Через секунду он узнает полковника Бергмана, Человека-из-Кабинета, про которого ничего никому неизвестно, но от страха перед которым умирает здесь каждый вплоть до уборшика.
И в тот же момент Шульдиха накрывает волной такой ярости и жажды убийства, что его мутит. Это Кроуфорд, разбуженный прикосновением, открывает глаза.
Они смотрят друг на друга, и Шульдих лихорадочно соображает, пытаясь придумать оправдание своему присутствию, через мучительно долгую секунду понимая, что не это сейчас нужно.
Он хватается за расползающиеся Кроуфордовы щиты, безо всякой жалости запихивая назад всю эту пульсирующую ненависть и злость. Тяжелый полковничий шаг все ближе, и Шульдих сердито шипит на Кроуфорда, грубо и быстро латая дыры в защите – помощи от пророка никакой. Ну хорошо хоть не сопротивляется. Только бы…
Посетители проходят мимо – слышен стук каблучков сопровождающей его медсестры. Шульдих каменеет и даже дышать перестает, дожидаясь, пока они скроются в приемной комнате.
Кроуфорд тяжело дышит ему в ладонь, не отводя взгляда. Глаза у него черные, полные ненависти и недоверия. Шульдих делает ему знак молчать и немного отодвигает ширму. Из-под двери медицинского кабинета сочится свет, створка плотно закрыта. Можно уходить.
Потом, когда он лежит в постели, забыв про головную боль, и думает о том, что произошло, ему кажется, что все это похоже на откровение. Эта ненависть… Он чувствует в себе такую же, зная, что она сродни детским обидам – никогда не проходит и не забывается.
У него до сих пор мурашки по предплечьям бегут – провалиться в пророческие эмоции все равно, что оказаться в чугунной ванне, полной насекомых. Ненависть ползет по нему тысячей крошечных членистых ножек, готовая пробраться внутрь, к сердцу и легким.
Это отвратительно.
Это как раз то, что ему нужно.
Наконец-то встретился кого-то, кто зол так же, как и он сам. Кто когда-нибудь сможет что угодно. И кто, возможно, не забывает долгов.
Так что на следующую ночь Шульдих тайком пробирается обратно, зная, что у него около недели на все про все – потом Кроуфорда выпустят из лазарета и они не смогут обговорить все как следует.
– Тебе нужны щиты, – шепотом объявляет он, забираясь с ногами на постель. Ему одиннадцать, и многого он не умеет, но следующие несколько ночей Шульдих только и делает, что рассказывает. Что знает сам, у кого можно узнать больше, где что прочесть и как сделать так, чтобы защита со временем окрепла.
Кроуфорд слушает, не переча и не отмахиваясь, видимо, понимая, что вчерашнее вмешательство спасло ему жизнь.
С этих пор Шульдих навсегда отказывается от возможно заглянуть в пророческие мысли, зато он впервые за долгое время чувствует, что не один.
*
– У него тоже было непростое детство?
– Понятия не имею, какое у него было детство, но он вряд ли был из тех ненужных детей, которых продают за долги или еще что. Его никто не бил, не насиловал, не мучил, но от этого было даже хуже, наверное. Он помнил запах той свободной жизни и отчаянно хотел вернуться в нее.
Герда молчит некоторое время.
– Гадаете, почему в обычных семьях вырастают редкостные ублюдки? – Шульдих фыркает, трет висок. Кожа у него синюшного цвета. Что-то явно не в порядке, и все-таки пПереписать рецепт, иначе засранец еще, чего доброго, затребует госпитализацию.
*
Они встречаются после, наталкиваясь друг на друга в библиотеке, в душевых, на плацу – повсюду. Отворачиваются, делая вид, что не знают друг друга, и взгляд у Кроуфорда скользящий и безразличный – такой, каким положено смотреть на кого-то, кто младше тебя на пять лет. Такая разница в возрасте – ничего не стоит, но не когда вас разделяет детское благоговение перед тем, кто старше, и нервозность от первых гормональных бурь.
Шульдих позволяет себя не замечать, не навязывается и не мозолит глаза. Они могли бы объяснить интерес друг к другу: он сам, защищенный от подозрений статусом любимчика герра Мариуса, и Кроуфорд, как будто желающий быть поближе к избранным. И Шульдих был бы даже рад, если бы Кроуфорд пришел к нему с требованиями или просьбами, ему мучительно нужно поговорить с кем-нибудь, кто поймет его ненависть ко всему происходящему. Но Кроуфорд не торопится откровенничать, ловко делая вид, что кроме него в мире никого не существует. Шульдих тянется к нему, желая защиты и понимания, но не получает ничего, кроме обычного безразличия подростка, которому некогда возиться с такой ерундой.
Они несколько лет красноречиво молчат, старательно друг друга не узнавая, и это молчаливое согласие делает их ближе, несмотря на попытки избегать разговоров. Шульдих с завистью наблюдает за тем, как Кроуфорд становится сильнее. Та неделя в лазарете стирается из памяти, на смену ей приходит стремление доказать, что он тоже чего-то стоит. Герр Мариус в восторге, библиотекарь с опаской выдает Шульдиху требуемые учебники. Время больше не тянется резиной, его катастрофически мало. Он должен быть готов в любую минуту, он хочет предложить Кроуфорду что-нибудь героическое – бунт, побег, месть, хочет заставить его взглянуть на себя как на кого-то равного и стоящего внимания.
Но правило молчания не отменяется, и приходится пока что оставить все планы при себе.
*
– Значит, вы задумали сбежать?
– Задумал? Я не задумал, я знал, что рано или поздно сделаю это. Только идиоты могут думать, что это удобно, выгодно или что-то там еще – такая жизнь, я имею в виду. Ну знаете, необычные способности, безнаказанность. Все работает по-другому. Если у тебя не поехала крыша в детстве, когда ты впервые кого-нибудь поджег, оторвал голову своему щенку, обрадовавшись ему слишком сильно, подслушал мысль школьного сторожа о том, как он хочет залезть к тебе в штаны или, может, предвидел это – так вот, если этого не произошло, ты чувствуешь себя королем мира, когда у тебя начинает получаться контролировать дар. Первые… недели три. Потом, когда ты набалуешься с внушением, мелкими пакостями и выигрышами во все эти детские игры, результаты которых пришли в видениях, потом ты понимаешь, что вляпался в дерьмо, и никто никогда не даст тебе жить так, как тебе хочется. И вся прекрасность дара очень быстро растворяется.
– Поэтому вы очень удобно…
– Я бы не сказал, что наша с Кроуфордом встреча была чем-то, что можно назвать удобным.
– Вы были разочарованы его безразличием?
– Как по-вашему? Мэм, вы, похоже, никогда в жизни не оставались одни. По-настоящему. Я готов был подохнуть за хоть кого-нибудь рядом, но никто не приходил. Вокруг меня было слишком много лишних людей и не было одного нужного.
– А сейчас? Вы бы хотели его увидеть?
Шульдих долго молчит.
– Я не знаю, мэм. После всего, что произошло… Иногда мне кажется, что лучше было бы вообще никогда с ним не сталкиваться.
День седьмой
Когда Шульдиху исполняется пятнадцать, Кроуфорд исчезает. На целых два года, и где он их проводит – загадка. Кто-то что-то слышал про Швейцарию, и Шульдиха злит, что этот кто-то – не он сам.
Для раздражения теперь не нужно повода. Он чувствует себя паршиво двадцать четыре часа в сутки, готовый в любую секунду взорваться из-за взбесившихся гормонов и ощущения вселенской несправедливости. Ему делают замечания, карцер делается роднее собственной комнаты. Шульдих покорно сносит наказание за наказанием, с ума сходя от одиночества и беспокойства.
Он чувствует себя обманутым и злится на каждого, кто пытается его образумить. Он верит во вселенские заговоры против него, в то, что его используют, что считают идиотом, что Кроуфорд никогда не вернется, что сам он уродина, что в двадцать пять лет – жизнь кончается и что пятнадцать – достаточный возраст, чтобы решать самому, как всем жить на этой планете. С утра Шульдиху кажется, что он в состоянии свернуть горы, в обед накатывает невыносимая жажда смерти, ближе к ночи все становится слишком унылым, чтобы из-за этого беспокоиться. Тяжелое время. Насколько бы ты ни был умен, ты не сможешь заткнуть глотку природе, и тебя все равно ждет пару лет пубертатных подозрений в собственной ничтожности.
Он со злорадством таскает по темным углам целый выводок девиц, и каждая согласившаяся – камень в огород Кроуфорда. И каждую потом можно отправить подальше, понимая, что все не то, и пророку явно не стало больнее и обиднее.
Он обещает себе не думать о засранце, неделю, две, месяц, но не выдерживает и пары часов. Каждое утро герр Мариус уступает просьбам о свежей газете, каждый заголовок проглатывается с неимоверной жадностью. Война в Персидском заливе. Ирландский террор. Резня в Беловаре. Беспорядки в Таиланде. Шульдих пытается угадать, за каким из названий прячутся отписанные Кроуфорду задания.
Он уверен, что на месте пророка ни за что бы сюда не вернулся, и впадает в жуткое бешенство от осознания того, что его могут здесь бросить. Шульдих объявляет войну до последней капли крови тем, кто сейчас занимает Кроуфорда больше, чем он сам, со злобной горечью понимая, что им от этого ни горячо, ни холодно. Им наплевать. Всем кругом наплевать.
К семнадцати годам наплевать становится Шульдиху. Он решает, что все это жуткие глупости, и думает о том, что может сделать кое-что сам. Природа отступает перед рассудком, и это время для того, чтобы планировать будущее.
Никаких наказаний. Никаких срывов. Герр Мариус верит в него как в Бога, глядя с обожанием на одно из лучших своих творений. Это не нежное обожание влюбленного или родителя. Это жесткий собственнический взгляд кого-то, кто имеет право. И Шульдиху приходит в голову это использовать.
Сначала он не планирует ничего серьезного, всего лишь добавляя по лишней улыбке в каждый разговор с учителем, но Мариус понимает все слишком буквально. И когда Шульдих наконец-то слышит отрывистое «Задержись» после занятия, он понимает, что вот оно. Тот самый момент.
Мариус не разрешает ему сесть, и Шульдих стоит, так и не дождавшись команды «Вольно». Выпрямившись, со вскинутым подбородком и не глядя офицеру в глаза.
– Ты правда полагаешь, что достаточно хорош, чтобы мной манипулировать?
Голос у него – как наждачной бумагой по коже. Шульдих в восторге.
– Нет, ты серьезно думаешь, что я не посмею сделать ничего такого, на что ты намекаешь?
Он молчит, зная, что за попытку оправдываться влетит еще больше. Он опускает глаза и говорит себе, что возможно – только возможно – это было бы правильно – ничего не сделать. Шульдиху шестнадцать. В Академии, конечно же, это ни от чего не защищает.
– На пол. Руки на стол, ладонями вниз, – велит ему офицер, со вздохом стягивая перчатки и подбирая с подставки указку. – Начнем с простых вещей.
…Кто бы мог подумать, что обычной деревяшкой можно причинить столько боли.
Мариус замыкает его на собственных ощущениях, и следующие пару часов для Шульдиха не существует ничего, кроме его собственной боли.
Вечер Шульдих заканчивает на коленях, с руками, связанными его же рубашкой по самые предплечья. Один из рукавов сжимает ему горло, и так что от нехватки кислорода черные точки плавают. Пальцы до кровоподтеков сбиты и болят так, что Шульдих их даже в кулак собрать не может. Бедра сводит от напряжения. Он трется членом об хромовый сапог Мариуса, то и дело тяжело сглатывая и хрипло кашляя.
– Пожалуйста, офицер…
Подъем стопы больно упирается ему в мошонку, и Шульдих прикусывает язык.
– Рот закрой. И двигайся, если хочешь кончить.
Он хочет. Очень.
И конечно, все это выглядит так, как будто Шульдих недостаточно хорош для манипуляций. Как будто все идет так, как хочется офицеру. Как будто он – жертва. Неделя за неделей все вроде бы так и есть.
Но когда они несколько месяцев спустя лежат в развороченной постели, и Шульдих мягко, исподволь выуживает у учителя всякие интересные детали о том, как проводят отбор в группы, как зачисляют в команды, назначают главных, какие характеристики важны, а какие – нет, Мариус хрипло смеется, убеждаясь, что ошибся. Называет Шульдиха змеем, но делится, пусть и нехотя. Его грызет беспомощность: мужчина понимает, что попался, что этот слишком рано повзрослевший ребенок может вить из него веревки, но деваться уже некуда.
Шульдиху этого достаточно, чтобы обеспечить себе нужную характеристику и правильные результаты тестов на профпригодность. Это несложно, аналитика не занимает и пары дней. В конце концов, он лучший на курсе в матане и еще кое в чем, что нельзя оценить в баллах – его лицемерие не знает границ. В оценках Мариус не ошибается: змея и есть.
О Кроуфорде Шульдих уговаривает себя на время забыть, уверенный, что пророк от него никуда не денется. Теперь уже нет. Восьмидесятипроцентная совместимость, да Шульдих будет первым, кого эти идиоты, компонующие группы, предложат ему в команду.
Когда дело сделано, остается только ждать, и он проводит время, черкая карандашом ехидные комментарии в проглатываемых книгах, покачиваясь на стуле в библиотеке и игнорируя заинтересованные взгляды девушек за соседними столами – тошнит говорить с тем, кого видишь насквозь. Время экспериментов прошло, ему хочется свежей крови, а не этих тоскливо-влюбленных дурочек.
Ему кажется, будто ему три тысячи лет, и он уже повидал все на свете, что позволяет ему с едким презрением слушать истории о том, как кто-то кому-то отсосал в туалете. Он перестает быть похожим на себя прежнего. От подростка в нем остается только болезненное эго и цинизм. Он уверен, что ему смертельно скучно. От учебников по тошнит. Химия яснее ясного.
Мариус учит его манипуляциям, не представляя, насколько его любовник в них совершенен. Они уходят в самые дебри подсознательного, забираясь туда, где хранится чистейшая человеческая мысль, обернутая эмоциями и инстинктами. Никакого обоснованного социальными нормами вранья. Те самые глубины сознания, где человек отвечает «да» жадности, похоти и жестокости. Шульдих в восторге, и только твердое решение осуществить задуманное удерживает его от того, чтобы скатиться в дебри садизма и развлекаться чужой беспомощностью.
День, когда ему приносят бумаги с официальным назначением, меняет все. Шульдих несется наверх в кабинет полковника Бергмана, перепрыгивая через три ступеньки, что явно не соответствует ампула циничного, пресытившегося всем кругом гения. Наплевать.
Вваливается внутрь, докладывает о себе, всклоченный, вспотевший и запыхавшийся так, словно бежал от стада разъяренных буйволов. Первое, что он видит – Кроуфорда, который сидит в одном из кресел для посетителей. Он сидит. Это значит… что теперь он как минимум майор. В двадцать два года. С ума сойти. Сердце радостно сжимается, и приходится приложить усилия, чтобы не расплыться в самодовольной улыбке. Он правильно выбрал.
У Кроуфорда явно не швейцарский загар и идеально отглаженная форма, а сапоги вычищены так, что смотреться можно. Шульдиху до смерти хочется собственными руками перебрать каждую пуговку его мундира – вот она, свобода, которую можно потрогать.
– Два внеочередных за несоблюдение дисциплины, – сухо роняет Бергман, и под его взглядом Шульдих невольно вытягивается трепещущей стрункой, едва в состоянии держать себя в руках.
Он чеканит привычное «Так точно!», сгорая от нетерпения. Взгляд Кроуфорда огнем жжется.
Назначение. Выйти отсюда, наконец-то увидеть все то, что до сих пор было только в симулированной, состряпанной телепатически виртуальности на тренировках. Живой мир. Скорее бы.
Пусть это будет Монако…
К дьяволу Монако, Кроуфорд вернулся за ним.
*
– Вы испытывали к нему сексуальное влечение?
Шульдих закатывает глаза.
– Мэм, мне было семнадцать. В семнадцать обычно испытываешь сексуальное влечение ко всему, что находится на расстоянии вытянутой руки. Пришьете мне всякие извращения из-за несчастливого детства и недостатка материнской ласки?
– Вы считаете это извращением?
– Я о том, что Кроуфорд – последний человек, к кому стоило бы идти за пониманием и нежностью. Он не из тех обиженных жизнью, которые прямо сияют от доброты и желания любить всех кругом, стоит кому-нибудь проявить к ним сочувствие. Поверьте, у меня доказательств на три тома биографии хватит.
*
Когда они выходят в коридор, Шульдиха разрывает от количества вопросов. Хочется знать, где он был, как ему удалось и еще кучу всего, но он молчит, глядя на конверт в руках человека, который наконец-то заберет его отсюда.
Молчит, жадно разглядывая ни черта не похожего на себя Кроуфорда, забыв обо всем: об обидах, о ревности, о том, как он здорово все придумал с тестами, о том, что он теперь вроде как охренительно крут и ему не положено восторгаться чем бы то ни было. Сейчас перед ним кое-что настолько притягательно, что он обмирает от восторга и возможности просто постоять рядом. Шульдиху снова семнадцать, и про трехтысячелетний опыт он забывает в мгновение ока под загадочный блеск форменных пуговиц.
Кроуфорд молча разрывает конверт.
*
До Мариуса больше нет дела, и тот приходит попрощаться сам. Нервный, с покрасневшими от бессонной ночи глазами, он сердится и грозит, но Шульдих только презрительно кривит губы.
– Оставайся,в голосе офицера столько отчаяния, что у Шульдиха кружится голова от силы чужих эмоций. – Не уезжай, мы…
Рыжего злит настойчивость, и он объясняет бывшему учителю, что «мы»это больше не про них.
– Вот же дрянь, – роняет офицер, глядя с бессильной злостью на своего мальчика, на лучшее, что он когда-либо создавал. Теперь его творение будет жить своей жизнью и повиноваться кому-то чужому. Обидно до смерти.
Шульдих только отмахивается. Его ждет Кроуфорд и джунгли Сьерра-Леоне.
*
– Насколько я поняла… это ваше первое… скажем так, задание. Что вы чувствовали?
– Когда едешь убивать людей, иногда от этого, знаете ли, немного не по себе, но я дождаться не мог, пока этот сраный самолет приземлится.
*
Двумя часами позже Шульдих пытается уснуть под мерное гудение люминесцентной лампы над головой. Ничего не выходит, слишком похоже на жужжание мух. Отчего-то вспоминается, как жарко тогда было в треклятых африканских горах – земля разве что не дымилась, влажная и жирная от пролитой крови. Ему чудится, что во рту снова полно земли и крови. Шульдих давится, сипло кашляет, выдыхая от несуществующей боли.
Тогда, перед отправкой, он был спокоен и собран, слушая объяснения Кроуфорда и застегивая бронежилет. Все казалось простым до прозрачности. Не совсем естественная реакция, возможно, но если не задумываться, все пройдет легче. Единственное, что его тогда удивило – ощущение того, как выданное оружие оттягивает плечо. На учебном стрельбище оно никогда не казалось таким тяжелым.
Он, наверное, и умирать будет с этим проклятым ощущением паники – настоящей, впервые прочувствованной тогда, после убийства первого противника. С ней и с фантомной болью в развороченном плече, с ужасом от невозможности себя защитить.
Шульдих жмурится на секунду – вспомнилось ощущение колкой земляной крошки на лице. В такие моменты не помнишь, что ты двигаешься в разы быстрее, чем позволяет физика, что ты телепат, что тебя учили, как со всем этим бороться. Под первый же выстрел в тебе просыпается ребенок, жаждущий безопасности, но все, что тогда мог предложить ему Кроуфорд – это закрыть его собой.
Нельзя было встать и крикнуть, чтобы прекратили учения, потому что ты поранился или оружие дало осечку.
Они остались вдвоем, без проводника и лекарств, заблудились быстрее, чем успели бы сказать «Сьерра-Леоне». Перед ними не было ничего, кроме мангрового леса и перспективы умереть. Кем бы они с Кроуфордом ни были, Шульдих до последнего был уверен, что им не выбраться.
И та мыслишка… Трусливая, но такая… естественная. О том, что у Кроуфорда есть пистолет и что пророк наверняка сберег последний патрон. Он мог бы не упорствовать так в попытке спасти их обоих – зачем? О, как же тогда злило собственное бессилие и невозможность дотянуться до кобуры…
Шульдих до сих пор с трудом представляет себе, каким образом им удалось выбраться. Он не верил тогда в божественное вмешательство, очнувшись в госпитале, зато убедился в том, что цель оправдывает средства: Кроуфорд при нем вскрыл конверт с письмом, в котором командование одобрило его заявку на создание собственной группы. Провонявшая кровью, вызывающая тошноту и приступы паники даже годы спустя, Сьерра-Леоне оказывается простой проверкой.
От нейролептиков сводит челюсти, и он впервые рад тому, что накачан бог знает какой дрянью по самую макушку – это помогает отвлечься от мысли, что уже тогда он был средством. В тот раз – для демонстрации лидерских качеств ублюдка. В этот… О, лучше не думать.
День девятый
– Вы плохо выглядите, – потеря в весе становится очевидной. Герда хмурится. Это не попытка самоубийства и не знак протестаон съедает все, что приносят. На сегодняшний день у него минус семь килограмм.
– Нехватка калорий,Шульдих пожимает плечами. Он не спал этой ночью, и под глазами чудовищные мешки.
– Вам дают суточную норму.
– Для обычного человека – возможно. У меня затраты энергии больше. Еще пара недель, и я превращусь в сраную мумию, – он хихикает. – Вам не усадить меня на электрический стул, мэм. Вы не успеете.
Герда пропускает замечание мимо ушей:
– Продолжим. Вам пришлось некоторое время провести в госпитале, верно? Вы так и не сказали, из-за чего.
– Пара царапин, но меня все никак не желали выпускать.
*
В госпитале приходится провести долгих два месяца. Кроуфорда выписывают раньше, и он заходит оставить Шульдиху пропуск, которым тот воспользуется, когда придет время убираться отсюда. Они говорят недолго, и Шульдих хмыкает, спрашивая, нужно ли ему теперь говорить Кроуфорду «шеф». Тот отвечает, что фамилии будет достаточно.
19 ноября он садится в вызванное такси, сгорая от желания показать охране на КПП средний палец. Ублюдки.
Он наконец-то свободен.
*
Африка меняет его. Шульдих сам не знает, чего ждет: иногда ему хочется мести для тех уродов, чьи проверки едва не стоили ему жизнь, иногда хочется просто исчезнуть и ничего не делать, до самого последнего дня прошататься по улицам малознакомых городов и глазеть в витрины. Никаких убийств, слежки, планов с двойным дном и прочего. Ему не жаль тех, кто занял в академии его место, и он – боже упаси! – не собирается восстанавливать никакую справедливость. Те три дня в мангровых джунглях накрепко вбили в его голову мысль о том, что единственный, о ком стоит беспокоиться – это он сам.
*
Кроуфорд уже несколько месяцев живет в какой-то жуткой дыре на окраине Берна. Две крохотные комнатки, ни малейшего намека на ремонт, зато тараканов хоть отбавляй – финансирование на что-то поприличней не предусматривается, но Шульдиху плевать. Они все равно не задерживаются здесь надолго, переезжая с места на место: Марсель, Эдинбург, Катар, Турин, Ахмадабад, Гонконг. Они пока еще не строят грандиозных планов, не заманивают жертв в ловушки, не манипулируют людьми направо и налево. Испытательный срокили что там для них задумалидлится довольно долго, и это время без особенных изменений. Убивать оказывается неожиданно легко и ни капли не страшно.
Сперва Шульдиху и в самом деле кажется, что они стали свободнее. Можно спать сколько хочешь, есть, когда вздумается и заниматься тем, что тебе по душе. Призраки надсмотрщиков «Розенкройц» тают, и как будто можно жить долго и счастливо, если не брать в расчет случайные пули.
То, что это иллюзия, он понимает довольно быстро. Меняется фон, но их используют так же, как и раньше. Все по-прежнему.
На смену разочарованию приходит скука. Шульдих никогда не мог взять в толк, о чем говорил Мариус, скупо роняя: «Я долго не могу с людьми». Тогда люди казались восхитительными: все как на ладони, читай не хочу, можно делать что в голову взбредет. Но спустя несколько месяцев он закрывается посильнее, стараясь лишний раз не ослаблять щиты в людных местах – слишком много бессмысленного. Из скуки постепенно рождается жестокость, и Шульдих пытается развлечь себя, как может.
Постепенно, выходив с большего яд из джунглей Сьерра-Леоне и разочарование от того, что свободы ему так и не досталось, ни кусочка, Шульдих возвращается домой. Там книги по химии, телевизор, еда каждый вечер. И еще кое-что, поинтересней остального.
Кроуфорд не то чтобы душа компании. Шульдих представлял себе это по-другому: больше разговоров, больше времени вместе, но он до сих пор ничего не знает о человеке, который теперь раздает ему указания. Ничего, кроме стандартного набора «рост-вес-группа крови» и непереносимости лекарств – только то, что может пригодиться в крайнем случае.
Шульдиха мучит голод подробностей, и можно было бы своротить к чертовой матери Кроуфорду щиты и выяснить, что там к чему, но так интересней. И что-то подсказывает, что на попытке покопаться в чужой голове всякие отношения между ними закончились бы. Для него, Шульдихаскорее всего, летальным исходом.
Так что приходится набраться терпения и ждать. Кроуфорд тверже гранита – ни слова, ни намека, ничего.
До того самого дня, когда, видимо, звезды сходятся в нужное положение, кофейная гуща обещает успех, а гороскоп за то, чтобы девы раскрыли свои грязные секреты – словом, в том, что Кроуфорд делится с ним кое-чем, нет ни малейшей заслуги Шульдиха. Но ему быстро становится наплевать – настолько захватывающе звучит то, что ему говорят.
Это случается не то в Хитроу, не то в Гатвике, Шульдих не помнит точно. Ждать регистрации приходится бесконечно долго, а от скуки он звереет в пять секунд, так что скоро весь зал ожидания едва не светится от транслируемого в эфир гнева и напряжения. Он бы продолжил в том же духе, доведя до инфаркта какого-нибудь из их неудачливых соседей, но Кроуфорд вдруг говорит ему, что все это дерьмо собачье. Дерьмо собачье. Ха! Они переругиваются, и дело катится к капитальному скандалу, который изголодавшийся по развлечениям Шульдих предвкушает с любопытством экспериментатора. Но тут Кроуфорд с каменным лицом говорит:
– Стать свободными – как тебе это?
Вот когда Шульдих понимает, что ссоры придется отложить. Начинается кое-что любопытное.
*
– Вы чувствовали удовлетворение?
– Азарт. Это было то, чего я хотел с тех пор, как мне исполнилось одиннадцать. Большие надежды, все такое… Я не думал о том, чем это может обернуться.
День двенадцатый
Кроуфорд не требует от него ничего, кроме терпения, сразу предупредив, что это будет долго и опасно. Шульдих готов ждать.
Поначалу как будто ничего не происходит. Они живут как жили, ездят с места на место, коллекционируют визы в поддельных паспортах и делают то, что им велят. Неразборчивость в еде, почти катастрофическая нехватка денег – все, как раньше. Первые несколько месяцев уходят на то, чтобы получше притереться друг к другу. Этот пока еще зародышевый заговор сближает их, и интерес уже никуда не упрячешь.
Постепенно они выясняют всякие мелочи друг о друге, хотя они никогда не спрашивают напрямую. Все исподволь, пока таскаются по улицам очередного города-на-один-день, смотрят футбол, обедают, выходят на пробежку, перевязывают друг друга, ругаются до перехода на личности из-за какой-нибудь ерунды. Прямые вопросы смущают. В счет идет только то, что собеседник расскажет о себе сам.
Так Шульдих узнает, что Кроуфорд из жутких дебрей Соединенных Штатов, что он отлично рисует – привычка набрасывать пришедшее в видениях, что кроме всего прочего немного знает сербский и хорошо говорит по-испански. Самым большим откровением становится то, что он сын протестантского священника. Шульдих долго смеется и говорит, что это не способствует укреплению его авторитета.
С планом освобождения они не торопятся, хотя Шульдиху любопытно насчет идей и вариантов, но он очень быстро понимает, что раз Кроуфорд не спрашивает, твое дело заткнуться и делать то, что велено. Он больной деспот, но люди сильнее Шульдиху не встречались.
Постепенно что-то неуловимо меняется.
Кроуфорд решает, что самое время им перейти на самофинансирование. Работать в черную на бог знает кого им, разумеется, запрещено, но легальное дело никто не осудит. Кроуфорд пару ночей не спит, размышляя над принципами игры на бирже. Через несколько недель они перебираются в квартиру получше. Через месяц у него появляется первое буферное предприятие. Контейнерные перевозки, Шульдих понятия не имеет, что там можно так яростно перевозить, но пару месяцев Кроуфорда не интересует ничего, кроме портов на восточном побережья Китая. Через полгода они напрочь забывают о том, что когда-то выбирали между пиццей на двоих и оплатой пары часов работающего обогревателя в выстуженной квартире.
Шульдих с ленивым любопытством наблюдает за тем, как меняется Кроуфорд. У него вырастают замашки хозяина жизни, и самым первым фетишем становится хорошая одежда. Он покупает себе костюм, выложив за него столько, сколько они раньше проедали за пару месяцев, и Шульдих, оглядывая его, хохочет:
– Ты сраный бухгалтер, Брэд Кроуфорд.
«Сраный бухгалтер» солиден и не вызывает подозрений. Это маленькое имиджевое алибитолько начало.
Через год работы в «Эсцет» о нем начинают говорить как о человеке, который может сам о себе позаботиться. Руководство организации впервые поворачивает голову в его сторону.
*
А Шульдих заболевает. Он наблюдает с затаенным восторгом эту эволюцию и видит за ней то силу, которое больше не видит никто. Вот тот, кто сделает их свободными.
У него кружится голова от всей этой мишуры готовящихся заговоров, и он благодарен Кроуфорду уже за то, что тот способен вызвать в нем что-то, кроме скучающего безразличия. Скука – кара небесная для всех телепатов. Как и безумие, кстати, но он слишком молод, чтобы об этом думать. И слишком… боится перспективы.
Неудивительно, что Шульдих прикипает к Кроуфорду намертво, вампиря и упиваясь новыми ощущениями.
Он сам толком не улавливает момент, когда начинает смотреть на пророка по-другому. Любопытство вдруг оборачивается кое-чем посерьезнее, и Шульдих уже некоторое время садится к нему поближе, когда они смотрят новости или бейсбольный матч. Его не интересуют ни события в мире, ни счет игры, он думает о бедре Кроуфорда, от которого идет тепло, и еще о том, что ему жутко хочется коснуться внутренней стороны – кожа там явно чувствительней.
Ему наплевать на возможные предрассудки и то, что Кроуфорд может запросто свернуть ему челюсть одним локтевым. Шульдиха трясет от ощущения чужой силы, и нужно иметь выдержку Брэда Кроуфорда, чтобы на это не повестись.
Сам пророк не делает из секса проблемы. Шульдих моментально выучивается отличать, куда именно отлучается из дома Кроуфорд, хотя тот в процессе сборов не делает ничего такого, что не делает обычно. Душ, почти различимый горьковатый запах туалетной воды, выглаженная едва ли не до хруста одежда – все так, как если бы он ехал постоять за спиной у какого-нибудь толстосума пару часов.
Но всегда есть какая-то мелочь, которая его выдает. Цвет галстука, секундная задержка в выборе рубашки. Взгляд в зеркало перед тем как выйти из дома. Кроуфорд всегда уходит безо всяких объяснений, оставляя его дома задыхаться от ревности. Сильные эмоции. Приятнее не придумаешь.
Все решается совершенно внезапно, когда они возвращаются с одной из миссий, довольно потрепанные, но живые. Шульдих, поднимаясь по лестнице, старается продышаться и унять накатившее после убийства возбуждение. Он рад тому, что электричество отключилизнасилование Кроуфорда в лифтовой кабине – слишком глупый способ распрощаться с жизнью.
Где-то в пролете между третьим и четвертым этажами Шульдих вдруг слышит, как меняется звук чужих шагов у него за спиной. Темнота скрадывает движения Кроуфорда, но то, насколько они полны охотничьего азарта и возбуждения, ощущается в воздухе.
Они убили сегодня пятерых, и Шульдиху на мгновение кажется, что он будет шестым, от этого перехватывает дыхание. Оба они слишком пьяные от пролитой крови.
Когда Кроуфорд наталкивается на него в темноте коридора, ключ, который Шульдих выискивал по карманам, перестает его интересовать. Он, помедлив секунду, прижимается к Кроуфорду спиной, чувствуя, как от шеи вниз бегут мурашки от чужого дыхания. Воздух разве что не искрит. Кто к кому первый потянулся –неважно, в темноте все равно не разобрать, но они проводят перед дверью бог знает сколько времени, пытаясь набраться сил на то, чтобы уделить немного времени проклятым замкам, а не друг другу.
Когда Шульдих дрожащими руками открывает дверь, с пятнадцатого раза попав в замочную скважину, у Кроуфорда такие глаза, что Шульдих вообще не пошел бы дальше прихожей, но они все-таки каким-то чудом добираются до гостиной, и все-таки валятся на диван. Кроуфорд никак не определится с тем, куда ему девать руки, и Шульдих, забравшись на него сверху, смеется провидцу в лицо.
– Воспитание в церковной школе мешает?
Чужие пальцы сжимают ему горло, и он невольно подается следом за рукой, чувствуя, как поднимается к горлу привычная сладкая паника от невозможности вздохнуть.
– Заткнись, – Кроуфорд кусает его, смыкая зубы на коже у основания челюсти – больно, по-настоящему. И первое, что хочется сделать – это подчиниться. Шульдих вжимается пахом Кроуфорду в живот.
– Ну так давай уже, мать твою, я заебался ждать. Для баб своих прилюдии оставишь, – хрипит он, все еще растягивая губы в ухмылке, несмотря на боль.
Оба забывают о неловкости и предрассудках, о бывших, о том, кто у кого который, и насколько хорошим любовником каждый себя считает – все неважно.
Потом, отправившись в ванну, Шульдих вспоминает Мариуса и понимает, что уже тогда очень четко для себя решил, чьи руки на самом деле ему хочется на себе чувствовать.
И можно было бы жить дальше, переезжая, строя планы и занимаясь любовью, если бы Кроуфорд не относился ко всему так… серьезно.
Потому что вместе с первыми деньгами у них дома появляется мескалин.
*
– Значит, у него были проблемы с наркотиками.
– Я думал, вы спросите о сексе. Было отлично, если вам интересно. И это не эксгибиционизм – просто делюсь впечатлениями.
– Ответьте на вопрос.
– Были ли у Кроуфорда проблемы с наркотиками? Нет, у него проблем с ними не было, поверьте. Проблемы с его наркотой отчего-то были у меня.
– Тем не менее, как и почему это началось?
– Это все старуха Ши.
– Простите?
– Ши. Мерзкая китайская мумия, она учила Кроуфорда, а тот потом воспылал к ней каким-то геронтофилическим уважением,–Шульдих кривится, передергивает худыми плечами от отвращения. – Ну знаете, из оперы почтение ученика к учителю, то-сё…
– Значит, она его учила.
– Вроде того. У нее он научился двум вещам: потрясающей координации движений и время от времени глотать таблетку-другую галлюциногенов для улучшения мозговой деятельности.
– Поподробнее про таблетки, если можно.
– Подробностей он мне никогда не рассказывал, но оговорился как-то раз, что у бабки были пророческие способности. В зародыше. Она ни черта не могла, люди вроде нее наблюдают одно-два видения за всю жизнь и даже не понимают, что происходит. Но старуха нашла выход: опиум расширяет сознание достаточно, чтобы стимулировать дар. Разумеется, ничего толкового предсказать на синтетике ты не можешь, но возможны варианты: либо ты получаешь способность предсказывать погоду, либо всю жизнь смотришь какое-то одно видение, но с кучей деталей. Вроде как… под микроскопом. И чтоб ей подохнуть, старой ведьме, потому что как только об этом узнал Кроуфорд, он тут же кинулся выяснять, насколько это правдоподобно. В итоге, эта китайская тварь сделала из него такого же наркомана, как она сама. Благо хоть, Кроуфорду хватило мозгов не принимать ничего тяжелее мескалина.
– И вы поверили парню, который пророчит под ЛСД?
– Мм… Ну да. Наверное, потому что я сам парень, который, НЕ принимая ЛСД, читает чужие мысли.
*
Кроуфорд не прячется и не ведет себя так, как наркоманы, стремящиеся скрыть привычку ото всех. Он поступает хитрее, связав это с работой – самое лучшее оправдание. Шульдих понятия не имеет, почему бы ему не обойтись без ЛСД, но пророку уже некоторое время наплевать на чужое мнение. Это пугает. Такого варианта Шульдих не рассматривал, решив сначала, что дело в нехватке острых ощущений. Дело оказывается в недостатке информации.
Да, это то, что позволяет сделать видения четче и добавляет деталей. Да, это способ их продлить. Да, это связано с работой. Но Кроуфорд не унимается, культивируя это в зависимость. Не от галлюциногенов и эйфории, он получает достаточно адреналина в обычной жизни. Дело не в этом. Дело в почти психопатической жажде деталей. Бич пророческого дара – ты знаешь то, что не знают остальные, и пытаешься узнать еще больше. Будущее изменчиво, но тебе хочется все знать наверняка.
Все бы ничего, если бы не слишком сильная восприимчивость.
В Академии попавшихся с выпивкой наказывали страшнее, чем тех, кто пропускал тренировки или пытался выбраться за территорию базы. Шульдих своими глазами видел, как полстакана виски превращает здорового человека в пускающую слюни, хныкающую размазню, не способную себя контролировать. Этот парень сжег себе лицо, просто-напросто забыв о том, что нужно держать себя в руках.
О дури и говорить нечего.
Поэтому Шульдиху страшно каждый раз, когда Кроуфорд уходит наверх, запретив к нему заходить до утра. Каждый раз он показывает пророку средний палец в спину и идет проверить, если ли у них налоксон. На всякий случай.
И если раньше вся эта история с планами освобождения, пусть и чертовски важная, но все же носит на себе след какой-то … детской игры в шпионов и прочее, теперь Шульдих понимает, что игры внезапном кончились. Кроуфорд все воспринимает всерьез.
Он окончательно в этом убеждается после очередной горсти проглоченных пророком таблеток, когда пророк вываливается из спальни с таким видом, будто не спал лет сто.
– «Эсцет» скоро предложат нам работу,сообщает он, жадно допив третью кружку воды.
Шульдих смотрит ему в глаза и видит там кое-что, от чего вдруг делается здорово не по себе. Кроуфорд счастлив. Он вышел на большую охоту.
– И что? – сухо интересуется телепат, в знак протеста даже не отворачиваясь от телевизора.
– Мы едем в Японию.
– Боже мой, да мы каждую неделю куда-нибудь едем.
– Надолго. И нам придется взять третьего.
*
– Хотели выяснить, кто такой Фарфарелло, мэм? Записывайте.
Фарфарелло
Бог посылает мне его, когда ждать уже надоедает. Две недели назад я убил троих, и мне нужен ответ, что все прошло гладко. Я отправляю к Богу посланцев, он отвечает, что они добрались. Мы говорим самыми разными способами: надписи на рекламных щитах и дорожных указателях, названия газет, реплики врачей или прохожих на улице – я научился видеть знаки во всем. В этот раз Бог что-то задерживается. Не очень-то вежливо с его стороны.
Я великодушно прощаю ему эти опоздания, как только вижу того, с кем пришло ко мне мое послание. Он идет неторопливо, глядя на меня с детским любопытством будущего мучителя. Ленив и жестокя вижу это в уголках его рта, в том, как изгибаются его губы в улыбке, чувствую в запахе – от него несет чем-то жженым и еще антисептиком, самую малость. Запах больниц и лабораторий. Те, кто за мной присматривают, сторонятся, уступая ему место. Все правильно, теперь он здесь хозяин.
Сегодня Господь прислал ко мне демона. Я очень доволен.
*
Самое приятное для меня приберегли на потом. Спасибо, Боже. Я ненавижу тебя, но иногда ты делаешь сюрпризы. Это приятно.
Я впервые увидел того, кто на самом деле всем здесь заправляет. Кроуфорд проклятый грешник, и мне никак не представить, что могло бы его оправдать. Он совершает бесполезные убийства. Мне это не нравится, это глупо и немилосердно. Между нами пропасть, которая никогда не заполнится, но мы сходимся с ним на мысли, что Бог – лжец. У меня есть повод так думать. У Кроуфорда тоже. Только отрицающие ведут себя так самонадеянно. Только те, кто когда-то очень верил, но потом понял, что Бог им не нужен.
Что с тобой произошло, Кроуфорд?
*
Мне не нравится Япония. Мы здесь уже два месяца, и все это время не прекращается дождь. Что за страна?
Все слишком спешат, и я не успеваю как следует рассмотреть лица. Кто-то из них, возможно, скоро окажется со мной один на один. Тогда у меня будет время поискать понимание сути во взглядах их узких глаз.
*
Шульдих – так его зовут – настоящая кара Господня. Эти его постоянные провокации… Когда-нибудь это плохо кончится. Явиться ко мне со шприцем и мыслью о том, что уколы мне не помешают. Я что, собака, которую нужно привить?
– Чтобы ты не кашлял, не чихал и рос умницей,–хмыкнул он, стягивая мне руку жгутом.
Ненавижу это. И то, что он не в курсе правил,не оправдание.
Я старался уговорить его, но никто упрямее мне в жизни не попадался, так что пришлось выразить свое недовольство по-другому. Хорошо, что он быстрее и сильнее, иначе я бы убил его, столько во мне было злости. Нельзя убивать, когда ты зол.
Он все-таки сделал мне проклятый укол, ругаясь и клянясь, что в жизни ко мне больше не подойдет. Хорошо. Я не хочу больше ни капли этой мерзкой дряни в моей крови.
Тогда тоже было так. Люди из больницы при церкви, они обещали, что это поможет уберечься от многих болезней. Они были хитры и сумели заполучить жидкую ярость, от которой белеет перед глазами и чувство такое, будто горишь заживо. Мне казалось, что я просто моргнул, прикрыв глаза лишь на секунду, и лучше мне было не открывать глаз. Столько крови мне еще долго не приходилось видеть. Они здорово поплатились, нужно сказать. История Вавилонской башни за столетия так ничему их и не научила. Тогда я впервые понял, каким хрупким может быть тело. Какие тонкие стенки у черепной коробки, и какое мягкое на ощупь человеческое сердце.
Это не то, что ты хочешь однажды узнать. Бог обманул меня – он использует нас, всех до единого, он позволяет подобному происходить. Лжец.
Возможно, ему все-таки было капельку совестно, потому что с того дня он напрочь лишил мои нервы чувствительности, и это единственный полезный его дар, кроме жизни.
Это, кстати, очень интересовало людей, которым отдала меня сестра, взяв с них слово позаботиться обо мне. Они заботились, как могли, тыкая в меня иголками и испытывая на мне ток, и результаты радовали их так, что мне позволили высвободить свою ненависть и продемонстрировать Господу свое разочарование.
Несколько лет убийств, я даже лиц не запоминал и часто едва мог дождаться, чтобы почувствовать легкое сопротивление человеческой плоти под ножом. У кожи есть особенный звук, когда она расходится. Чувствуешь его рукой – похоже на слабую вибрацию. Это приятно, конечно. Но само действиемерзкая грубость. И Богу наплевать на мою месть. Ему не жаль тех, кого он создал. Вот оно, его истинное лицо.
Трудно было бы отвратить от него его созданий, они слепы и беспомощны, но все же заслуживают того, чтобы знать правду.
Злости в моем сердце больше не было. Я наконец-то начал убивать правильно.
*
Задний двор совсем крохотный, но мне не нужно много места. Я подыскиваю подходящий клочок земли. Где-то здесь будет храниться память о тех, кто встанет у меня на пути. Мне придется подумать об инструментах, у Кроуфорда в доме горы оружия, но ни за что не отыскать самой обычной лопаты. Странный человек, он слишком много работает.
*
С каждым днем я узнаю о них больше. Они одержимы, оба, хотя и делают вид, что ничего не происходит. Как будто меня можно обмануть. Я мог бы освободить их от этих мучений, но не стану. Кроуфорд видит меня насквозь.
Я наблюдаю, с каким остервенением он набрасывается на работу. И колотится над этим своим глупым вивисектором Такатори так, словно от этого зависит его собственная жизнь. Мы с рыжим знаем, что дело не в ответственности. Куда больше это похоже на страх, что что-то пойдет не так. Он что-то задумал, конечно же. Амбиции величиной с Вавилонскую башню. С гору Синай.
Кроуфорду не по душе то, что он делает, это ясно.
*
Сегодня я наконец понял, в чем здесь дело. Они хотят стать свободнее. Мне до слез смешно. И это меня называют спятившим. Шрамы на их телах – клейма их владельцев. Им не удастся. Как бы далеко они ни ушли от тех, кто отдает им приказы, от самих себя они никогда не убегут. Жажда убийства пропитала этих двоих до самых костей.
Кроуфорд явно что-то затевает. Кто знает. Он не отличается смирением, зато терпения у него хоть отбавляй. Бог странно одаряет своих детей.
*
Шульдих иногда берет меня с собой, когда отправляется за покупками. Мне не нравятся большие магазины – в них слишком много чревоугодников и тех, кто болен тщеславием. И все очень уж… блестит. Но однажды мы находим то, что мне очень по душе.
Этот дьявол только скалится:
– Слушай, я не знаю, что ты с этим собрался делать, но даже если ты ее заточишь, проку не будет, честно. Хочешь, мы купим тебе ножовку? С ней куда веселее, чем с тяпкой.
Идиот. У меня довольно инструментов для работы. Мне нужно кое-что другое.
Он закатывает глаза. Я напоминаю – очень вежливоо положенной мне части денег за все те отвратительные убийства. Я согласен не брать платы за правильные, совершенные как положено, но за эту бессмысленную резню в угоду каким-то другим людям они мне должны. Я не мясник. Я делаю хорошее дело.
– А ты не такой уж кретин,–криво ухмыляется он. – Лимит – пять тысяч иен. Вперед. Не вздумай выбрать газонокосилку, я не потащу ее домой.
Почему он так несерьезно ко всему относится?
Я выбираю несколько пакетиков с семенами, с полдюжины саженцев, трехзубку, рулон защитной пленки. Шульдих смотрит на меня так, будто на мне рога выросли.
– Новое хобби? Надо было тебя выпустить в прошлое обострение. Отвел бы душу и не выдумывал.
Отвел душу… Я работаю.
Тем же вечером приходится потратить немного времени, что устроить небольшую грядку на заднем дворе. Скоро на ней взойдут цветы, и тогда у меня будет место, где я стану хранить свои маленькие сувениры. Я буду смотреть на распустившиеся бутоны и думать о тех мелочах, что закопаны здесь, и еще о том, какое удивление ждало их бывших хозяев, когда они оказались у трона Господня.
Хорошая идея.
*
У меня всего один глаз, но я прекрасно вижу то, что связывает этих двоих. Шульдих ходит вокруг Кроуфорда голодной кошкой. Это глупо. Провидец никогда не будет принадлежать ему полностью – у него уже есть любовница, которой он отдается с куда большей охотой, чем этому демону. И пусть это не женщина, ничто человеческое, это идея. И она в разы опаснее, она пожирает мысли намного быстрей похоти. Странно, что Шульдих сам этого не видит.
*
Отродье занимается в подвале какими-то странными вещами. У него с сотню склянок, мензурок и штативов, а все кругом завалено книгами. Вчера я сказал ему, что за такое непотребство его стоило бы сжечь не раздумывая, но тот только расхохотался в ответ.
Он целыми днями пропадает в этой своей берлоге, а я все жду, когда же из-за двери потянет серой прямиком из самого Ада.
*
Мы убиваем много, и это неправильно. Мы режем их, как свиней – лишь бы быстрей выпустить из них кровь. Но какими бы жалкими эти люди ни были, они заслуживают того, чтобы с ними обходились по справедливости. Каждый из них должен быть готов предстать перед Господом. Смерти нужно хотеть. Каждый вдох в агонии должен быть желанен, и наша задача раскрыть перед ними всю мерзость мира, который они покидают. Тогда в их глазах не будет ни удивления, ни ненависти. Они будут благодарны.
Я не понимаю, в чем смысл быстрого убийства.
Интересно, Шульдихкатолик?
*
Зацвели хризантемы. В землю отправился первый подарок-на-память. У молитвенника отличный кожаный переплет, я долго приводил в порядок страницы, но многие все равно слиплись от крови. Идиот-пастор все никак не хотел смириться со своей участью. Я завернул его книгу в полиэтилен – так наверняка пролежит дольше.
*
Сегодня за завтраком я замечаю, что Кроуфорд смотрит на мои шрамы оценивающе, так, словно он перед прилавком в магазине. Я не выдерживаю и спрашиваю, не хочет ли он парочку. Кроуфорд велит мне не болтать чепухи. Но мы оба знаем, что это не чепуха. Ему нужно что-то особенное. Что-то, что легко унести с собой и с чем невозможно расстаться. Интересно, зачем? Неужели он понял мысль?
Все-таки мы с ним немного похожи.
*
Интересно, надолго ли им обоим хватит сил. Кроуфорд все глотает эти свои таблетки, от которых у него зрачки расширяются, почти закрывая радужку, и сильно дрожат руки, он запирается в спальне наверху и не выходит оттуда часами. Шульдих всегда нервничает, когда это происходит. Стоит только хлопнуть двери на втором этаже, как он тут же мрачнеет.
Я знаю, что ни одному из них не нравится происходящее, но они не прекращают, мучая друг друга. Вот бы узнать, кто из них сломается первым.
Шульдих пока держится, его терпение вряд ли безгранично, но он терпеливо молчит. Мне бы так верить в кого-нибудь, как он верит в Кроуфорда.
*
Я жду катастрофы. Ей пахнет в воздухе, и она так же неизбежна, как Страшный суд. Интересно, чем эти двое будут оправдываться?..
Все случается внезапно, как и положено в таких случаях. Кроуфорд говорит, что нашел для нас кое-кого четвертого. Молчание затопляет кухню, и я ежусь в предвкушении, пожирая Шульдиха взглядом. Его ход.
– Он так уж необходим? – ревность. Господи Боже, я ненавижу тебя, но спасибо тебе за то, что послал мне этих двоих в жизни. Ничего веселее мне видеть не приходилось.
– Да.
– Мне казалось, мы справляемся.
Брось, ты просто хотел быть незаменимым. Или тебя мучит неизвестность? Все гадаешь, что же такого он задумал, что ему понадобятся еще люди? Страшно? Не бойся, я присмотрю за тобой. Я куплю для тебя только самые лучшие инструменты, и мы наконец-то проверим, течет у тебя в жилах кровь или мне удастся выцедить из тебя пару пинт адской смолы.
– Я не подразумевал, что это вопрос к обсуждению. Я уезжаю на несколько дней, убедись, чтобы до тебя можно было легко дозвониться в случае чего.
Кроуфорд выходит, и рыжий хмурится, явно рассерженный принятым решением. Мне смешно от его детских обид.
– Знаешь что? – говорю я, кроша хлеб в молоко. – Мне хочется вскрыть ему грудную клетку. Там наверняка все алмазное.
Тот кривится от отвращения и бормочет ругательство. Жаль, что за сквернословие не попадают в Ад. Он наконец-то отправился бы домой.
*
Сегодня вернулся Кроуфорд, а с ним – новая причина для кое-чьей ненависти. Мальчик хорошо держится, но не нужно уметь читать мысли, чтобы понять, как ему страшно – страх в его глазах, в каждой клеточке тела, и мне хочется улыбаться от этой ничем не прикрытой беззащитности.
Когда он натыкается взглядом на меня, то отшатывается непроизвольно, вспыхивает, понимая, что выдал себя и свое отвращение. Бормочет извинения. Я протягиваю руку и касаюсь его волос. Мягкие, как лебяжий пух.
Он неуверенно улыбается.
Я улыбаюсь в ответ.
Шульдих сожрет тебя, малыш. Проглотит, даже не облизнувшисьслишком уж крепко Кроуфорд сжимает твою руку.
Добро пожаловать.
*
Наги не нужно много времени, чтобы привязаться хоть к кому-то. Он приходит каждый день, даже когда черная ненависть застилает мне глаза и я забываю о принятом решении быть терпеливым.
Наги думает, что заботится обо мне. На самом деле это я забочусь о нем, защищая от чудовищного одиночества и от сомнений в себе, которые ему ядом вливает в души эта ленивая лживая лисица.
Я впервые задумываюсь о правильности избранного мной пути. Возможно, Господь снова испытывает меня, а возможно, этот ребенок и есть то, что мне суждено.
Теперь нас четверо, и это наконец-то развязывает Кроуфорду руки.
Наги
У Наги настолько легко все делится на черное и белое, что жизнь кажется совсем простой. Рождество – хорошо. Ссаженное колено – плохо. Сироп от кашля – хорошо, если не горький. Работа в саду – плохо. На две оценочные полочки можно уложить что угодно, но в какой-то момент все меняется, и в жизни появляются вещи, которые не поддаются никаким однозначным оценкам.
Смерть любимой, но, как выяснилось, вечно вравшей сестры Амамии. Тихая, скучная жизнь в приюте, где им пытаются манипулировать, заканчивается, и кто его знает, что будет потом. Наги никак не может решить, как к этому относиться, вертит ситуации то с той, то с этой стороны, злится, расстраивается, но ясности как не было, так и нет.
То, что случается потом, запутывает все еще больше.
«Сomprachicos», вот что приходит ему на ум, когда он впервые видит Брэда Кроуфорда. Скупщик, пришедший за своим товаром. Наги отчего-то уверен, что рядом с этим человеком ему не избежать уродства.
У Кроуфорда пронизывающий взгляд и ни капли времени, зато целая куча бумаг, по которым он является опекуном Наги. Так что Кроуфорд забирает его, и все выходит очень по-взрослому: они летят в Токио, говоря о делах, о всяких условиях, обойдясь без предложений съесть мороженого, выпить чего-нибудь или историй о том, что теперь у Наги будет новая семья и своя комната. «Коллеги», вот что обещает ему Кроуфорд. Такой расклад склоняет чашу весов в пользу «белого» на какое-то время.
Это не избавляет от недоверчивости, так что Наги, выяснив, с кем ему предстоит жить, долго решает, стоит ли доверять этим людям. У него странное чувство, что в этом доме вообще не говорят правду.
Кроуфорд, у которого руки по локоть в крови и ни капли жалости. Биржевые сводки, новости БиБиСи, снотворное. Карандашные наброски – в блокнотах, на салфетках, в уголках газет – машинальные, небрежные, для ясности мысли. Сверхъестественная любовь к ёкан, ненависть к животным.
Шульдих, которого проще пристрелить, чем заставить оставить тебя в покое. Эта его лаборатория, разбросанные по всему дому книги с кучей «собачьих ушек» чуть не на каждой странице, демонстративная лень, всякие пошлые шуточки.
Фарфарелло, который бесконечно молчит, копается у себя в саду или точит стилеты, мечтая о мести всему католическому миру.
Новая жизнь ни разу не проще предыдущей. Школа – хорошо. Убийства – плохо. То, что всем им не особенно нравится убивать по чужой указке – хорошо. Постоянная паранойя, невозможность отказаться, опасность и риск – плохо. Шульдих – очень плохо. Нетребовательность Кроуфорда во всем, что не касается работы – хорошо. То, что у пророка, возможно, есть идеи, как немного поменять сложившуюся ситуацию – очень хорошо. Безо всяких полутонов.
Наги осторожно подумывает, не позволить ли себе отчаянную попытку признать в этих людях семью. То, чего у него не было до нынешнего момента, но очень хотелось бы.
*
– Мат через пять ходов,– Шульдих даже не смотрит на доску, «прыгая» по каналам и доедая вторую миску попкорна. Наги скучно от собственной безнадежности. Они в гостиной, и партия продолжается рекордный час. Раньше телепату хватало двадцати минут, чтобы все закончить.
Играть они начали несколько недель назад, когда взаимная ненависть готова была обернуться чуть ли не войной. В этом не было ни черта удивительного: Шульдих – это всегда слишком. Слишком любопытен, слишком прямолинеен и еще много всего такого, что не позволяет Наги его игнорировать. К изобретению мучительного способа примирить их друг с другом хоть немного, наверняка приложил руку Кроуфорд, которого не устраивает разлад в команде. Не иначе. Как результат: меньше ненавидеть друг друга они не стали, но шахматы неплохо воспитывали выдержку, и все медленно-медленно подходило к тому, чтобы установить нейтралитет.
Он медитирует над ходом, сердясь на себя за то, что ни черта не выходит. На пробу передвигает ладью вперед на несколько клеток, перекрывая подступ черному коню.
– Нет, ты что, серьезно? Наоэ, ты идиот. Попробуй для начала освоить скраббл.
Здорово хочется смести все на пол и удалиться к себе, наплевав на рыцарское умение проигрывать, но Наги переводит дыхание и возвращает фигуру на место.
– Что тебе пообещали? – задает он давно мучивший вопрос.
Шульдих фыркает.
– За самую скучную игру в моей жизни? Тебе и не снилось. Давай, принцессхен. Обмани меня. Если умудришься перестать светить своими тупенькими мыслишками – я расскажу, что получаю взамен,–телепат смеется, запрокинув голову. – Сможешь подумать об этом ночью.
Наги едва заметно краснеет. Уже за одни эти намеки хочется вытрясти из рыжего душу.
*
–Тогда, внезапно вспомнив о тебе, Я малодушье жалкое кляну,– перед Наги прыгают разноцветные фасолинки, отправляясь каждая в свою миску в зависимости от цвета. Это тяжело, но напротив Кроуфорд, и Наги запрещено отводить взгляд от глаз пророка – концентрироваться нелегко, особенно после десятка попыток, когда уже пошатывает от усталости.И жаворонком, вопреки судьбе,.. судьбе… ,он сглатывает, сбиваясь,Моя душа… несется в вышину. С твоей любовью, с памятью о ней…бобы стучат о глиняные края мисок, и ему припомнят за каждый, который попадет мимо.Всех королей на свете я сильней.
– Сколько? – Кроуфорд проверяет время.
– Белых двадцать восемь, – Наги не глядит на миски. – Коричневых – семнадцать. И еще пять черных.
– Боже мой, да ты прямо Золушка, – Шульдих, возящийся с бутербродом, хмыкает, слизывает с кончика ножа капельку арахисового масла. – Его у тебя заберут, если ты будешь так обращаться с нашей зверюшкой. Нет, правда. Служба защиты детей, все такое…
Пророк велит ему заткнуться. И добавляет, что Наги все делает слишком медленно. Он недоволен.
Наоэ тоже недоволен. Разочаровывать отвратительно.
*
Эти двое… они смущают. В смысле, это не его дело, разумеется, и Наги скорее умер бы от стыда, чем посмел высказаться на эту тему. Но ему все равно не по себе от одного взгляда на них. Когда они смотрят телевизор, и Кроуфорд забрасывает руку на спинку дивана, а Шульдих, никогда не садясь вплотную, устраивается так, чтобы его бедра касалось чужое колено. Или когда завтракают и садятся напротив, а Шульдих передает пророку сливки, даже не спрашивая, нужно ли. Когда говорят о чем-то, спорят, строят планы, недоговаривая предложения и наперед зная реакции и ответы. Во всех этих действиях нет откровенных намеков, и они никогда не были замечены за чем-то таким, но Наги кажется, что пространство вокруг прямо искрит. В такие моменты он чувствует себя чудовищно лишним.
Этим двоим никто больше не нужен, это ясно.
*
Спасает, как это ни удивительно, Фарфарелло.
Возможно, это не самый подходящий человек на роль того, кому стоит доверять, но Наги знает, что ирландец честнее многих. И он молчит. Препираться и спорить удобно с Шульдихом, отчитываться – перед Кроуфордом. С Фарфарелло хорошо молчать, он не задает вопросов, с подвохом, без подвохом, из любопытства, из вежливости – никаких. Он даже именем Наги долгое время не интересуется. Это похоже на то, будто ты заново рождаешься. Тебя принимают без объяснений и оправданий, и твое прошлое оказывается никому не нужным. Такая толерантность вызвана не привязанностью, но она есть, по крайней мере.
В конечном итоге Фарфарелло даже позволяет Наги помочь ему в саду. Они долго возятся с прополкой и прочим, и только затем приходит время для главного. Ирландец бережно оборачивается в полиэтилен золотую цепочку с крестиком, и на одной из граней подвески – росчерк подсохшей крови. Наги нет до этого дела. Он смотрит на руки Фарфарелло: обе в шрамах до самых локтей, а пальцы всегда чуть дрожат.
Сегодня его допустили в святая святых, и если единственный человек, которому он на этом свете нужен – сумасшедший садист, так тому и быть.
*
– Тормози!
Машина виляет влево, к тротуару, и Наги выталкивает из дремы под противное взвизгивание тормозов.
– Что еще? – Кроуфорд явно сердится – в уставшем голосе опасные нотки.
– Мне нужно кое-куда.
Внутри шевелится усталое бешенство. Да ради бога, они не спят третьи сутки, уработавшись в хлам, но если Шульдиху кое-куда нужно – все остальное может отправляться прямиком к черту. Чудесно. Наги завидует такому эгоизму. Можно получать, что хочешь.
Телепат тем временем выскакивает из машины и исчезает в ближайшем магазине. Кроуфорд чертыхается, зло дергает ремень безопасности.
Возвращается он через четверть часа с клеткой, в которой суетится пара белых крыс.
– Это еще что?
Шульдих хмыкает и устраивает клетку на заднем сиденье:
– Антураж в лабораторию. Подержи, мелкий.
Кроуфорд смотрит на него с минуту, и Наги понимает, что у него не возникнет никакого ощущения несправедливости, если кое-кого пристрелят.
Машина трогается с места, подрезав кого-то под возмущенный гудок.
– Да брось, ты же не разрешаешь мне испытывать всякие интересные штуковины на Наоэ,удивляется Шульдих. – Ну хочешь, я назову их в твою честь? Одна будет Брэд, вторая – Кроуфорд, м? Посмотрим, кто продержится дольше…
– Заткнись.
Как бы Кроуфорд ни ненавидел домашних животных, с Текиллой и Бисмарком ему приходится смириться.
*
Шульдих не показывается уже пару дней, запершись в своем подвале, и Наги вяло раздумывает, почему никто не проявляет беспокойства по этому поводу и не пора ли вызывать слесарей. Но словно почувствовав возможную угрозу своему уединению, тот появляется сам, и это настолько похоже на явления из Ада, что Фарфарелло от любопытства выпускает из рук ложку с кашей.
Одежда в нескольких местах прожжена, а взгляд как у больного лунатика. От него несет бог знает чем, и Наги чихает, тактично прикрыв рот ладонью.
– Как там создание философского камня? – пророк переворачивает страницу газеты.
– Сода,– отзывается Шульдих, копаясь в ящике с приправами.
Наги смотрит на Кроуфорда с красноречивыми опасениями. Тот пожимает плечами.
– Есть шанс, что дом не взлетит сегодня на воздух?
– Если я найду соду, то да. Но ты уже можешь начинать эвакуацию, потому что какой-то вселенский кретин куда-то задевал чертову…
– Верхний ящик, – Наги подхватывает смахнутую по неосторожности чашку, она осторожно опускается на стол позади телепата. Через секунду тот уже исчезает, отыскав вожделенную коробочку.
– Я давно говорил, что его пора сжечь, – доверительно сообщает Фарфарелло, возвращаясь к размазыванию овсянки по тарелке.
*
– Абательмент…абгрегация… абсорбция, – Фарфарелло развлекается со словарем уже минут двадцать как, выискивая слова посложнее, и Наги успевает привыкнуть и почти не обращает внимания на монотонное бурчание за спиной. Просить помолчать все равно бессмысленно. Перед ним самимучебник истории, и Наоэ продирается сквозь резню Тайра и Минамото, пытаясь удержать в голове россыпь дат и имен. Мысли, как на зло, вертятся вокруг совершенно неподходящих вещей.
То, что задумал Кроуфорд… Это почти, как с котом Шредингера. Все в курсе, что что-то происходит, что это что-то может иметь два варианта: все будет либо в порядке, либо обернется чем-нибудь ужасным. И до тех пор, пока коробка не вскрыта, у них есть равные шансы как на успех, так и на провал.
Все они одновременно мертвы и живы. Наги нервирует эта неизвестность.
Им всем, конечно, живется несладко – кроме Шульдиха, для которого все это наверняка неплохой способ разогнать скуку,но его интересует, каково справляться со всем этим Кроуфорду.
– Авторитарист, – с явным самодовольством сообщает сам себе Фарфарелло.
– И не говори,Наги вздыхает, списывая сложный иероглиф на черновой листок.
*
Бисмарк беспокойно снует по спинке дивана, иногда спускаясь Шульдиху на плечо и смешно фыркая. Текилла забилась под футболку, свернувшись комочком у хозяина на животе так, что виден только хвост.
– Твой ход, Наоэ. И мне чудовищно скучно, так что удиви меня.
Они продолжают игру. Сегодня Наги спокоен и собран, так что партия длится уже второй час, и даже если его гамбит давно раскусили, в нападение Шульдих не торопится, держась защиты.
– Как будто, – парирует он, передвигая ферзя на клетку вперед.
Шульдих глядит на него.
– Чего?
– Как будто тебе в самом деле скучно,–это вызов. За такое можно схлопотать недели две издевок и кошмаров. Но Наги знает, что угадал.
– Что-то ты мнишь о себе, дорогуша.
– Дело не во мне. Ты знаешь, что происходит – то, что задумал Кроуфорд. Я знаю, что ты знаешь, и знаю, что тебе это нравится.
Шульдих кривится.
– Кроуфорду не следовало учить тебя фокусам с фасолью, ты слишком быстро умнеешь, маленький злобный сучонок.
– Твои крысы сегодня таскали хлопья у меня из тарелки, – Наги опускает взгляд на доску, делая вид, что ему наплевать на обидное слово. – Следи за ними.
– Мои крысы когда-нибудь проберутся в твою спальню, перегрызут тебе горло, и ты так и умрешь девственником. Ходи,–цедит телепат, накрывая Текиллу ладонью, словно бы ей грозила какая-то опасность. Хвост дергается и исчезает под тканью футболки.
Наги это озадачивает. Шульдих злится не потому, что Наоэ угадал. Ему не по душе что-то другое.
*
Наги довольно быстро получает возможность убедиться, что именно.
У них в доме есть вещи, на счет которых нельзя иметь собственное мнение. Иметь можно – высказывать нельзя, Кроуфорд очень четко дает это понять. Ему наплевать, что все думают о его методах работы. Или о нем и Шульдихе. Ну или о том, что он держит в запертом ящике стола склянку с жидким ЛСД.
Сперва Наги не кажется это чем-то… неправильным. В смысле, они все взрослые и могут делать то, что им вздумается. Наги старается не думать об этом. Выходит неплохо до того самого утра, когда в квартире раздается телефонный звонок, и невидимый собеседник требует Кроуфорда и очень невежливо отказывается подождать ответного звонка.
Провидец не появляется со вчерашнего вечера и это определенно значит, что он не в состоянии обсуждать что бы то ни было.
Наги секунду медлит перед дверью в спальню пророка, зная, что не должен входить. Шульдих там, и он обо всем позаботится. Но телефон… кажется, это важно. Наоэ толкает дверь.
Они обнаруживаются в ванной, из крана хлещет ледяная струя. Кроуфорд – на коленях, раздетый по пояс, мокрый и трясущийся от холода – явно только что из-под душа. Его здорово шатает. У раковины –клочья ваты, бинты, очки, разломанные ампулы, шприц, наполовину пустая бутылка воды. Шульдих говорит что-то почти неслышно, присев на бортик ванной, в руках – полотенце. Наги не видит, что он делает, но у Кроуфорда, кажется, серьезные проблемы.
Он уже набирается смелости сказать о звонке, смутно понимая, что это никому здесь не важно, когда обернувшийся на него Шульдих бросается резким «Выйди». Лицо у него белое от усталости и напряжения, глаза совсем… беспомощные?
– Я только…
– Выйди, говорю.
– Там звонят…
– Закрой, мать твою, дверь, Наоэ! Проваливай отсюда!
Он все утро старательно не замечает внимательный взгляд Фарфарелло и только и думает, что о желчи на белом кафеле наверху. У Кроуфорда должны быть очень серьезные основания, чтобы делать такое с собой каждый раз. У Шульдиха – не менее серьезные основания все это терпеть.
Наги не очень понимает, что они чувствуют друг к другу, но он догадывается, что если Кроуфорду наплевать на средства, то Шульдиху вряд ли нравится такая цена. Знать бы, еще за что приходится вот так платить…
Его беспокоит то, чем все это может кончиться.
Кроуфорд
Благослови Бог того, кто придумал рафинированный сахар. Это дешевый самообман – пытаться подсластить пилюлю таким образом, но Кроуфорд не уверен, что сможет еще хоть когда-нибудь проглотить проклятую дрянь без чего-то, что перебьет настоящий вкус.
Белый спрессованный кубик пропитывается бесцветной жидкостью, и это еще пара секунд на то, чтобы все обдумать.
Шторы задернуты – нет ничего хуже, чем проснуться после от бьющего в глаза света. Дверь заперта, телефон отключен. Вряд ли ему кто-то помешает. До жути напоминает попытку самоубийства.
Хотя если подумать, примерно этим он и занимается. Уже пять лет как. То, что нас не убивает…
Кроуфорд отправляет кубик в рот, вытирает руки салфеткой и бредет к постели, на ходу развязывая галстук. Если удастся, можно будет убедиться, что он ничего не упустил. Хотя, может, Шульдих прав, и он просто законченный наркоман с прогрессирующей паранойей.
Через некоторое время он открывает глаза. Плавающая, в цветных разводах комната с искореженным пространством исчезает, вместо нее – руины города, красное от пожаров небо и вязкий, словно кисель, воздух.
*
Хорватия, Вуковар, 1991 год.
Та самая ночь, когда все начинается. Когда Кроуфорд, сползая по стене на скользкую от каменной крошки мостовую в какой-то подворотне, проваливается в будущее так стремительно, что к горлу подкатывает тошнота, а перед глазами плывет. Сердце колотится как бешенное, сегодня он смотрит на все глазами участника – себя самого, только на несколько лет старше. На то, чтобы оглядеться – всего пара секунд:: зал, камни, алтарь, незнакомые люди, едва не кипящий от напряжений воздух. Затем пол под ногами складывается захлопывающейся книжкой, и он соскальзывает в черную пустоту под оглушительный грохот.
Его выбрасывает в реальность: разрушенный город, стрельба, грязь, паника. Кроуфорд сглатывает, утирает со лба пот. Руки мерзко дрожат, автомат за плечом как будто свинцовый – не пошевелиться.
Он делает три коротких выдоха, сцепив зубы, дрожащей рукой передергивает затвор, выходит из укрытия. Потом. Все потом. Сначала – долбанные хорваты и их гражданская война.
Он едва успевает нырнуть обратно: соседнее здание разносит взрывом. Кругом вдруг темнеет…
*
… и он открывает глаза. Спальня. Холодно так, что зубы стучат. В голове – тихое хихиканье старой Ши. «Башня,–задыхается она, и по морщинистым щекам ползут дорожки слез от смеха.–Упадет. Не уйдешь. Никуда ты не денешься. Я долго ждала». Да. Это было первое, что пришло Кроуфорду в голову, когда он очнулся в бывшем хорватском госпитале. Старая китаянка бесконечно бредила, и если раньше для него это был набор слов, то после произошедшего в Вуковаре он пересмотрел бессмысленность этих галлюцинаций.
Ши. Старая тварь все знала. Она оказалась отличным учителем, невольно подсказав ему возможный вариант – сам-то он не сразу догадался, что все дело в проклятом опиуме. Стимуляция сознания. Чтоб тебе сдохнуть, Ши. Спасибо, конечно, но нужно будет отпраздновать день, когда Господь наконец приберет тебя к себе, больная ты старуха… Кроуфорд чувствует, как губы растягиваются в ухмылке – странное ощущение, лицо словно из глины вылеплено и вроде как даже и не его вовсе. Он встряхивает головой. Реальность тут же принимается пульсировать оттенками фиолетово-…
*
…синие круги плывут перед глазами от усталости. Очередная проваленная тренировка. Капитан в ярости, и он наконец решает, что с него хватит. Он выдыхает зло, что Кроуфорд безнадежен, берет его за шкирку и волочет прямиком в задымленный чулан к старухе китаянке.
Та только щурится на садящееся за крохотным окошком солнце, даже не взглянув на возможного ученика. Желтоватые губы поджимаются, как будто в неодобрении, госпожа Ши покрепче прикусывает яшмовый загубник.
Над трубкой поднимается сладковатый дымок, и капитан даже не уверен, что старая наркоманка его слышит. Проклятье.
– Вы должны его научить. Кроме вас никто не сможет.
Молчание. Женщина посасывает трубку, словно бы и не слыша. Кроуфорду это кажется абсурдом. Лестно, конечно, но он бы хотел учиться у кого-нибудь, кто хоть иногда бывает в сознании.
– Нет, – роняет вдруг старуха Ши, причмокнув от особенно вкусной затяжки. – Я не буду его учить бою.
– Но…
– Замолчи. Ши сказала.
– Послушайте…
– Ты что, ослеп? Он не подходит для этого. Посмотри на него. Если ты ничего не поймешь, ты так же бездарен, как и он.
Капитан терпеливо выдыхает, собираясь предложить очередной довод, но старуха снова прерывает его:
– Никакого боя. Он не выучится ушу. Но я возьму его на год. Год тренировок – и он будет легче воробьиного пуха. Я научу его двигаться, ты – всему остальному.
Немного не такие условия, на которые рассчитывал капитан, но сознание уже меркнет в ее глазах. Старуха Ши наверняка бродит где-то среди сосен на Лунхушань, наблюдая, как цепляются облака за острые верхушки деревьев. Разговор окончен.
*
Глаза у нее – словно пара черных агатовых пуговичек. Маленькие, внимательные и злые. Кроуфорд слышал о том, что азиаты обычно не очень эмоциональны. Но здесь и гадать не стоит: старая китаянка ему вряд ли рада.
– Цао, – цедит она ругательство, вытряхивая трубку в плоскую фарфоровую чашку и неторопливо разыскивая по карманам халата табакерку. – Ну ты и кабан.
Это не то чтобы приятно, но ему нужна эта старуха, чтобы научиться хоть чему-то. Не стоит портить с ней отношения.
– Терпеливый упрямый кабан, – надежд на то, что все кончится хорошо, все меньше. Ни на что не годный.
Наконец лакированная коробочка отыскивается, и Ши довольно кряхтит, откидывая исписанную фениксами крышку. Внутри – около дюжины крохотных темных шариков. Она выуживает откуда-то из-за пояса недлинную спицу, подцепляет один и проталкивает в трубку.
– Каждый день. Столько часов, сколько я скажу. Мне наплевать, если ты болен, устал, занят или собрался подохнуть. Пропустишь один раз – не возвращайся вообще,–в ее пальцах неожиданно появляется самая обычная зажигалка, и крохотный язычок пламени лижет фитиль газовой горелки. Старуха укладывается на кушетку, прижимаясь морщинистой щекой к твердой плоской подушке. – Открой окно. Приступим.
Кроуфорд думает, что они будут учить что-нибудь вроде ката, приемов и прочего. В глубине души он надеется, что выйдет отсюда через год хорошим бойцом, чтобы никто не мог сказать, что он ни на что не годится. Возможно, его даже научат всяким штукам, вроде того, как разбить кирпич ребром ладони. Но Ши только и говорит о том, как правильно дышать или концентрироваться. Он медленно скользит по залу, вымеряя каждый шаг, тратя целые часы на все эти душераздирающие бессмыслицы из цигуна и прочую чушь. Прогресса не видно. Ши беспрерывно курит, и иногда Кроуфорд задумывается, не спит ли она вовсе, но стоит только оступиться, как в спину несется злой окрик:
– Сначала, тупой белолицый урод! До полуночи отсюда не выйдешь!
Приходится повторять сначала, проглатывать оскорбления и в самом деле оставаться до тех пор, пока часы не покажут двенадцать.
Изо дня в день он учится контролировать каждое свое движение, каждый вдох, каждый удар сердца, учится быть быстрее, и когда ему кажется, что есть хоть немножко толку, старая Ши, приоткрывая покрасневшие глаза, цедит, выдыхая дыма:
– Ты как ленивый старый опоссум. Цао. Тебя убьют в первую же неделю. Раскромсают на кусочки, проклятый ты увалень. И поделом.
Она сердится. Она ненавидит его и не жалеет ни сил, ни времени, чтобы как следует отходить его тростью за малейшее подозрение в лени или недобросовестности. В иные дни она разбивает Кроуфорду всю спину в кровь так, что он не может нормально вымыться после тренировки. В такие ночи, осторожно вытягиваясь на животе и едва дыша, чтобы лишний раз не потревожить спину, Кроуфорд готов поверить во что угодно, но никак не в то, что старой Ши хотя бы шестьдесят. Тяжелее руки ему не встречалось.
Вскоре забывать о том, что в зале есть кто-то еще, становится совсем легко. Он чувствует только себя, становится терпеливее и понимает, что одно движение – всегда продолжение другого, что бой не просто атаки и защита, что каждый вдох противника может быть твоим преимуществом. Главное – заметить и успеть.
Учиться тяжело, и госпожа Ши ничуть не облегчает задачу. Когда исполнится ровно год их с капитаном уговора, Кроуфорду придется уйти, она не станет учить его дальше, это очевидно. Наверное, будет рада снова остаться одна со своей трубкой и своими галлюцинациями.
Эта старуха прямо олицетворение постоянства: в одном и том же халате, с неизменными привычками, легким свистящим акцентом и манией ругаться. Кроуфорд никогда не думает о том, была ли эта женщина молодой, почему у нее нет семьи и как она оказалась в Швейцарии. Все просто: госпожа Ши – это госпожа Ши. Она не может быть другой.
*
В жару в зале нечем дышать, но Ши и слышать не хочет о том, чтобы пойти на свежий воздух. Где-то у окна жужжит муха, по полу разлиты пятна солнечного света, воздух к вечеру прокаливается до того, что от каждого движения бросает в пот. Кроуфорд решает, что обойдется без воды, но сосредоточиться не выходит – горло – словно бумага, не сглотнуть.
Старуха Ши что-то бормочет себе под нос, отключившись с полчаса назад.
– Мэм,он неуверенно подходит, тяжело дыша и гадая, влетит ему за прерванную тренировку или нет. Можно попробовать потихоньку добраться до душевой, там раковины и воды хоть залейся, но вообще без разрешения уйти страшно.
Китаянка вдруг хихикает злорадно.
– Ох и грохоту там будет…шепчет она, едва размыкая желтые губы.
– Мэм? – как же быть?. Женщина явно бредит, а раз так, то в себя она придет, скорее всего, нескоро. Черт.
– Дааа…. Рухнет… Все рухнет, все твои надежды, проклятое отродье… Я хорошо подготовилась… Я ждала… Долго. Долго-долго. Как ты не догадался?.. Самонадеянный, как все эти твои белолицые черти…
Кроуфорд долго набирается смелости попытаться разбудить ее. Но прежде, чем его пальцы дотрагиваются до стеганой ткани халата, женщина вдруг открывает воспаленные глаза и смотрит на Кроуфорда в упор, пожевывая мундштук.
– Чего тебе? – голос сиплый и ссаженный.
– Пить хочу.
– Иди, – она выдыхает, неловко переворачиваясь набок и проверяя погасшую горелку.
– Я быстро.
– Можешь не возвращаться.
– Но я только за водой!
– Не пори чушь. Ты готов.
Готов. Это неожиданно, и Кроуфорд не понимает, провинился он и его просто-напросто прогоняют или все и в самом деле закончилось.
– Я хотел…
– Цао. Ну ты и кретин. Не нужны мне твои благодарности, проваливай, говорю! И дверь поплотнее захлопни. Сквозит.
Вот так внезапно, так же как и оказался у нее год назад, Кроуфорд уходит, понимая, что не чувствует особенных сожалений. По крайней мере, никто больше не станет его бить.
А старая Ши разжигает горелку, заправляет трубку по новой и откидывается на подушки.
Лицо ее делается безмятежным и спокойным. Перед глазами встает родной Нанкин.
*
Господи, да свинцовое оно что ли, чертово одеяло… Кроуфорд с трудом переворачивается набок, пытаясь укрыться. Сердце стучит где-то под горлом, то и дело хочется сглотнуть вязкую слюну. Затишье перед бурей – он не знает, сколько времени уже пролежал, наблюдая куски собственной жизни, но сейчас действие галлюциногенов чуть слабеет, и когда Кроуфорд прикрывает глаза, проваливаясь в следующее видение, все вокруг призрачное и размытое. И даже звуки кажутся эфемерными – крики чаек, рев пароходных труб, ругань…
*
Нанкин, декабрь, 1937 г.
…Юнь щурится на солнце, глядя, как покидает порт тяжелый неповоротливый пароход, груженый станками, трубами и одним богам известно, чем еще. По белой под зимним солнцем Янцзы этот кашляющий дымом бегемот поплывет к Восточно-Китайскому морю, а потом вдоль побережья, минуя Тайвань, доберется до Филиппин, где ждут его груз.
– Пойдем уже, холодно,– недовольно бурчит Лин-Лин, и Юнь прямо передергивает от желания наконец-то от нее отделаться. Сестра совсем другая: мягкая, послушная, у нее ни твердости, ни собственного мнения. Мамина гордость, девчонки вроде нее не бегают в порт, поглядеть, как грузят китайский шелк. Для нее порт – это мешанина из грязных людей, тюков и мазута. Для Юнь – это десять тысяч языков, пузатые корабли, груженые всякими диковинными штуками, синяя форма американских моряков, дымящие трубками игроки в сянцы, торговцы из Гуанчжоу с быстрыми вороватыми глазками, ссоры, горечь расставаний и радость встреч. Все здесь.
Юнь выдохнула облачко пара, словно в подражание уходящему судну, покрепче перехватила ледяную ладошку младшего брата, демонстративно пропуская мимо ушей ворчание Сунлин. Сама навязалась.
– Замерз? – декабрь в этом году был ничем не хуже, чем в Харбине, со дня на день ждали снега, что не могло не вызывать определенный восторг у населения помладше. Цзюну в феврале – тринадцать, и он считает себя достаточно взрослым, чтобы не радоваться такой чепухе, как какой-то там снег, но блеск глаз никуда не денешь, и Юнь не упускает случая его поддеть.
Цзюн шмыгает носом, упрямо мотая головой. Им приходится уйти, потому что Лин-Лин канючит, что скоро станет совсем темно. Юнь презрительно поджимает губы – трусиха.
В воздухе вьются первые снежинки.
*
Их сыхэюань – в самом сердце города, его уже обступают дома поновее, где есть электричество и куда проведен телефон. Дом Ши остался таким же, каким был три поколения назад, когда еще правили императоры и никто и не думал о гражданской войне.
Когда-то здесь учили ушу, но отец Юнь уже многие годы не берет учеников, тренируя только дочь. Жизнь их течет медленно и размеренно, и можно было бы что угодно, чтобы так оно всегда и оставалось. Юнь семнадцать, и ее не беспокоит ничего, кроме мечтаний о собственной школе ушу. Она будет как Фэн Ваньчжэнь, и никто никогда не посмеет считать ее слабой и годной только на то, чтобы рожать детей да сидеть при муже. В семнадцать лет все на свете возможно.
Отцу Юнь в три раза больше, и он видит дальше своей дочери. Каждый день газеты полны новостей о Манчжурии, о коммунистах, о республиканцах, о том, что где-то на просторах империи идет война с японцами, и морщин на лице старого мастера прибавляется. Он гадает, что станет с его детьми в этом адском котле. Это единственная причина, по которой Ши Гао боится смерти. Кто позаботится о его семье?
*
В день, когда все переворачивается с ног на голову, Юнь, упрятав косы под шапку и завернувшись в стянутый из чулана старый отцовский ватник, убегает в порт. Отчего-то давно уже нет судов, и всё поговаривают про какую-то блокаду, но Юнь все равно ждет, несмотря на отцовский запрет отлучаться из дома. Война кажется такой эфемерной и ненастоящей, она – «где-то там», и страх так и не рождается в ее душе. Они живут в состоянии ожидания новостей уже шесть лет, и до сих пор все было тихо. Разве может что-то измениться, когда Янцзы так спокойна?
Река идет мелкой рябью, от сырости холодно до ужаса, так что Юнь собирается уйти пораньше, но, запрокинув голову на звук, застывает, наблюдая, как приближается, словно стайка птиц, несколько легких, юрких самолетов.
Через секунду американский корабль сотрясает от первого взрыва.
*
Паника раздирает город. То здесь, то там слышатся выстрелы, население делится на тех, кто непрерывно куда-то бежит, умирая от ужаса, и на тех, кто забивается в свои дома, надеясь, что это поможет. Японская армия входит в Нанкин, и под маршем солдатских сапог умирает всякая надежда на то, что все обойдется.
Домой Юнь добирается только к вечеру. Ворота распахнуты настежь, но ей даже в голову не приходит, что что-то могло произойти. Дом всегда казался ей чем-то неприкосновенным. Здесь всегда было спокойно и тихо, как бы отчаянно не грызли друг другу глотки коммунисты и приверженцы республики.
Не в этот раз.
Она долго стоит, глядя на изувеченный труп отца, находит скорчившегося, сжавшегося в комочек Цзюна, и бело-синяя щечка его вся в грязи, под которой ссаженный чуть не до кости, багровый кровоподтек – прикладом, как-то само собой приходит в голову. Чувствуя сердцем, что увидит, Юнь кое-как доходит до комнаты матери. У женщины на полу – совсем чужое лицо, но гордая и презрительная улыбка на разбитых губах – та же.
Сунлин нигде нет. Ни здесь, ни во всем доме нет и следа. Забрали. Раз забрали… значит, может быть, еще жива.
Юнь не думает долго. Отрезает себе волосы отцовским ножом, потуже затягивает бинтами грудь, одевается в братнее, разом делаясь похожей на молоденького мальчика. У нее ни за что не хватит сил копать могилы, так что Юнь безо всякой жалости разбивает керосиновую лампу, дорогую, отцовскую, оставив на стене масляный темный след, и через несколько минут дом уже пылает под веселый треск лопающейся черепицы.
*
Белые дьяволы саранчой прокатываются по городу, зверея от запаха крови и беспомощности. Здесь творится такое, что водам Янцзы в пору стать красными от пролитой крови. И сперва нанкинцы стонут от ужаса и страха, а затем – от чувства обреченности: следом за солдатами тянутся из портов японские проститутки, мародеры и отряды подкреплений. Они обустраиваются надолго и с комфортом, раз уж не забывают про дома вроде тех, что устраивают в красных кварталах. Юнь кажется, что нет ничего гаже, и ее мутит от расклеенных по всему городу объявлений о предложениях «работы» для молодых женщин. «Станции утешения»всего лишь способ остановить поднявшуюся в городе волну насилия. Там-то и отыскивается через мучительных пять дней Сунлин.
Сестре не выбраться одной, это ясно, и Юнь, сжав покрепче стучащие от страха зубы, идет прямиком к заправляющей на «станции»предлагать за сестру немного унесенного из дому серебра, которое не нашли мародеры. Та только качает головой. В ночь перед ее появлением слабая, нежная Сунлин, всегда кроткая и послушная, стеснительная до боли, отыскала в себе мужество удавиться на собственном поясе. Все кончено. Больше не ради кого стараться, произошедшее встает приторным комом в горле, и Юнь, уставшая, измученная, перепуганная, впервые плачет, задыхаясь от несправедливости, от ощущения беспомощной злости.
Тогда-то ей и рассказывают, что есть лекарство от любой боли и обиды.
*
После первых же капель лауданума она уплывает куда-то, где тихо, спокойно и нет ни звука охваченного агонией города, но возвращение мучительно: Юнь приходит в себя, слезящимися, больными глазами наблюдая, как одевается незнакомый японский солдат, и смутно понимая, что произошло. Ее тошнит, в голове чудовищная сосущая пустота и ни капли сил. Появляется хозяйка, забирает деньги и, выпроводив клиента с угодливыми поклонами, заставляет Юнь выпить из принесенной чашки. Следующие три дня проходят как в тумане, а когда она приходит в себя, опиум делает свое дело: ей не хочется ничего, кроме вязкого беспамятства. Там нет ни мертвых, ни унижения.
*
То, что опиум водится у японских солдат, если хорошенько пошарить в карманах скинутых наспех мундиров, Юнь выясняет быстро. Она не стесняется. Если у самого первого с утра удается раздобыть несколько темных комочков зелья, день проходит быстро, лица пришедших сливаются в одно, и нужно просто закрыть глаза, проваливаясь в бесконечную полудрему.
Хуже, когда опиума не достается. В эти дни она запоминает всякого, кто входит к ней за ширму, но думает только о том, как бы унять грызущий изнутри голод. Иногда в ней еще шевелится вялая ярость, стоит вспомнить утро тринадцатого декабря и скорчившегося младшего брата на сыром от крови песке двора. Но сил уже не находится – ни на месть, ни на самозащиту, ни на самоубийство. Лин-Лин оказалась сильнее, медленно думает Юнь, вытягиваясь на протертом матрасе, и мысли у нее в голове такие же неповоротливые, как она сама. Маленькая. Храбрая. Лин-Лин.
Приходившим разрешается все. Женщин в городе полно, многих из тех, кого не убили при взятии столицы и в первую неделю оккупации, переправляют сюда, а уж если господину офицеру вздумалось бы искалечить купленную женщину, избить ее до смерти или еще что – сколько душе угодно, лишь бы платил исправно. Юнь видит однажды, как одной из них рассвирепевший клиент отрезает оба уха за то, что была недостаточно почтительна. Не возбраняется. Им конечно полагается врач в случае чего, но приходит он в основном удостовериться, что живущие на «станции» ничем не больны или не беременны, иначе и тем, и другим колют что-то, от чего два дня все тело жжет изнутри, и недолго с ума сойти от боли. Юнь думает, что никогда в жизни не забудет это чудовищное ощущение, словно тебя рвет на части.
Когда она поняла, что беременна, прошло почти полтора месяца, с тех пор как она оказалась на «станции». Мать как-то говорила ей, что таково предназначение женщины – выносить детей, вырастить их, оберегая и защищая. Но Юнь, прижимая совсем ослабевшую ладонь к животу, не чувствует к маленькому комочку плоти внутри себя ничего, кроме отвращения и ненависти. И сомнений, прежде чем постучать в дверь каморки, служащей кабинетом, у нее не возникает. Она словно заражена чем-то мерзким, принесенным кем-то из этих бесконечных отродий из-за моря, и в ней говорит только дикое, животное желание избавиться от этого.
Ей удается припрятать несколько опиумных шариков – словно специально для такого случая сохранились и вернувшись от врача, она проглатывает всю горсть сразу, чувствуя, как постепенно жжение сменяется долгожданной пустотой. Именной тогда, в ночь на двадцать седьмого января только что отпразднованного нового года, Юнь, задыхаясь и истекая кровью, видит свое первое видение.
...Огромный каменный зал, пол которого идет трещинами, стены рушатся, погребая под собой людей, никогда ей не встречавшихся. Страшная картина, но от нее отчего-то делается так спокойно и хорошо, что ее долго душит беззвучный смех. Юнь видит что-то еще, какую-то рябящую картинку умирающего японского солдата, которого разорвало взрывом, но толком не запоминает ничего, кроме нашивки на форме с номером «731»слезы жгут глаза, и Юнь жмурится, до самого последнего момента наслаждаясь увиденным ранее.
*
Наступает март, по городу ползут туманы, земля становится мягче, а вместе с зимними морозами рассеивается и атмосфера обреченности. Белые дьяволы никуда не деваются, они здесь и их жестокости по-прежнему нет предела. Но страх быстро притупляется. Все ждут, когда это кончится – смертью или освобождением, но суеверного ужаса больше нет.
Юнь к этому моменту неплохо разбирает японский, она слушает разговоры солдат, с ленивым безразличием выясняя, что те стягивают силы – их ждет Южная Азия, где они еще не успели пролить крови. Они бесконечно что-то говорят о великой империи. Юнь не интересно.
Однажды к ней приходит молодой офицер, несмотря на возраст, уже пропитавшийся злобой и радостью безнаказанности до самых костей. Опиума у него нет. Он сдергивает мундир, голодно щурясь на Юнь. Перед глазами мелькают смутно знакомые цифры – 7, 3, 1. Он говорит ей, что совсем скоро Китай падет. Юнь отвечает, что он не увидит этого, подорвется на мине, подохнув, как собака, и радоваться ему осталось недолго.
Уходит офицер в бешенстве, едва не лишив ее зубов – рукоять пистолета разбивает губы так, что рот открыть невозможно. Юнь все равно.
А через два дня к ней являются и вовсе несколько – все «пронумерованные» тем самым «731», все дрожащие от злости и подозрений. Бьют долго, так, что Юнь кажется, что она не поднимется больше. Она только собирается в комочек, выдыхая быстро и резко, как учил отец, зная, что слишком слаба, чтобы ответить, а если и поднимет на кого руку – долго ей не протянуть.
Но жизнь ей спасает не терпение и выносливость, а чужое «Довольно», спокойное, почти ласковое, оно каким-то чудом удерживает уже занесенную для очередного удара ногу одного из солдат.
Перед ней приседает высокий европеец, в глазах его безмятежность хозяина жизни, одежда свежая, а таких белых рубашек Юнь не видела уже давно. Этот человек словно бы вышагнул к ней из тех счастливых времен, когда войной еще и не пахло.
– Что, умер? – кривит она рот, догадываясь, зачем к ней пожаловали. Мужчина кивает и улыбается.
– Как узнала? – у него хороший японский.
– Видела.
– Вон оно что,– мужчина все улыбается, словно и не сердясь ни капли за такие слова.–Ну хорошо,и к солдатам, вполголоса:Вызывайте машину. Как твое имя?
– Ши,– коротко отозвалась она, с трудом поднявшись. Трясясь на рытвинах разбитой дороги, Юнь раздумывает, не в лагерь ли для больных головой ее отправляют, но скоро ей становится безразлично. А хоть бы и в лагерь. Хоть куда-нибудь.
И еще она наконец-то вспоминает, где видела этого сяньшэна. В ее видении, он, старше в разы, проваливался под каменный пол вместе со всеми, по-рыбьи смешно разевая почти беззубый рот.
Ее увозят не в лагерь для душевнобольных, а переправляют в Харбин, в место, больше всего похожее на огромную больницу, вроде той, в которой Юнь оказалась как-то раз с воспалением легких, когда ей было шесть. Все вокруг белое-белое: потолки, стены, форма сестер, снующих туда-обратно по коридорам. Юнь не спрашивает, где она и что с ней будет – к ней больше никто не ходит, не заставляет ее делать то, что ей не хочется, ее кормят трижды в день и иногда позволяют пройтись до окна в конце коридора, из которого виден занесенный снегом двор. Все здесь было так размеренно и медленно, что Юнь кажется иногда, будто это один из ее опиумных снов, и в такие моменты страшнее всего проснуться на грязной циновке в бараке «станции утешения».
Господин, забравший ее оттуда, приходит каждый день и всегда спрашивает одно и то же: что она видит во сне? Юнь не видит снов. Ни снов, ни видений. Господин Фладд – так, он сказал, его зовуточень расстраивается, но ни разу не делает ей ничего такого, чтобы она могла пожалеть, что приехала сюда. Он добр и терпелив, и много смеется. Юнь робко, исподволь проникается к нему почти собачьей преданностью, не понимая, чем обязана такой доброте. Рядом с этим улыбчивым человеком одиночество Юнь чувствуется как никогда остро.
Ей не хочется расстраивать господина Фладда лишний раз, и она сама не рада, когда тот с каждым разом мрачнеет все больше, слыша ее «Ничего» на вопросы о снах, и однажды говорит сестре, дежурящей рядом:
– Единичный случай. Такое бывает. Если подобное не повторится, придется отдать ее в лабораторию.
В лабораторию Юнь не хочется, вряд ли там ждало что-то хорошее. И она подумывает о том, чтобы рассказать господину Фладду правду о том, самом первом своем видении. Возможно, он передумает насчет лаборатории.
Юнь долго набирается смелости и все никак не решается заговорить при сестре. Сомнения грызут ее, но однажды вечером она все-таки крадется до самого кабинета господина Фладда, отчего-то жутко боясь, что ее поймают здесь в такой час. От ее невинности давно ничего не осталось, но ей больно думать о чужих подозрениях.
В том, что не о чем было беспокоиться, Юнь убеждается тут же, случайно уловив обрывок чужого разговора:
– Я сделал все возможное, чтобы вы могли вести себя в этой стране как хозяева,–говорит Роберт Фладд, явно недовольный невидимым собеседником.И теперь мне нужны результаты. У меня их нет, и это очень печально… Плевать мне на Китай, это ясно, господин Исиро? Вы можете прирезать здесь каждого, от Хайкоу до монгольской границы, только достаньте мне стоящих людей и информацию по генетическому проекту.
Ши Юнь не слушает до конца. Отступает в ответвление коридора, какое-то время стоит, зажмурившись и вжавшись в стену.
Вот кто во всем виноват. Змея внутри поднимает голову, но не торопится броситься, придавленная здравым смыслом. Нет. Не сейчас.
Той ночью она вдруг с ослепляющей ясностью понимает, что именно показали ей смилостивившиеся боги. Юнь неслышно плачет от счастья, вспоминая ощущение безмятежного спокойствия, которое ей померещилось той ночью много недель назад. Да. У нее будет другой ребенок. Другой мальчик. Его выносит чужая женщина, воспитают чужие люди, но рано или поздно он попадет к ней, к Юнь, и тогда она сделает из него настоящего воина, он станет опасней, чем вся японская армия, и будет настолько же безжалостен. И будущее его будет прекрасно. Главное – выжить.
Наверное, все это и в самом деле предначертано богами, потому что когда за ней приходит пара санитаров, чтобы отправить на пару этажей ниже, в исследовательский центр, она уже ждет, поклявшись себе, что никто никогда в жизни больше не посмеет ее ударить или сделать больно. Сила, упругая, трепещущая, чувствуется в каждом ее движении, когда она мягко спрыгивает на пол, впервые за долгое время готовая защищаться.
Роберт Фладд довольно щурится, наблюдая за тем, как тощая китайская девчонка, едва не светясь от ярости, ломает суставы мужчинам в три раза ее тяжелее.
– Она не провидица,– говорит он ассистенту. – Я ошибся. Мы все ошиблись. Она телекинетик.
Через несколько дней она покидает больницу, отведенную под эксперименты отряда 731 и вместе с господином Фладдом, лично пожелавшим ее сопровождать, отправляется в Европу, в швейцарский интернат, где ей предстоит остаться навсегда. Она учится, а затем учит сама, до конца жизни захлопнувшись ото всех. Год за годом Ши всматривается в глаза каждого нового ребенка, ожидая, когда же придет ее ученик.
А боги тем временем восстанавливают справедливость над Хиросимой и Нагасаки рвутся бомбы, и белые дьяволы захлебываются от воя и рыданий, но Ши не чувствует радости. Пусть передохнут проклятые черви, ей это все равно. Рядом с ней живет и работает человек, который единственный во всем виноват. Вот кто должен платить.
В родном Китае война подходит к концу, а через несколько лет коммунисты, столь ненавидимые покойным отцом, приходят к власти, оставив республике лишь Сянган и Аомынь. У людей начинается новая жизнь – роскошь, недосягаемая для Ши Юнь, пока внутри нее черной опухолью живет затаенная злоба. Она быстро находит выход, вспомнив про науку женщин со «станции»лучший опиум прямо из Гуанчжоу заставляет забыть обо всем на свете.
Госпожа Ши больше полувека в наркотическом угаре наблюдает, как чужими руками осуществляется ее мечта. Она смотрит в перекошенное от бессильной злобы лицо Роберта Фладда и смеется до приступов кашля. От кармы никому не уйти.
*
Чужая жизнь сложена из обрывков наспех прочитанного досье, додуманных деталей, случайно дошедших до него слухов и предположений. Она комом встает поперек горла, и Кроуфорд некоторое время беспокойно дышит, пытаясь разомкнуть сведенные от нечеловеческого напряжения челюсти. Злость и ненависть переплетаются с его собственной, и он долго не может понять, где его ощущения, а где нет. Звуки пропадают вовсе, но только затем, чтобы через несколько секунд взорваться у него в голове обжигающей болью. Картинки перед глазами сменяются с тошнотворной быстротой.
*
Операция в Хорватии заканчивается неожиданным назначением в Италию. Одиночный заказ на неугодного чиновника – ничего особенного, Кроуфорд бы и сам справился, но ему все же отряжают напарника. Напарницу.
Сильвия ни грамма не похожа на тех женщин, которые представляются, когда речь заходит об Азии. У Кроуфорда в голове – образец скромной покорности с опущенными долу глазами и патриархальной картиной мира. Сильвия ругается, спорит и не испытывает перед ним ни малейшего благоговения, а сарказм и жестокость у нее, похоже, в крови. Равно как и странная, почти гипнотическая сексуальность.
Кроуфорд понимает, что хочет ее, наблюдая за тем, как движется ее по-змеиному гибкое тело в медленных движениях тайцзицюань на залитой солнцем террасе римского отеля. Потом будет приправленная запахом крови и пороха дорога до аэропорта после исполнения миссии, искрящееся от напряжения ожидание перелета, Швейцария, где они две недели не будут выходить из дома. Сон, еда, секс.
Потом она с точно такой же ленцой в движениях войдет в кабинет полковника, и они будут долго говорить о том, насколько Кроуфорд лоялен и верен системе.
В Италию ее отправили с ним не упругость матрасов проверять, это очевидно.
Все позже, конечно же, сейчас глаза у китаянки темны от ядовитого безразличия и насмешки. Воплощение злого превосходства.
Ничего, придет день…
*
Кабинет полковника Бергмана. Все немного размыто, но цепкий жесткий взгляд не позволяет рассредоточиться и потерять картинку.
– Большая ответственность, – тянет полковник, между пальцами у него сверкает монета в пять марок. Он сомневается. Как будто ему предлагают что-то купить.
Они оба прекрасно знают, что это чушь собачья – все уже решено, и решено самим Бергманом. Кроуфордхорошая кандидатура. Из тех, кто не отказался контролировать убийство нескольких десятков хорватских военных. Кто не думает лишнего и делает то, что велят. Он им подходит. Но, разумеется, руководству нужны гарантии. Докажите, что мы можем доверить вам что-нибудь… ценное, Кроуфорд. Чью-нибудь жизнь, например.
– Будем надеяться, что вы оба будете в порядке по окончании. Подождите здесь, сами ему все объясните.
Несколько минут ожидания – пока явится его кандидат. Кроуфорд терпеливо ждет, хотя ему смертельно хочется убраться отсюда.
Бергман – эмпат. Он ложкой готов есть человеческую ненависть и хорош настолько, что в состоянии довести до самоубийства за считанные минуты. Не внушить мысль, как это делают телепаты, а заставить человека пройти все эмоциональные стадии от легкой печали до нежелания дышать. И все это быстрее, чем допьет свой кофе.
– Как ваш отец, Кроуфорд? – у Бергмана такие светлые глаза, что иногда Кроуфорду кажется, что на него смотрит слепой.
«Как ваш отец, Кроуфорд?» Да нет. На самом деле, это что-то вроде «Кроуфорд, вы же помните, насколько длинные у нас руки? На случай, если вдруг…».
*
Когда у пастора эффингемского прихода умирает жена, жители города решают, что похоронами эта история не закончится. Еще бы, кроме разочарования и горя священнику остался еще и годовалый младенец, за которым, естественно, нужно присматривать... Кому охота быть отцом-одиночкой, вряд ли бы его осудили, реши он бросить и приход, и сына и отправиться куда-нибудь в Южную Дакоту устраивать новую жизнь.
Но пасторское «С Божьей помощью» в ответ на сочувственно-вкрадчивые расспросы довольно быстро лишает всех надежды на скандал с оглаской, зато дает повод пошептаться о том, что, мол, либо это распоследний лицемер и в деле наверняка что-то нечисто, либо к ним в город занесло святого.
*
Большего всего Брэду нравятся воскресные проповеди. Когда отец, стоя за кафедрой, рассказывает о том, что нужно быть терпеливым и добрым, что Бог простил людей за то, то они распяли его сына, что людям также нужно прощать и не держать в сердце зла.
– «Как делал я, так и мне воздал Бог»,–зачитывает пастор из лежавшей на подставке библии, и от голоса еготеплее и спокойнее. В эти минуты отец казался Брэду самим Господом, всепрощающим и внимательным к каждому, и он сжимается в комок, замирая от восторга и гордости.
Они всегда готовятся заранее. В маленьком домике, одной стеной примыкающем к церкви, совсем мало места, и кухня совсем крохотная, а рабочего кабинета нет совсем, так что после ужина оба Кроуфорда устраиваются за обеденным столом, поделив его пополам: за одной половиной пастор готовит свою воскресную речь, за другой Брэд листает учебники и сражается с дробями.
Тихая спокойная жизнь, в которой мальчик, окруженный заботой и вниманием, избавлен от тоски по матери, которую и видел-то только на фотографии. Он счастлив и доволен, и в третьем классе решает, что хотел бы провести так всю жизнь.
Вот тогда-то, когда все было просто и понятно, и желать было нечего, кроме механической железной дороги, обещанной на следующее Рождество, в жизни Брэда Кроуфорда появилась Айрис.
*
У нее светлые волосы и лицо все в веснушках, и в нее моментально оказываются влюблены все вокруг. Айрис преподает рисование у них в школе, только-только закончив какой-то колледж в соседнем Кентукки и приехав начинать новую жизнь сюда.
То, что он пропал, Брэд понимает как-то сразу. На дворе май, и уже подкрадывается душная июньская жара, так что в тот день с уроком решено покончить пораньше, все уже потянулись к воротам школы, где дожидаются родители, не торопится один Брэд – он ходит домой в одиночестве. Мисс Айрис присаживается на корточки рядом с ним, заглядывая через плечо.
– Эй, да у тебя талант, – она запускает пальцы ему в волосы, и без того растрепанные ветром. – Любишь рисовать?
– Да, – угрюмо отзывается он, отворачиваясь и не зная, куда деваться от внезапно нахлынувшего стеснения. – Карандашами.
Мисс Айрис смеется.
– Я бы попросила свой портрет, но мне неловко. Могу я вместо этого рассчитывать, что вы составите мне компанию по дороге домой, дорогой сэр?
На самом деле, ей просто нужно вернуть ребенка родителям в целости и сохранности. Брэду десять. Он умнее, чем сверстники и, конечно же, понимает, что к чему, но игра кажется заманчивой.
– Я провожу вас, если хотите, – он пожимает плечами, поскорее распихивая принадлежности по кармашкам портфеля и не поднимая глаза.
И вот они идут вместе домой, и Брэд никак не может решить, чего в нем больше: радости ил и смущения.
Они доходят до самого поворота к пригороду, где приютилась в одном из углов перекрестка церковь.
– Так ты сын пастора, – Айрис рассматривает колокольню, запрокинув голову. – Вот как. Ну пойдем, раз уж я не была здесь в прошлое воскресенье. Извинюсь за нежелание спасать свою душу.
Он не очень понимает, зачем нужно извиняться, отец всегда говорит, что это «личное дело каждого», но в глубине души он ужасно рад познакомить их с мисс Айрис. Сегодня она как будто даже красивее обычного: в белом платье, по подолу – бледно-зеленый горошек россыпью, золотистый завиток у самого уха все таки выбился из-под ленты, тут же свернувшись в пружинку. И веснушки ничуть не портят. Отец конечно вряд ли заметит это все – он всегда только и смотрит, что людям в глаза.
Брэд волновался напрасно: пастор все прекрасно видит.
*
Мисс Айрис не пропускает а с тех пор ни единой воскресной проповеди, и Брэд всегда зовет ее посидеть рядом, в первом ряду, и отец иногда улыбается им, стоя за кафедрой.
В доме только и разговоров, что о мисс Айрис. Что она сказала, в чем была одета, придет ли на ярмарку в субботу, передавала привет и обещала заглянуть как-нибудь…
Они здороваются, если сталкиваются на рынке, подолгу говорят обо всем на свете, и Брэд слушает с голодным любопытством все эти «На следующей неделе дожди, пастор, а я как раз собиралась в Дэрхем, за красками». – «Если хотите, мы могли бы вас подбросить. Нам не трудно…»
И они едут в Дэрхем, покупают краски, вместе обедают и бродят по городу – недолго, всего пару часов, но время пролетает мгновенно.
Через пару дней – обязательный ответный визит, с пирогом или печеньем, на пасторской кухне разливают чай, мисс Айрис пьет из огромной отцовской кружки и рассказывает миллиард историй, про Ван Гога, абсент, импрессионизм, гениальность и тех, кого она довела до ручки.
Так они доживают до августа восемьдесят первого, и примерно тогда Брэд и решает, что когда вырастет – непременно женится только на ней. Можно будет каждый день ездить в магазин за красками, карандашами или еще чем-нибудь, потом съедать по гамбургеру и заходить посмотреть на коллекционные модели самолетов Второй мировой, выставленные в книжном. Больше как будто ничего вообще не хочется.
До катастрофы оставалось всего-ничего.
Все происходит как раз перед началом нового учебного года, когда мисс Айрис задерживается чуть дольше, заболтавшись с отцом о византийской живописи. Брэд клюет носом, и в конце концов его отправляют в постель.
Если тебя ударили по одной щеке, подставь вторую, сказал Бог, но когда Брэд спускается через пару часов попить воды, его вера получает такой удар, после которого подняться ей уже не суждено.
Все, что он, никем не замеченный запоминает из увиденногоэто то, что подол у платья мисс Айрис был задран едва ли не до груди, и еще отцовскую ладонь как раз на подвязке телесного чулка. Конечно же, ни о каких византийских мозаиках речь не идет. Речь вообще ни о чем не идет, и приходится осторожно прикрыть дверь, чтобы они не услышали – Брэд не уверен, что может сейчас посмотреть им в глаза.
Он кидается вверх по лестнице, не разбирая дороги от беспомощности и обиды, и мечется по постели пару часов, задыхаясь от слез и злости, понимая, что его обманули, обманули так жестоко, как только могли. У него больше нет ни женщины, до этого любимой так, как любят прекрасных ангелов с венецианских фресок, ни слепого обожания собственного отца, ни веры и страха перед Богом, который допускает такое .
Следующим утром Брэд попросту не открывает глаза, и позванный белым от беспокойства отцом доктор Фалман диагностирует сильнейшее нервное истощение.
«Как сделал я, так и мне … », – звенит в голове у пастора, пытающегося замолить грех прелюбодеяния у постели умирающего сына, и пока старший Кроуфорд безуспешно просит вернуть ему ребенка, с Брэдом говорит новый Бог.
Этотдругой, он не требует жертв, не упивается чувством вины или раскаянья, не грозит Адом и не требует всепрощения. Он справедлив и говорит, что неверных не нужно прощать. Три шага назад, говорит он, и дело будет сделано.
*
Через несколько дней Брэд приходит в себя, абсолютно здоровый, только слабый до дрожи в суставах, так что еще несколько недель он валяется, обложившись книгами и дожидаясь, когда же ему наконец можно будет встать. Отец старается, как может, чувствуя свою вину, и Брэд, глядя в усталые пасторские глаза, решает, что ни слова ему не скажет. Заходит мисс Айрис, прихватив целую стопку бумаги и коробку отличного угля. Она улыбается, как прежде, и Брэд немного неуверенно улыбается ей в ответ.
Три шага назад. Тогда все будет по-другому.
*
В день, когда начинаются занятия, отец не может проводить его сам,, и решено, что мисс Айрис присмотрит за ним по дороге.
Она заходит без четверти девять, в белом пальто, из-под которого выглядывает подол платья в бледно-зеленый горошек. Гладит его по щеке и спрашивает, все ли в порядке. Брэд отвечает, что все отлично.
Так и есть, целую четверть часа, пока они идут по проспекту, взявшись за руки, мисс Айрис болтает без умолку и обещает, что отдаст ему свой набор карандашей и покажет свежие наброски, и Брэд слушает, упиваясь этой болтовней.
Все хорошо до самого перекрестка у городской почты. А там, прежде чем ступить на проезжую часть, он вдруг высвобождает ладонь из пальцев мисс Айрис и попятится.
– Что, Брэд? – она оборачивается через плечо, сойдя с тротуара и протягивая ему руку. – Пойдем, мы опоздаем.
Три. Шага. Назад.
В ту же секунду под взвизг предупреждающего сигнала мисс Айрис ломает о капот несущегося на скорости шестьдесят миль в час «Форда».
В этот день Брэд Кроуфорд понимает, что единственный, кто никогда не лжет – это голос в его голове.
*
С этого дня в нем словно плотину прорывает. Каждое утро Брэд просыпается со знанием того, что произойдет сегодня. Авария на Палм-Роадз. Пожар на железнодорожной станции. Перлом ноги мисс Доушотт. Теперь он не боится говорить об этом отцу, становясь порой слишком безжалостным для десятилетнего ребенка. А пастор, кое-как пришедший в себя после написания речи для похорон мисс Айрис – постепенно сходит с ума, не представляя, что происходит с его сыном. Не иначе как это наказание за то, что он совершил.
Как сделал я, так и мне воздал Бог.
Брэд спокоен и раз за разом объясняет, откуда ему все известно. Да, голос. Да, в его голове. Прямо так и говорит. Иногда появляются картинки. Мисс Доушотт, подскользнувшись, очень смешно корчилась на ступеньках банка, он хохотал до слез.
А потом являются те люди, с лицами, которые невозможно запомнить. Мужчина и женщина, они указывают на то, чего он сам не заметил.
– Ваш сын пророк, пастор, – говорит женщина с овечьим лицом и улыбкой, как будто вырезанной на лице.
– Пророк,отзывается пастор Кроуфорд придушенным эхом. Пророк. Неужели это благословение Божье? Неужели его сын крещен Святым Духом и видит будущее?
– Именно. И будет лучше, если мы заберем его. За ним нужно присматривать.
– Нет, – не могло быть и речи. Брэд – единственное, что у него осталось. – Нет, ни за что.
– Так мы и предполагали. Сайрэс, – женщина смотрит на пастора с явным неодобрением. И тот уже хочет спросить, что еще за Сайрэс и что вообще происходит, но вдруг замечает, что у ее спутника удивительно завораживающий взгляд.
*
Через несколько дней пастора Кроуфорда доставляют в психиатрическую больницу. Он сам не свой, постаревший как будто лет на двадцать, темные глаза его совершенно больны, полные то ужаса, то безмерной радости.
– Мой сын пророк, – с тревожной гордостью шепчет он медсестрам, и те успокаивающе кивают, вкалывая ему валиум.
Маленького Кроуфорда забирают люди из социальной службы. Эти детские дома… Настоящая пиявка на кошельках налогоплательщиков. Мисс Доушотт заявляет во всеуслышание, что ничем иным эта история кончиться не могла. Виданное ли дело – пастор, сошедший с ума. Уж она-то с самого начала знала, что дело нечисто.
*
Воспоминание в воспоминании. Кроуфорд – снова в кабинете, спина затекла – кресло словно специально выбрано, чтобы посетитель не чувствовал ни капли удобства. От мыслей отвлекает хлопок двери, он оборачивается взглянуть на пришедшего.
Шульдих совсем не напоминает Шульдиха-из-будущего. Этот – мальчишка. Тот – опаснее не придумаешь, с самым пронизывающим на свете взглядом.
Кроуфорд слушает торопливое уставное приветствие, думая о том, есть ли в самом деле у него право лишить этого ребенка всякого выбора и даже не предупредить об этом. Будущее, конечно, заманчиво, более чем, но кто знает.
Похоже, Шульдих рад его видеть. Что за наивность. На его месте Кроуфорд бежал бы от себя без оглядки.
*
Он со стоном приходит в себя. Желтый свет от ночника неприятен, и он не может вспомнить, когда включил его. Духота стоит такая, что не вздохнуть. Рубашка пропиталась потом насквозь, и даже постель влажная. Он скидывает одеяло и вдруг понимает, что не один в комнате. На самом краю постели сидит маленький мальчик лет десяти, бледный, с копной чуть вьющихся волос и огромными глазами. Кроуфорд подслеповато щурится, пытается пошевелиться – пистолет, где эта сраная «беретта»?
У ребенка россыпь веснушек на скулах и обеспокоенное выражение лица, он отчего-то с тревогой оглядывается и вдруг, предупреждающе шикнув, зажимает Кроуфорду рот холодной ладошкой.
Тот смотрит в глаза десятилетнему Шульдиху, понимая, что это не реальность и они…
*
… в лазарете Академии. Тишину нарушает приглушенный разговор: каркающий голос полковника Бергмана, стук каблучков медсестры. Кроуфорду больно до ужаса, он чувствует себя разорванным, раздавленным, разобранным на кусочки. Конечно. Лаборатория. Что-то о его возможностях и реакции на темпоральные петли в моменты предвидения. Ток, седативные, замедление сердцебиения и ванны со льдом. Он кричал тогда так, что теперь не может выдавить ни звука. И единственное ощущение, кроме боли, которое занимает каждую клеточку его тела – это холодная, совсем не детская ярость.
Это-то, видимо, и беспокоит его посетителя. Мальчик жмурится, морщит темные брови, на чем-то сосредотачиваясь. Кроуфорда вдруг охватывает странное ощущение вязкости – ненависть словно кисель, она никуда не делась, но стала какой-то вялой, словно придавленная чем-то.
Звуки шагов за ширмой исчезают. Кроуфорд смотрит в глаза мальчишке выжидательно, но…
*
… Шульдих вместе с больничным антуражем растворяется в темноте ярким всполохом, и у Кроуфорда звезды перед глазами от того, насколько быстро это происходит. Он снова в собственной постели, но на этот раз темнота полна осторожных шорохов и отчего-то – сладковатого цветочного запаха. Душно, словно в сезон дождей. Самым разумным сейчас кажется раскрыть окно – свежий воздух явно не помешает. И тут, словно в ответ на его отчаянное желание продышаться хоть немного, на Кроуфорда обрушивается ливень…
… и укрыться им, разумеется, негде – лес стоит почти сплошной стеной, и нет никакой надежды на то, что этот всемирный потоп прекратится хоть на секунду. Кроуфорд с трудом находит место посуше у поваленного дерева, где, по крайней мере, не проваливаешься в вязкую землю по щиколотку, устраивается там, прижимая к себе колотящегося в лихорадке Шульдиха. Ему до смерти хочется только одного: чтобы происходящее хоть на сотую долю напоминало тот четкий и простой план, что был прописан в назначении – пришел, нашел, застрелил. Убрался домой. Все получается в миллиард раз хуже.
В Сьерра-Леоне их прикрепляют к небольшому отряду местных военных. Задание не выглядит сложным, но Кроуфорд все же тратит время на разъяснения: группа повстанцев, отыскать, оказать местным содействие в уничтожении. Шульдих спокоен и весел. Наверное, чувствует себя чертовски взрослым. Кроуфорд надеется только на то, что он не полезет в самое пекло. Его заботавернуть телепата домой живым. Иначе можно забыть о собственной группе и обо всем прочем.
Черта с два, потому что через пару часов после начала перестрелки он оказывается в джунглях вместе с обморочным Шульдихом, которому едва не оторвало руку бог знает как, у них нет еды, из лекарств – только инъекция промедола, из оружия – пара патронов и армейский нож.
Кроуфорд вдруг с ужасающей ясностью понимает, зачем их учили беречь последнюю пулю. От этого делается страшно, губы у него белеют, и то и дело скользит растерянность во взгляде, пока он и не вспоминает, что главный и что должен думать, как им выбраться из этого дерьма.
Кроуфорд кое-как перевязывает Шульдиху плечо, не пожалев спецовки и уже сейчас понимая, что шансов у них – кот наплакал. Единственный выход – продираться сквозь лес, на запад, где, может быть, удастся как-то выбраться к какому-нибудь поселению.
Они дожидаются утра в бессильных попытках согреться. У Шульдиха жар, и ощущение такое, что он вот-вот вспыхнет. Кроуфорд готов просить каких угодно богов, чтобы проклятый дождь кончился, иначе им конец. Но стоит только выглянуть солнцу, как он понимает, что просил для них верной смерти: духота стоит жуткая, и если они теперь как-то могут справиться с жаждой, то с появившейся после дождя насекомыми – нет. Мухи роятся вокруг, слетевшись на запах крови, жирные и черные, он путаются в волосах, едва не забираясь под повязку, доводя Шульдиха до бессильного бешенства. Кроуфорд понимает, что при самом лучшем раскладе привезет домой умалишенного.
На следующий день Шульдих уже не может идти сам. Спасение делается еще более эфемерным. Кроуфорд думает о том, не это ли имел в виду полковник, так вкрадчиво спрашивая о готовности взять на себя ответственность. Он надеется, что ему хватит сил, но сколько бы они ни шли – лес не становится реже.
Они бродят по нему двое суток, и Кроуфорд чувствует, как к нему от безысходности начинает подкрадываться сумасшествие. Мысли о том, что у него не пустой патронник, не дают покоя.
Шульдих наконец перестает бредить, и теперь ясно, что лучше бы он нес всю эту бессознательную околесицу: его слабость не оставляет особенных надежд, вполне вероятно, что уже к вечеру у Кроуфорда на руках будет труп, и нет ни единой возможности как-то это поправить. У него ни антибиотиков, ни антисептика, а промедол они давно использовали. Кроуфорд не знает, что делать. Ему не спасти ни мальчишку, ни собственное будущее.
Все меняется неожиданно – они просто вышагивает из мангровых зарослей на очищенное от деревьев место, где снуют люди – военные и гражданские, они возятся с техникой, ящиками, ставят блиндаж, блестит круглыми боками накрытый сеткой вертолет. Кроуфорд уже подумывает о том, что докатился до галлюцинаций, когда рядом с ним оказывается женщина-врач и машет кому-то рукой:
– Они здесь! Носилки! Мы ждали вас через три дня.
Тут же этот маленький лагерь начинает кишмя кишеть людьми, и пока Шульдиха укладывают на носилки, женщина щупает ему пульс и проверяет зрачки.
Да уж. Без шансов. Что-нибудь ему кололи?
– Промедол. Что значит без шансов? Что… что значит, ждали? – все еще ничего не понимающий Кроуфорд, сглатывая, смотрит в посеревшее лицо телепата. – Он в порядке?
– Так. Этому – галоперидола, – тонкий пальчик указывает в сторону пророка.Второго в вертолет. Живее.
– Он поправится? – Кроуфорду не хочется галоперидола, ему хочется быть уверенным, что все в порядке. Он решительно выдирается из рук медбратьев, не собираясь оставлять все вот так.
–Три кубика, – отрезает врач, торопясь за носилками к вертолету.
*
Он успевает отдышаться немного, все еще чувствуя тошноту от пережитого когда-то голода и нечеловеческую усталость. Все случается из-за проклятого аспирина. Стоит только подумать, что было бы неплохо проглотить таблетку-другую утром, как реальность затапливает горьковатый запах лекарств. Кроуфорд моргает…
*
… и открывает глаза в больничной палате. Госпиталь. На койке – синюшно-бледный Шульдих. Ему подлатали плечо, откормили немного, но со взглядом ничего нельзя поделать. Перед Кроуфордомповзрослевший за три дня подросток с паранойей, въевшейся в каждую клетку. Добро пожаловать в клуб, малыш.
Сам он только что получил письмо с официальным разрешением собрать группу – конверт хрустит в пальцах, будущее радужно, и от гордости трудно дышать. Кроуфорд вертит в руках письмо, интересуясь, как у Шульдиха дела. Тот криво ухмыляется – мол, порядок – смотрит на белый квадратик бумаги, мгновенно все понимая.
– Странно, если бы они не одобрили запрос. Ты же сделал все, как просили.
Они смотрят друг другу в глаза.
– Да брось. По-твоему, я мог поверить, что ты по доброй воле таскал меня на себе двое суток по лесу? Ну знаешь ли.
Кроуфорд оценивает, насколько осуждающе это звучит и чем все может обернуться.
– Проверки, всякое такое… Шульдих не сводит с него глаз, и этот прямой, до дна пробирающий взгляд – не самое приятное ощущение.
– Ты в списке, – если это, конечно, хоть как-то утешит.
– И… мне, видимо, придется звать тебя «шеф»?
– Фамилии будет достаточно. Позвони, когда будешь выписываться. Я пришлю такси.
Такси и отдельная комната на съемной квартире. Кроуфорд хмыкает себе под нос, направляясь к выходу из госпиталя. Что, в самом деле, он еще мог ему предложить?
*
Макао. Они живут вместе уже три месяца, но по-прежнему не имеют ни малейшего понятия друг о друге. Кроуфорд предполагает, что будет непросто, и вполне справедливо. Он понятия не имеет, каков был Шульдих раньше, но сейчас – это воплощение усталости и злобы. Ему, в общем-то, все равно, но кто знает, как далеко все может зайти.
Кроуфорд занят другими вещами, и вправление мозгов напарнику – не то, на что он готов тратить время. И пока они пересаживаются с одного самолета в другой, меняют города едва ли не каждую неделю, живут, торопясь замести следы, он думает только о том, что видел в Вуковаре. О том, на что много лет смотрела Ши Юнь. Мысль неизменно мечется по цепочке: «опиум-детали-возможность выжить». Кроуфорд уже знает, что у него хватит решимости, он гадает, достанет ли ее у Шульдиха.
*
Соединенные Штаты. Третья неделя слежки за объектом, и они оба вымотаны и готовы сорваться из-за любой мелочи. Шульдих развлекается тем, что шляется по судебным заседаниям, наблюдая за процессом и балуясь всякими глупыми манипуляциями. Позавчера какому-то мужчине присудили пожизненное, только потому что телепату так захотелось. Эта жестокость… Кроуфорд думает, что это интересно. Это кое-что, что можно ...
*
– … использовать. Господи боже, ты только посмотри на этих идиотов кругом. Они же… бессмысленны.
Аэропорт Хитроу. До регистрации пара часов, и они сидят в зале ожидания: Кроуфорд бездумно набрасывая что-то в блокноте, и Шульдих, балующийся тем, что уничтожает пару вполне успешных человеческих судеб силой внушения.
Кроуфорд сухо роняет что-то об идиотизме, перебивая потоком льющиеся комментарии о чужих несчастьях. Телепат осекается, щурится недобро. Зацепить больного максимализмом почти подростка – что может быть легче?..
– Ты что это хочешь сказать?
– Что ты тратишь время на бессмысленное дерьмо, – Кроуфорд несколько секунд глядит на темнокожую девочку напротив, переворачивает страницу и принимается за новый набросок.
– Бессмысленное дерьмо? – голос у него – почти шипение. – То, чем мы с тобой занимаемся – вот что такое бессмысленное дерьмо, ясно? И знаешь что? Мы каждый сраный раз рискуем за это бессмысленное дерьмо подохнуть.
– Варианты? – Кроуфорду как будто настолько безразлично, что Шульдих готов вспыхнуть от бешенства. Предсказуемее не придумаешь. Он растирает графит на бумаге, подправляя контрастность – модель не слишком усидчива.
– У меня есть парочка. К примеру, в один прекрасный день я избавлюсь от этих ублюдков. Я понятия не имею, как, но, мать твою, мне хочется самому решать, когда умереть и от чьей руки. А пока этот светлый день в моей жизни не настал, я буду заниматься тем, чем мне хочется. И ты не станешь совать в это свой начальничий нос, понятно?
О, разумеется, Кроуфорд не станет. Ему наплевать, и единственное, что его беспокоит в этой истории – так это то, каким тоном Шульдих высказывает свое Важнейшее Мнение, которое ему по-хорошему стоило бы засунуть себе в задницу и приберечь до лучших времен. О чем он Шульдиха и уведомляет, и пока тот набирает воздуха, чтобы развязать серьезную ссору, Кроуфорд, небрежно прорисовывая кудряшки волос, предлагает ему игру повеселее.
Шульдих хохочет до слез и ежится в предвкушении:
– Как скажете, команданте. Революция так революция.
Кроуфорд пожимает плечами.
Пахнет едой. Выпечка. Кофе. Ну конечно. Три месяца спустя, и это будет…
*
…Турин. Они разговаривают за завтраком, и здесь, в этой реальности, это еще пока странно до жути. Раньше Шульдих был набором привычек, тем, кто должен быть рядом, только потому что он одна из составляющих их будущего. Сейчас Кроуфорд смотрит в глаза человеку, который, возможно, погибнет вместе с ним, и впервые думает о нем не как о неотъемлемой части своего плана.
Он узнает о химии, мигренях, о том, что тот католик, о непонятной страсти к немому кино – что-то насчет чистоты мысли без ее словесного выражения, какой-то телепатический фетиш. Все это выливается в еще большее любопытство, и Кроуфорду от этого неуютно. Когда Шульдих был необходим, но неинтересен, было куда проще.
– Сеньор? – внезапно появившийся официант чуть кланяется ему, привлекая внимание. – Вам звонят. Телефон у барной стойки.
Кроуфорд поднимается, гадая, кто может знать этот номер.
– Добрый день, сэр…
*
– … это насчет вашего отца. Из больницы. Вы слушаете?
Он так сильно прижимает трубку к уху, что ему больно.
– Да.
– Жаль вам сообщать… Он умер сегодня ночью. Инфаркт. Все было быстро.
Кроуфорд долго ищет в себе какое-нибудь другое чувство, кроме облегчения и стыда за это.
Теперь его ничто не связывает.
Шульдих, устроившийся на кухне с чашкой чая, спрашивает у него, кто звонил, и получает в ответ неопределенное «Из банка». На часах девять. Никто не звонит из банка в такое время. Кроуфорд смотрит Шульдиху в глаза, и на минуту ему кажется, что он уловил какое-то смутное… удовлетворение.
Они только-только прилетели из Штатов, и он понимает, что понятия не имеет, где Шульдих был вчера.
Кроуфорд мог бы позвонить в госпиталь и спросить, не было ли у отца посетителей вчера. Мог бы позвонить в аэропорт и выяснить, не был ли случайно куплен билет на рейс до Нэшвилла на какое-нибудь из имен, которыми Шульдих обычно пользуется.
Это необоснованно, но Шульдих – единственный, кто понимает, как хорошо не иметь родных в их случае.
Впрочем… Кроуфорду все равно, как это произошло. Он не может разозлиться от своих подозрений, даже если бы очень захотел.
– Подай спиртовку.
– Что? – он чуть растерянно смотрит, как Шульдих натягивает резиновые перчатки, перед ним целый ряд пробирок с разноцветными жидкостями.
– Спиртовку, Кроуфорд, и поосторожнее…
*
– … с той коробкой, я не хочу провести остаток вечера, пакуя в мешок твои останки.
Они в подвале. Здесь все завалено склянками, книгами, всяким хламом, назначение которого Кроуфорду ни за что не угадать. В клетке на столе – шумная парочка белых крыс. И посреди всего этого – Шульдих, завязывающий волосы в неаккуратный пучок, открывая шею.
– Ну? Я дождусь когда-нибудь спиртовки или нет? Господи, или выспись уже наконец, или бросай баловаться этим галлюциногенным дерьмом, ты невменяем.
Кроуфорд ставит перед ним стеклянную колбу, наполненную спиртом, думая о том, что Шульдих… опасен. Когда возится со своими опытами в подвале, когда убивает, когда планирует исполнение заказа, когда делает из людей сумасшедших, вытряхивая из них все до последней мысли. Когда смотрит на Кроуфорда в упор с нечитаемым выражением или вытягивается на диване со спокойной ленью в каждом движении., так что Кроуфорду грудную клетку жжет от нечеловеческого желания уйти. Он вообще предпочитает не сталкиваться с ним в такие моменты – в голову приходят неправильные мысли, которые со временем выливаются в кое-что непредусмотренное и совершенно лишние, так что…
*
…в первый раз Кроуфорд объясняет все обстоятельствами. Все складывается против них: вся эта слежка, щекочущий нервы азарт охоты, кровь, темнота подъезда, затерявшиеся непонятно куда ключи. Никто бы не устоял.
Во второй раз это все Шульдих и чертова жара Сарагосы. Они занимаются любовью на полу залитого солнцем гостиничного номера в центре города. Потом Шульдих язвит, что это, мол, отличный способ проводить сиесту.
В третий раз Кроуфорд понимает, что глупо оправдываться. От себя не спрячешься, но лучше бы все-таки ему придумать способ, потому что нет ничего хуже, чем жить с оглядкой на кого-то. Это мешает.
*
Он готовится не спеша. Взвешивает возможности, планирует, продумывает каждый возможный шаг. В их доме появляются деньги и мескалин. Он собирает детали, лишенный возможности что-либо записывать – информация не должна попасть не в те руки. Он не говорит Шульдиху ни слова о том, как все идет – из тех же соображений. Он обращает на себя внимание людей, которые могут быть полезны. Годы уходят на вынюхивание, подготовку планов Б – и все это в галлюцинациях, отходняках и непонимании. Можно прекратить это, можно поделиться, тем более что Шульдих вот-вот умрет от любопытства. Но Кроуфорд, пообещав ему свободу, продолжает молчать о том, какой ценой она достанется. Пророк понятия не имеет, хватит ли у него – даже у него – сил потом спокойно смотреть Шульдиху в глаза.
Когда он наконец решает, что все готово, с момента первого видения проходит семь лет. Целая вечность, в которойдесятки людей и событий. Они уезжают из Европы, забирают к себе Фарфарелло и Наги, тратят время на Такатори и кучку этих генетических идиоток Шрайент, которые одержимы всяким дерьмом еще сильнее, чем Фарфарелло. Вайсс, план старейшин, все прочее.
Он ставит на Шульдиха, надеясь, что не ошибся. Остается ждать февраля…
*
… тысяча девятьсот девяносто восьмого. Кроуфорд приходит в себя. Токио. Раннее утро, если верить будильнику, и светать еще не начало. Его подташнивает, подбородок весь мокрый от слюны. Он брезгливо вытирается о наволочку, садится в постели, давая себе минуту на то, чтобы унять головокружение.
Холодный душ отрезвляет, и к моменту, когда Шульдих вваливается в его спальню, на ходу завязывая халат и болтая какую-то свою обычную чушь, которая всегда старательно выдается за предлог, Кроуфорд успевает сделать все, чтобы не так откровенно напоминать зомби. Он одет, он причастился диазепамом, он готов разнести этот мир в клочья – и все это за пятнадцать минут до того, как прозвенит будильник. Отличное начало дня.
–Ого, – Шульдих замолкает на секунду, обозревая спальню и упираясь оценивающим взглядом в спину пророка, повязывающего галстук у зеркала. Он как-то обронил, что это еще одна из вещей, на которые можно смотреть вечно. То, как Кроуфорд вяжет узлы. – Не то чтобы мне есть до этого какое-то дело, но ты ложился вообще?
– Да, – ложь выходит у него так же естественно, как и идеальный «кристенсен».
– Вообще-то я пришел тебя будить. Ты понимаешь, что все испортил?
– Видимо, мне должно быть стыдно, – Кроуфорд расправляет воротник рубашки. Так-то лучше. Из обдолбанного невменяемого чудовища со взглядом маньяка-убийцы он превращается в уставшего клерка. Превосходно завязанный галстук – вот, что нужно человечеству для решения проблем.
– Ладно. Тем лучше. Тогда сразу перейдем ко второму пункту… повестки дня,–Шульдих усаживается на стол, перебирая в пальцах пояс халата. У него отпечаток подушки на скуле, сонный взгляд и мурашки на предплечьях. Волосы собраны в какой-то чудовищный пучок, до расчески, видимо, кое-кому так и не удалось добраться.
Кроуфорд видит в зеркале, как показывается в вороте халата темный рубец шрама у левого плеча – маленькое щупальце прошлого. У Шульдиха мало шрамов. Горло, руки, правое бедро – Алжир, Макао, Эмираты. Этот – оттуда, из самого сердца Сьерра-Леоне. Перед глазами в очередной раз стена непролазных джунглей, и кажется, что он снова слышит жужжание проклятых мух. Жирных и черных – прямо как на картинке в его детской книжке про Десять казней египетских. Он всегда перелистывал этот разворот не рассматривая. Жаль, что сейчас так не получится. Чтобы ни единого взгляда.
Шульдих уже бог знает сколько что-то говорит о реактивах, которые ему за каким-то чертом понадобились для очередных экспериментов. Кроуфорду не то чтобы интересно.
– На прошлой неделе тебе привезли целую тонну всего такого, что я бы предпочел не хранить в своем доме,–сухо сообщает он, подбирая с тумбочки часы. – Где оно все?
– Большой расход материалов,–пожатие плеч выходит почти оскорбленным, как будто речь о кое-чьей непонятной гениальности.
– Большой расход материалов? Ты что, атомную бомбу у нас в подвале собираешь? – тихонько щелкает замок, часы удобно ложатся вокруг запястья.
– Я осторожен.
– Это сарказм или что?
– Ну Кроуфорд. Ну позвони им, – канючит Шульдих, явно вознамерившись заполучить что там ему понадобилось. Кроуфорда никогда особенно не вдохновляла эта его страсть ко всякой полуалхимической дряни, и он бы предпочел спать спокойно, если уже на то пошло. Без порохового склада в собственном подвале. – Ну мне же немного нужно.
– Точнее. Килограмм десять? Достаточно на пару дней?
Вообще-то, россказни про фолиевую кислоту и глицерин – это не то, что тянет обсудить в подобное утро, когда ты только и думаешь о том, что пройдет двадцать часов – и вы, возможно, больше никогда не увидитесь. Но болтовня отвлекает, и он тратит еще пару минут на то, чтобы поспорить ни о чем.
– Все это более чем сомнительно. И я не понимаю, почему должен уступить.
– Да ладно. А мне кажется… исходя из конъюнктуры рынка… Это выгодное предложение, – Шульдих хмыкает, откидываясь назад на локти и наплевав на сохранность бумаг.
– Это агрессивный способ вести переговоры, – Кроуфорд приподнимает бровь, рассматривая голое Шульдихово бедро.
– Но он же работает, разве нет? Скажи еще, что ты не находишь это… заманчивым и потенциально… полезным для своих активов. Давай, Кроуфорд, инвестируй в меня.
Переговоры они заканчивают, трахаясь на письменном столе. Не то чтобы Кроуфорд нежен. Не то чтобы Шульдиху этого хотелось. У них нет времени изобретать велосипед с атрибутикой и позами, так что сегодня – ничего особенного. Кроуфорду жаль, потому что это долбанный особенный день, но он забывает об этом.
*
Они спускаются вниз через четверть часа, собираясь позавтракать. Вернее, Шульдих собирается, Кроуфорд делает вид. Он всю жизнь только этим и занимается. И кое-кто совершенно напрасно считает себя лучшим лжецом на свете.
Кухня насквозь пропитана зимним бело-синим светом, зыбким и холодным. По радио – прогноз погоды. Что-то о том, что, мол, минус пять, возможны осадки, жители Токио, мы просим вас быть осторожными на дорогах, муниципалитет предпочел бы не соскребать вас с автострады этим вечером.
– Ты же не беспокоишься из-за этой ереси, правда? – Шульдих вгрызается в свой тост, безо всякого зазрения совести сунув его прямо в банку с джемом и повозив там как следует. Кроуфорд чуть морщится от звука – слишком громкий, он мешается с тем, другим, в котором сухой грохот крошащегося бетона, скрежет железа, битого стекла, плеск поглощающей этот строительный мусор воды.
– Нет. Ешь нормально, – нападение – лучшая защита. За нравоучением можно легко припрятать все, что угодно. Усталость, раздражительность, панику. Страх. – Твои… крошки везде.
– Тебя это расстраивает?
– Меня это бесит.
Шульдих кривится на замечание, но в следующий раз демонстративно лезет в банку ложкой. Кроуфорд знает, что это – последний его спокойный завтрак на очень долгое время. Больше этого дерьма (75 йенн за упаковку, живые злаки, витамин на витамине – для вашей семьи только самое лучшее) Шульдиху не видать. По крайней мере, в ближайшие несколько месяцев.
– А были еще варианты?
– Варианты чего? он рассеянно рассматривает инфляционный график с неутешительными для страны прогнозами. С другой стороны, чего еще ждать-то. После такого-то бардака, что они устроили. Впрочем, это было необходимо. Прости, старина Акихито, но хаос – это слишком привлекательный вариант. Как средство, разумеется. Как цель – сущие глупости.
– Ну, вся эта история. Могло быть по-другому?
Кроуфорд, глянув на него, принимается за сливки.
– Нет. Не думаю, он сам не совсем понимает, на чьи сомнения это ответ, потому что у него перед глазами – не старейшины с их патологической жаждой укокошить все, что моложе их в четыре раза, а та женщина-скульптор, которую Шульдих мог бы встретить пару лет спустя на Филиппинах. Она высокая и худая как бог знает что, и волосы у нее такие, что за них убить не жалко – настоящее золото. В нее намертво въелся запах марихуаны и сырой глины, и кожа на руках немного обветренная. Она родила бы Шульдиху детей и до глубокой старости лепила бы своих чудовищных фантасмагорических коней и рыб, дымя сигаретой. Травка для нее, для Шульдихаполубогемная жизнь, прошлое, о котором ни словом никому и намекнуть нельзя. Спокойствие, тишина. Скука. Если бы да кабы, конечно, но когда Кроуфорд думает об этом, у него ноет правое запястье, как бывает от особенно сильной отдачи огнестрельного.–Все должно быть в порядке. Не забудь убрать за собой.
– Да, мамочка. Куда рванем после? Нам обещали три дня на отдых, когда этот идиотизм закончится.
– Очень точное слово,этот проклятый ритуал настолько смахивает на бред охреневших от страха смерти старикашек, что его тошнит. Вечная жизнь, жертвоприношение, демоны и еще бог знает что. Демонов Кроуфорд в своей жизни не встречал, но больных ублюдков перевидал достаточно, так что он имеет все основания считать эту кабалистическую хрень абсурдом.
– Проклятье, все настолько глупо, что я бы вернул девчонку Фудзимии,Шульдих слизывает капельку джема с ложки.Возможно, даже снизошел бы до того, чтобы принести свои извинения.
– Тебя беспокоит его эмоциональная удовлетворенность?
Шульдих хохочет.
– Боже, Кроуфорд, «эмоциональная»?.. Ты злобный сукин сын. Нехорошо смеяться над убогими. Нет, вообще-то мне наплевать, но черт, любой, кто оказывался замешанным в таком бессмысленном дерьме, заслуживает того, чтобы перед ним извинились.
– Боюсь, кое-кому придется обойтись безо всяких соболезнований и прочего,эта соплячка пока еще важна для них. Единственный шанс, в некотором роде.
– Ну разумеется. Так как насчет какой-нибудь маленькой уютной теплой страны?–Шульдих тем временем явно прикидывает, где в мире погода потеплее, а людей – поменьше. Его мутит от японской зимы. В этом годупочти без снега, но с дикой влажностью и, следовательно, собачьим холодом. Кроуфорд понимает, что должен что-то сказать в ответ. И это будет не «Мы никуда не поедем, никто из нас, потому что, выбравшись из этого дерьма, мы сразу же нырнем в следующее, которое будет стоить тебе едва ли не жизни, а мне и того дороже».
– Южная Америка? – он переворачивает страницу. На обороте – что-то о здоровом образе жизни. Пара незнакомых иероглифов в названии, Кроуфорду не очень понятна игра слов, так что он пропускает статью.
– Куба?
– Куба,– покорно соглашается пророк, поднимаясь, чтобы вымыть чашку. Пусть будет Куба. Легко обещать то, что никогда не осуществится.
На дне вязко переливается кофейная гуща. Черная. Цвет в цвет с той темнотой, которую он уже полгода рассматривает в своих видениях. В тех, которые касаются его самого. Это не толща воды, не подвальный мрак, даже не слепота. Это какая-то проклятая черная дыра, совершенно пустая, от которой несет такой безнадежностью, что хочется взвыть. У Кроуфорда нет иллюзий о том, что это такое. И, несмотря ни на что, он… не готов. К такому никогда не бываешь готовым.
Он перепробовал все. Пересматривал это долбанное видение миллиард раз, наглотавшись такого количества ЛСД, что хватило бы, чтобы до дна отравить сраный Ганг запрещенные везде, где только можно, техники расширения сознания, от которых скачет давление и есть риск заработать инсульт в любую секунду. Но все было по-прежнему. Тьма не стала прозрачнее, надежд не прибавилось.
Куба, мать его. Ну разумеется.
Зато теперь Кроуфорд знал все подробности об остальных. О том, что Фарфарелло ждет недельная кома – штырь арматуры в груди не очень-то способствует хорошему самочувствию. О том, что Наги кучу времени проваляется в реанимации – он был бы в порядке, если бы не рвался спасать весь хренов мир, но с другой стороны, если бы не Наоэ, Шульдиху бы не удалось отделаться только парой царапин и растянутыми связками. И это хорошо. Кроуфорд надеется, что видение не врет, и телепат останется цел. Дело не в особенном отношении и не в какой-нибудь глупой сентиментальности. Ни разу. И это… наверное, тоже своего рода ложь, немного другая – отношеньческая, но Кроуфорд льстит себе мыслью, что Шульдих не питает иллюзий. И что он сам правильно расставил… акценты. В смысле… это было сотрудничество. Не стоит усложнять.
Они говорят о том, что будет холодно, что беспорядки продолжатся и что правительству придется нелегко, как и этим ребятам из цветочного магазина – ничего личного, но они просто неудачники. Кроуфорд чувствует горечь во рту. Не то от кофе, не то от этого мерзкого словечка, которое Шульдих откусывает, словно кусок от своего тоста – ему легче легкого судить, не имея представления о деталях. Вайсс, возможно, выиграют больше их всех в конечном итоге
Они дожидаются Наги, дожидаются, пока спустится Фарфарелло.
– Ну так как насчет деталей?
Кроуфорд рассказывает. Перед глазами у него чертов маяк раз за разом складывалась, как карточный домик, легко и быстро, с таким грохотом, что в Аду слышно, а он всего-то велит им надеть сегодня бронежилеты и соблюдать обычную осторожность.
– Еще что-нибудь, что нам нужно знать? – Шульдих щелкает кнопкой, включая кофеварку – еще по чашке перед выходом.
О. Целую кучу вещей. К примеру, то, что через двадцать четыре часа Шульдих вернется домой один. Через тридцать шесть – уедет отсюда, взяв его машину и забыв запереть дверь – новость, которую ему сообщат по телефону за четверть часа до этого, будет одной из самых тяжелых в его жизни. И одной из самых страшных. Дело займет у него часа полтора, а воспоминания будут грызть всю оставшуюся жизнь, хоть телепат ни словом об этом не обмолвится. Потом он снова окажется дома, а следом за ним явятся люди-с-коробкамисделать так, чтобы Кроуфорда больше не существовало в его жизни. Мысль о том, что у них, возможно получится… раздражает. Пророк складывает газету, отправляет ее в мусорное ведро.
– Это все. Остальное от нас уже не зависит.
К несчастью.